На стан Мишка приехал вовремя. Там все уже были на ногах, подгоняли скот – запрягать в машины. Мишка сейчас же взял вилы и пошёл к жнейке, чтобы занять самое трудное место – сбрасывать вилами хлеб. Сегодня он был в хорошем расположении духа, а память о бессонной ночи отгоняла усталость. Его позвал к себе отец. Мишка насторожился и направился к нему быстрыми шагами, думая: «Как бы не ошарашил чем, если узнал что-то». Но отец ласково взглянул сыну в глаза, положил руку на голову, сказал:
– Ты, Миша, лезь в балаган, усни часок-другой, хлеб сваливать Шарип сядет.
Через несколько минут обрадовавшийся Мишка спал, как убитый.
Через час Степану Андреевичу нужно было пойти на стан по делу. Он зашёл в балаган, понюхал воздух: «Што за чёрт, всё время от него ташшит и ташшит каким-то дикалоном, альбо15 духами? Инды в носу вертит! Уж не подцепил ли какую барыню, холера». Мишка лежал на спине, раскинув руки. Его свежее матовое лицо, волнистые тёмно-русые волосы, мускулистая грудь и плечи притянули внимание отца. Степан Андреевич остановился, посмотрел: «Хорош всё-таки сынок, язьви ево, не наглядишься. И джигитовать – собаку съел, и шашкой рубит неплохо. Пусть поспит, жалко будить».
Степан Андреевич вышел из балагана, продолжая думать о сыне: «Ну вот по бабам-то, по бабам, зараза, бегает, у-у-у, холера». – Вернулся к балагану, чтобы разбудить. Дошёл до двери, постоял, махнул рукой, повернулся и пошёл к машинам…
Мишка суетился, собирался на бахчи. Предупреждённая вечером, Галя должна была ждать за станицей. Степан Андреевич, отправляясь к обедне, увидел на дворе Мишку с пологом в руках, им он собирался закрывать Галю, если встретится кто по дороге. Отец спросил:
– Куда это ты полог-то берёшь? На што он тебе?
– Да я им самые хорошие дыни накрою. А то парни встретятся: «Дай, да дай». Не дать как-то неудобно, – подморгнул сам себе Мишка.
Степан Андреевич прошёл…
За станицей в полверсте около дороги, которую показал вчера Мишка Гале, стоял раскрытый зонтик, за ним лежала его хозяйка.
Мишка подъехал к зонтику, смеясь, пригласил:
– Ну, впрыгивай скорее, толстушка! Ещё не подсаживать ли заставишь? Если будем подсаживаться, то и останемся двое на дороге, коню— то только вслед посмотрим, он ждать не будет.
Смеющаяся Галя села. Поехали. Она никак не могла устроиться удобно.
В тарантасе сидели с вытянутыми ногами, на разостланном пологе с запасом с Галиного края на случай, если нужно будет лечь и закрыться.
Ехали и разговаривали, шутили, играли, как дети.
Никогда Галя не испытывала такой полной жизни, как сейчас. Каждый кустик, даже пожелтевший, а не только зелёной травки, каждая вылетевшая птичка вызывали восторг. Галя сваливает Мишку на спину, он хохочет, сваливает её. Она не боится и не стесняется Мишки. Она изучила его, искусно руководит им. Что впереди, будет видно, но сейчас самоуверенная радость так и рвётся наружу, так легко на душе, как будто и солнце-то иначе светит-греет.
За недолгую жизнь с мужем Галя не ощущала такого даже в медовый месяц. То ли не созрела к тому времени женственная способность её всё отдать любимому и, может быть, всё взять, то ли вызывала приторность разрешённость любви, уверенной в чувстве другого. Здесь всё было не так. И запретные урывками встречи, и боязнь потерять, и ревнивые подозрения. Гале казалось, что Мишка порой равнодушен, недостаточно прикован к ней, а она даже не могла схитрить, что любит другого. Здесь не на кого указать, и Мишка всё равно не поверит. «Утащить бы его в Калугу, вот там ревновал бы, не спускал с меня глаз, – но тут же возбуждение сменялось печалью. – Он ведь такой, что может сесть на поезд и поминай как звали… И ключа к нему не подберёшь, обыкновенные не подходят, ни один. Зачем я пошла тогда в рощу, когда увидела его впервые? Ну полюбовалась бы и только. Так вот нет! Этого мало, решила добиться его. Вот и добилась. А если бы не это, он теперь, может быть, ходил бы к какой-нибудь девушке… Нет, нет, я не раскаиваюсь, он должен быть только моим, больше ничьим. Не могу представить, что он где-то обнял и поцеловал другую. Я уверена, он этого не сделает, он только мой. Да и подозревать его ещё рано, он так молод, так молод, ох, Боже мой, Боже мой…»
Всё это передумывалось в одинокие бессонницы, прежде чем всё-таки заснуть, убедив себя очередной иллюзией. Сны снились непонятные своими страшными картинами…
Как бы твёрдо ни решила она прекратить или хотя бы ослабить влечение к Мишке, у неё ничего не получалось. Она была уже бессильна и плыла, словно большой рекой в половодье на льдине далеко от обоих берегов.
Нет, этому может помешать только стихия, стечение обстоятельств, чужая воля или внезапное разочарование, отвращение к любимому.
Что её ожидало впереди?
– Будет видно… – повторяла она. А сейчас радуется. Мишка с ней, а она с ним и больше ничего не нужно!
Она бросается на него, сваливает на спину, целует. Рыжий подозрительно и лениво оглядывается, то прижимает, то ставит уши и слегка фыркает.
– Вот, смотри, Галечка, Рыжий тоже за меня горой.
Вдали показалась подвода.
– Ну, Галина Борисовна, кто-то едет навстречу. Ложись и закрывайся, – полушутя, полусерьёзно сказал Мишка.
Галя легла на спину, головой на приготовленный тулуп. Она тряслась от хохота. От сотрясения тарантаса ходуном ходило под пологом пышное тело.
Встретившийся сельчанин в недоумении посмотрел на необыкновенный Мишкин груз, проехал, ничего не спросил. Впереди показалась ещё подвода.
– Лежи, Галя, не вставай, кто-то ещё едет, – предупредил Мишка. Встречный быстро продвигался. Галя молчала.
– Тр-р-р-р! – закричал, подъехавший вплотную и выпрыгнувший из своей телеги, Панька.
– Ты што же, распротакая-сякая, я еду домой, а ты из дома? – выругался приятель и подошёл к Мишке. Тот смутился, покраснел, в упор смотрел на друга.
– Да мы… да я… на бахчи. Скоро вернусь, тороплюсь к отходу обедни… Ну, я поеду скорее… – путался Мишка.
– Обожди, чево торопиться? Ну, как у тебя дела-то? А это чево везёшь под пологом? – и не дожидаясь ответа, Панька за спиной у Мишки лапнул пятернёй, пощупал сквозь полог необыкновенный, мягкий Мишкин груз.
Галя как-то по-поросячьи тихонько визгнула и повернулась на бок. Мишка резко дёрнул вожжами, рысью поскакал мимо Паньки, задев ему за ногу задней осью. С хохотом упал боком на Галю. Вслед грозил кнутом, кричал Панька:
– Я вот тебе, чертяка, ноги чуть не поломал!
Мишка ускакал. Панька бурдел про себя: «Ну кого же он здесь возит? Не иначе – Надёжку. Ну я её, заразу, сегодня проберу, скажу – скулишь: „Не вижу ево уж больше месяца“, а сама инды под полог забралась…»
– Вставай, Галя, теперь не ляжешь, хоть пускай сам царь встретится.
Галя встала. Вспотевшая, смеющаяся, надела панаму.
– Ну почему не лягу? Лягу, если нужно будет, всё, что захочешь – сделаю.
После часа езды они выехали на высокую гору, с которой как на ладони, открылся Оренбург.
Как вечно дышащий организм, сияющий златоглавыми церквями, многотонный и многоголосый звон которых щемил сердце, Оренбург сообщал нечто радостное, сонливое, манящее. В иной чуткой душе мог вызвать слёзы – чтобы потушить страсти и обиды, излить жалость и соболезнование или чрезмерную радость.
Остановившиеся на горе Михаил Веренцов и Галина Мазорцева стояли около коня. Равнина из-под их ног уходила к подножью Оренбурга и впивалась острым ребром в железнодорожную дамбу, вымощенную белым камнем-плитняком, дамба струилась из-под стен Оренбурга, бежала на Ташкент. За ней голубой лентой смыкалась с горизонтом линия Урала. Левее её в дымке дрожали станица Павловская, а ещё левее на юг – немецкие хутора.
Оренбург, поднявшийся на куполообразную гору, открывал глазу все свои храмы, большие здания и улицы, ровными чёрными рубцами легшие вдоль и поперёк огромного пригорода – Форштадта. Главы многих церквей блистали золотом.
Отметивший вершину горы самый высокий в городе храм женского монастыря произвёл на Галю непонятное впечатление. Она несколько раз переспросила Мишку, что это за церковь такой высоты. А когда он сказал об огромном кладбище около монастыря, Галю словно ржавым гвоздём кольнуло в сердце. Она громко вздохнула – вздохом ещё незнакомого ей предчувствия и не отдавая себе отчёта, попросила:
– Миша, когда я умру, схорони меня на этом кладбище… – и рассмеялась, вытирая глаза.
Он не ответил, приняв это за неуместную шутку.
Не хотелось уходить отсюда.
Во все стороны под уклон горы бежали хлебные поля, одни желтели жнивами или несжатой пшеницей, другие зеленели просом, бахчами. По дорогам в Оренбург и Киргизию тянулись нескончаемые караваны верблюдов с вьюками или впряжённых в телеги.
Прокофий давно заметил лошадь Веренцовых, но не мог понять, кто сидит с Мишкой. Он приложил руку ко лбу и стоял, дожидаясь.
– Брось, дядя Прокофий, смотреть, всё равно не узнаешь, – сказал Мишка и остановил коня.
Чтобы подойти к Мишке, Прокофий описал большой круг, обойдя спрыгнувшую с тарантаса барыню, часто моргая, косил глаза в её сторону.
– Здравствуйте, дедушка! – звонко, серебристо поздоровалась с ним Галя.
Прокофий обтёр ладони о потерявшие цвет штаны, подошёл, подал рассмеявшейся Гале руку. Мишка тихонько хохотал, стоя около коня.
– Здравствуй, барыня, здравствуй, матушка! Вот у меня уж в балагане-то хорошо, холодок… Идите туда с Мишей, ведь у нас Миша-то не казак, а просто енерал. – Улыбаясь, Галя пошла к балагану. Прокофий семенил к Мишке.
– Михайло, это кто же, жена, альбо кто? Уж больно хороша, язьви её, – тихо домогался Прокофий.
Галя, всё слыша, смеялась.
– Нет, дядя Прокофий, просто знакомая дачница, попросилась прокатить и всё.
– Плохо, – поморщился Прокофий, – уж больно она тебе под масть, уж больно хорошая, ну как хвархворовая вся дочиста, кляп ей в дыхало. От неё одним дикалоном наисся, индо в нос шибаат. Ты женись на ней, как-небудь, Михайла. Мне и то уж больно хочетца, чтобы ты женился на ней…
Пока они собирали дыни и арбузы, Галя бегала по бахчам, ловила кузнечиков.
Прокофий несколько раз подзывал её к себе и Мишке, но Гале вдруг захотелось побыть одной. Она с восхищением рассматривала, как растут дыни, арбузы, тыквы, подсолнухи, пожелтевшие огурцы.
Прокофий энергично уговаривал гостей остаться до вечера, но Мишка и Галя распрощались с ним.
Прокофий просил барыню, сложив руки на грудь:
– Барыня, матушка моя, красавица бесценная, ты уж выдь за Мишку-то замуж, как-небудь, поскорей, а то и мне-то терпенья нет ждать вас, инда поджилки трясутца, хочетца, чтобы вы женились поскорей. Ведь Мишка-то у нас, холера, больно хороший, язьви его. За ним вон наши девки просто сдыхают. Дочь вон эфтова…
– Ну ладно, ладно, дядя Прокофий, – сказал Мишка, – хватит, до свиданья.
Прокофий замолчал. Галя, еле отдышавшаяся от смеха, схватила за вожжу.
– Обожди, Миша. Чья, чья дочь, дяденька? Скажите, чья?
– Да шут их знат, – увернулся от вопроса старик, метнув взгляд на Мишку, – оне все, аж голяшки мокры, бегают за ним.
– Ну поедем поскорее, Галя, а то он договорится до хорошего.
Прокофий долго смотрел вслед редким гостям. Вернулся к балагану, сел. Вдруг соскочил, стал кричать Веренцову.
Еле услышавший Мишка остановился. Прокофий бежал, как молодой, кричал:
– Миша, забеги там, ради бога, к нам, скажи моей старухе, чтобы она пришла ко мне и принесла табаку, – погладил бороду и вернулся…
Мишка хохотал. Галя покраснела и стыдилась разговаривать…
Перед станицей Галя сошла с тарантаса и, попрощавшись, пошла в сторону, чтобы зайти в улицу с другой стороны, сказав Мишке:
– Не опаздывай, буду очень ждать.
Юля Цепнина с мужем, корнетом уланского полка, гуляли по главной улице Перми, направляясь домой. Держась друг за друга, они перешли мостик, перекинутый через водосток, чтобы свернуть на другую улицу.
Они только что обсудили будущие именины Юли. Решили пригласить командира полка и кое-кого из полковых офицеров с жёнами. Оставалась неделя, и нужно было спешить с приготовлениями.
Необыкновенное движение на оставляемой ими улице привлекло внимание Николая Дмитриевича: мгновенно собравшаяся толпа окружила кого-то; через минуту все бросились в другое место, чтобы столпиться там. Пьяный шёл, колотя себя в грудь: «За веру, царя и отечество душу отдам!» Люди, что-то узнавшие, спешили домой чуть не бегом. Лица тревожные, испуганные.
Николай Дмитриевич попросил жену обождать, пока он сходит узнать, в чём дело. Юля ждала со сжавшимся сердцем. Николай Дмитриевич вернулся бледный, вмиг осунувшийся, с развёрнутой газетой в руках:
– Беда, Юля, беда, милая, – сказал он невнятно выговаривая слова, – быть войне, а, стало быть, и расстаться нам с тобой. Вот смотри.
В газете под крупным заголовком «Сараевский выстрел» сообщалось о том, что в столице Герцеговины, в городе Сараево, несколькими выстрелами из револьвера убит наследник Австро-Венгерского престола Франц-Фердинанд вместе со своей женой. Убийца пойман, им оказался Гаврило Принцип, сербский гимназист. Что правительство Австро-Венгрии предъявило ультиматум Сербии, требуя отдать ей Новобазарный Санджак в расплату за убитого наследника…
В долгое противостояние тройственных союзов Антанты: (России, Англии и Франции – с одной стороны и Германии, Австро-Венгрии, Италии – с другой тайно втесалась деятельность террористических групп, созданных разведками Антанты на территориях Германии и Австро-Венгрии. Самоотверженный, энергичный Гаврило Принцип, входивший в одну из таких групп, получил задание убить Франца Фердинанда во время его инспекционной поездки.
Помог террористам рельеф сараевских улиц, не позволивший развивать большую скорость автомобилю наследника. Несколькими выстрелами из револьвера Принцип убил не только Франца Фердинанда, но и его жену, графиню Софью Хотек Гоффенберг, в ужасе спрятавшуюся за спину мужа. Было 28 июня 1914 года.
Почти месяц шли дипломатические переговоры между великими державами: начинать или не начинать войну? И только 23 июля Австрия не без согласия Германии вручила Сербии провокационный ультиматум. Ультиматум требовал аннексии сербской территории. Сербия обратилась за советом к России, как неизменной покровительнице славян. Русское правительство не разрешило Сербии удовлетворить австрийского ультиматума. Сербия отказала в требовании Австро-Венгрии. Всеми силами своей дипломатии Россия стремилась решить мирным путём Сараевский конфликт. Но Австрия и Германия скрытно отдали приказ об общей мобилизации войск. Они сознательно шли к войне, не представляя финала бойни, разрухи, бесчисленных человеческих жертв в странах-участницах.
Россия, надеясь на мирный исход конфликта, колебалась: проводить общую или частичную мобилизацию.
29 июля Австрия открыла огонь по Белграду из артиллерийских орудий, разрушая здания, в огне погибали люди.
Премьер-министр России Сазонов и начальник Генштаба Янушкевич уговорили Николая II разрешить общую мобилизацию войск. 1 августа в 12 часов дня Германия объявила войну России. Все телеграфы России прекратили частные передачи и до глубокой ночи передавали по всей огромной империи Указ о всеобщей мобилизации. Россия входила в войну.
Николай II не верил в глобальные последствия Сараевского выстрела. Он обменивался телеграммами с кайзером Германии Вильгельмом II, просил его уговорить своего союзника – Австрию не раздувать конфликта. Но Вильгельм II только затягивал дело, обманывал царя, проводя ускоренную всеобщую мобилизацию войск, то же самое делала Австро-Венгрия.
Знал ли кто из правительств враждующих держав, что выстрел в Сараево высвободит свирепого джина, ненавистника человечества – революцию?
Италия, состоявшая в союзе с Германией и Австро-Венгрией, изменила им и осталась нейтральной до 25 мая 1915 года. В этот день она объявила войну бывшим своим союзникам и атаковала австрийские армии в Трентине и Истрии.
Загрохотали итальянские дальнобойные орудия в Альпах, выбивая противнику глаза размолотым в порошок камнем. В церквах России, Франции, Англии шли богослужения о даровании «многая лета» Виктору Эммануилу Третьему – королю Италии. В церквах Германии и Австро-Венгрии проклинали короля Италии за измену и убедительно и горячо просили Бога, чтобы он наказал Виктора Эммануила скорой и лютой смертью (Ну, скажите, кого слушать?)…
Сараевский выстрел качнул колокол всемирного набата.
Разбушевалась неслыханная война. В газетах и телеграммах, которые ребятишки таскали по городам, сообщалось о военных действиях под крупным заголовком: «Всемирная война». «На нас напали две могущественные державы. В защиту Веры, Царя и Отечества мы должны выступить с железом в руках, с крестом в сердце на поле брани и повергнуть врага под нози наши…»
Сообщалось о головокружительных и решающих победах русских над противником в Восточной Прусии, под Львовом, Перемышлем, Краковым, в Карпатах, о победах союзников на западном фронте: в Эльзасе, Лотарингии, Вегезах.
О победном вторжении немцев в Бельгию без объявления войны ничего не сообщалось. Если и были заметки, то такие: «Неудача немцев под Динаном в Бельгии», где германские войска были затоплены бельгийцами. Из этого географически можно было заключить, что немцы проникли далеко в Бельгию и угрожают Северной Франции. Даже об оккупации всей бельгийской территории и вторжении немцев в Северную Францию было сообщено намёком и с большим опозданием.
Обливаясь слезами, Юля проводила мужа на фронт на третий день после страшного известия.
Через месяц она получила письмо. Николай Дмитриевич писал, что на третий день пути он был уже на границе Австро-Венгрии со снятыми с обеих сторон постами, хотя бои ещё не начинались – противники группировали войска друг против друга. Граница представляла собой центральную линию шахматной доски, когда фигуры уже расставлены, но игры ещё нет. А теперь с армией генерала Рузского он подступает под стены города Львова, и уже не раз пришлось встретиться лицом к лицу с противником и получить боевое крещение. Что ожидает завтра, через час, через минуту – неизвестно…
Обескураженная Юля не находила покоя, она чувствовала, что война только разгорается, что каждую минуту с фронта можно получить печальные вести. Многие из их знакомых уже оплакивали первые потери близких.
Нескончаемой вереницей шли поезда с людьми, и все они бросались в пасть войны. Война торопливо жевала, падали крошки, чудом не попавшие на зубы войны, но эти крошки подбирали, сжимали в ком и снова бросали в безжалостную пасть. Сотни тысяч людей исчезали в ненасытной утробе.
Юля потеряла надежду на окончание войны и встречу с мужем. Каждую ночь она обливалась слезами. Той радости, которую вызывал в ней муж, не повторится никогда. И не останется никакого воспоминания! Лёник, её кровиночка, беспомощный, ни в чём не виноватый, умер около года назад. Когда она была беременна им, все мечтали родить такого же, как на том фото, привезённом в детстве из-под Оренбурга. Показывая его мужу, Юля говорила: «Вот, Николай, нам бы иметь такого, он до такой степени очаровал нас всех: мамочку, прислугу, Клару, Борика, особенно меня, что я положительно с ума сходила по нему». Юля подробно, с удовольствием рассказывала о Мишкиных проказах. А Мишка с фото ослеплял, заражал своим весельем. Смеялись, казалось, даже его белые шёлковые волосёнки, и всё в нём будто говорило: «Нет, не найдёте больше такого!»
А когда родился первенец, Юля подходила к Мишкиному фото, сравнивала: «Правда, Лёник сейчас как будто не похож на Мишеньку, но он израстётся, похорошеет и будет точь-в-точь такой же. Может, даже и волосики побелеют.
Сейчас Юля была одна. Постель казалась ей ледяной, пугала тишина, сердце глодали то ли тёмное предчувствие, то ли какая-то непонятная страсть. Измучив себя настоящим, она призывала детство: «А что же теперь с Мишенькой? – почти лихорадочно думала она. – Теперь ему лет четырнадцать… А какой же он должен быть лицом в этом возрасте? А я ведь дала клятву увидеться с ним. Правда, тогда был ещё детский рассудок, но клятва остаётся клятвой, её нарушать нельзя… Но сейчас он неинтересен. Увидеть нужно было до десятилетнего возраста или встретиться с ним года через четыре-пять, уже мужчиной»…
Юля рисовала в воображении картины Мишкиного юношества… Ей становилось легче. Она представляла себе, что не всё ещё прелестное погибло, есть где-то существо, при встрече с которым у неё будут отрадные минуты. Но живой ли Мишка? И что с ним станется через пять лет? Юля опять теряет надежды. Ей снова печально, тошно, гадко. Грусть и слёзы копились недаром: ей принесли письмо, написанное незнакомым почерком. Читая сначала, она сразу увидела расплывающийся конец фразы: «Настоящим, штаб Н-ской дивизии сообщает, что ваш муж Николай Васильевич Бродский, командуя эскадроном уланского полка, пал смертью храбрых…»
Разбитая, безутешная, Юля уехала жить к своей тётке в Самару.