Еще никто в доме отставного гвардии поручика Стахова не видал его таким кислым и в то же время таким самоуверенным и важным, как в тот день. Он вошел в гостиную в пальто и шляпе – вошел медленно, широко расставляя ноги и стуча каблуками; приблизился к зеркалу и долго смотрел на себя, с спокойною строгостью покачивая головой и кусая губы. Анна Васильевна встретила его с наружным волнением и тайною радостью (она его иначе никогда не встречала); он даже шляпы не снял, не поздоровался с нею и молча дал Елене поцеловать свою замшевую перчатку. Анна Васильевна стала его расспрашивать о курсе лечения – он ничего не отвечал ей; явился Увар Иванович – он взглянул на него и сказал: «Ба!» С Уваром Ивановичем он вообще обходился холодно и свысока, хотя признавал в нем «следы настоящей стаховской крови». Известно, что почти все русские дворянские фамилии убеждены в существовании исключительных породистых особенностей, им одним свойственных: нам не однажды довелось слышать толки «между своими» о «подсаласкинских» носах и «перепреевских» затылках. Зоя вошла и присела перед Николаем Артемьевичем. Он крякнул, опустился в кресла, потребовал себе кофею и только тогда снял шляпу. Ему принесли кофею; он выпил чашку и, посмотрев поочередно на всех, промолвил сквозь зубы: «Sortez, s’il vous plaît»[104], и, обратившись к жене, прибавил: «Et vous, madame, restez, je vous prie»[105].
Все вышли, кроме Анны Васильевны. У нее голова задрожала от волнения. Торжественность приемов Николая Артемьевича ее поразила. Она ожидала чего-то необыкновенного.
– Что такое! – воскликнула она, как только дверь затворилась.
Николай Артемьевич бросил равнодушный взгляд на Анну Васильевну.
– Ничего особенного, что это у вас за манера тотчас принимать вид какой-то жертвы? – начал он, безо всякой нужды опуская углы губ на каждом слове. – Я только хотел вас предуведомить, что у нас сегодня будет обедать новый гость.
– Кто такой?
– Курнатовский, Егор Андреевич. Вы его не знаете. Обер-секретарь в сенате.
– Он будет сегодня у нас обедать?
– Да.
– И вы только для того, чтобы мне это сказать, велели всем выйти?
Николай Артемьевич снова бросил на Анну Васильевну взгляд, на этот раз уже иронический.
– Вас это удивляет? Погодите удивляться.
Он умолк. Анна Васильевна тоже помолчала немного.
– Я желала бы, – заговорила она…
– Я знаю, вы меня всегда считали за «имморального» человека, – начал вдруг Николай Артемьевич.
– Я! – с изумлением пробормотала Анна Васильевна.
– И может быть, вы и правы. Я не хочу отрицать, что действительно я вам иногда подавал справедливый повод к неудовольствию («серые лошади!» – промелькнуло в голове Анны Васильевны), хотя вы сами должны согласиться, что при известном вам состоянии вашей конституции…
– Да я вас нисколько не обвиняю, Николай Артемьевич.
– C’est possible[106]. Во всяком случае я не намерен себя оправдывать. Меня оправдает время. Но я почитаю своим долгом уверить вас, что знаю свои обязанности и умею радеть о… о пользах вверенного мне… вверенного мне семейства.
«Что все это значит?» – думала Анна Васильевна. (Она не могла знать, что накануне, в английском клубе в углу диванной, поднялось прение о неспособности русских произносить спичи. «Кто у нас умеет говорить? Назовите кого-нибудь?» – воскликнул один из споривших. «Да хоть бы Стахов, например», – отвечал другой и указал на Николая Артемьевича, который тут же стоял и чуть не пискнул от удовольствия.)
– Например, – продолжал Николай Артемьевич, – дочь моя, Елена. Не находите ли вы, что пора ей, наконец, ступить твердою стопою на стезю… выйти замуж, я хочу сказать. Все эти умствования и филантропии хороши, но до известной степени, до известных лет. Пора ей покинуть свои туманы, выйти из общества разных артистов, школяров и каких-то черногорцев и сделаться как все.
– Как я должна понять ваши слова? – спросила Анна Васильевна.
– А вот извольте выслушать, – отвечал Николай Артемьевич все с тем же опусканием губ. – Скажу вам прямо, без обиняков: я познакомился, я сблизился с этим молодым человеком – господином Курнатовским, в надежде иметь его своим зятем. Смею думать, что, увидевши его, вы не обвините меня в пристрастии или в опрометчивости суждений. (Николай Артемьевич говорил и сам любовался своим красноречием). Образования отличного, он правовед, манеры прекрасные, тридцать три года, обер-секретарь, коллежский советник, и Станислав на шее. Вы, надеюсь, отдадите мне справедливость, что я не принадлежу к числу тех pères de comédie[107], которые бредят одними чинами; но вы сами мне говорили, что Елене нравятся дельные, положительные люди: Егор Андреевич первый по своей части делец; теперь с другой стороны, дочь моя имеет слабость к великодушным поступкам: так знайте же, что Егор Андреевич, как только достиг возможности, вы понимаете меня, возможности безбедно существовать своим жалованьем, тотчас отказался в пользу своих братьев от ежегодной суммы, которую назначил ему отец.
– А кто его отец? – спросила Анна Васильевна.
– Отец его? Отец его тоже известный в своем роде человек, нравственности самой высокой, un vrai stoïcien[108], отставной, кажется, майор, всеми имениями графов Б… управляет.
– А! – промолвила Анна Васильевна.
– А! что: а? – подхватил Николай Артемьевич. – Ужели и вы заражены предрассудками?
– Да я ничего не сказала, – начала было Анна Васильевна…
– Нет, вы сказали: а!.. Как бы то ни было, я счел нужным вас предупредить о моем образе мыслей и смею думать… смею надеяться, что господин Курнатовский будет принят à bras ouverts[109]. Это не какой-нибудь черногорец.
– Разумеется; надо будет только Ваньку повара позвать, блюдо приказать прибавить.
– Вы понимаете, что я в это не вхожу, – проговорил Николай Артемьевич, встал, надел шляпу и, посвистывая (он от кого-то слышал, что посвистывать можно только у себя на даче и в манеже), отправился гулять в сад. Шубин поглядел на него из окошка своего флигеля и молча высунул ему язык.
В четыре часа без десяти минут к крыльцу стаховской дачи подъехала ямская карета, и человек еще молодой, благообразной наружности, просто и изящно одетый, вышел из нее и велел доложить о себе. Это был Егор Андреевич Курнатовский.
Вот что, между прочим, писала на следующий день Инсарову Елена.
«Поздравь меня, милый Дмитрий, у меня жених. Он вчера у нас обедал; папенька познакомился с ним, кажется, в английском клубе и пригласил его. Разумеется, он приезжал вчера не женихом. Но добрая мамаша, которой папенька сообщил свои надежды, шепнула мне на ухо, что это за гость. Зовут его Егор Андреевич Курнатовский. Он служит обер-секретарем при сенате. Опишу тебе сперва его наружность. Он небольшого роста, меньше тебя, хорошо сложен; черты у него правильные, он коротко острижен, носит большие бакенбарды. Глаза у него небольшие (как у тебя), карие, быстрые, губы плоские, широкие; на глазах и на губах постоянная улыбка, официальная какая-то; точно она у него дежурит. Держится он очень просто, говорит отчетливо, и все у него отчетливо: он ходит, смеется, ест, словно дело делает. «Как она его изучила!» – думаешь ты, может быть, в эту минуту. Да; для того, чтоб описать тебе его. Да и как же не изучать своего жениха! В нем есть что-то железное… и тупое и пустое в то же время – и честное; говорят, он точно очень честен. Ты у меня тоже железный, да не так, как этот. За столом он сидел возле меня, против нас сидел Шубин. Сперва речь зашла о каких-то коммерческих предприятиях: говорят, он в них толк знает и чуть было не бросил своей службы, чтобы взять в руки большую фабрику. Вот не догадался! Потом Шубин заговорил о театре; господин Курнатовский объявил, и – я должна сознаться – без ложной скромности, что он в художестве ничего не смыслит. Это мне тебя напомнило… но я подумала: нет, мы с Дмитрием все-таки иначе не понимаем художества. Этот как будто хотел сказать: я не понимаю его, да оно и не нужно, но в благоустроенном государстве допускается. К Петербургу и к comme il faut он, впрочем, довольно равнодушен: он раз даже назвал себя пролетарием. Мы, говорит, чернорабочие! Я подумала: если бы Дмитрий это сказал, мне бы это не понравилось, а этот пускай себе говорит! пусть хвастается! Со мной он был очень вежлив; но мне все казалось, что со мной беседует очень, очень снисходительный начальник. Когда он хочет похвалить кого, он говорит, что у такого-то есть правила — это его любимое слово. Он должен быть самоуверен, трудолюбив, способен к самопожертвованию (ты видишь: я беспристрастна), то есть к пожертвованию своих выгод, но он большой деспот. Беда попасться ему в руки! За столом заговорили о взятках…
– Я понимаю, – сказал он, – что во многих случаях берущий взятку не виноват; он иначе поступить не мог. А все-таки, если он попался, должно его раздавить.
Я вскрикнула.
– Раздавить невиноватого!
– Да, ради принципа.
– Какого? – спросил Шубин.
Курнатовский не то смешался, не то удивился и сказал:
– Этого нечего объяснять.
Папаша, который, кажется, благоговеет перед ним, подхватил, что, конечно, нечего, и, к досаде моей, разговор этот прекратился. Вечером пришел Берсенев и вступил с ним в ужасный спор. Никогда я еще не видала нашего доброго Андрея Петровича в таком волнении. Господин Курнатовский вовсе не отрицал пользы науки, университетов и т. д… а между тем я понимала негодование Андрея Петровича. Тот смотрит на все это как на гимнастику какую-то. Шубин подошел ко мне после стола и сказал: «Вот этот и некто другой (он твоего имени произнести не может) – оба практические люди, а посмотрите, какая разница: там настоящий, живой, жизнью данный идеал; а здесь даже не чувство долга, а просто служебная честность и дельность без содержания». Шубин умен, и я для тебя запомнила его слова; а по-моему, что же общего между вами? Ты веришь, а тот нет, потому что только в самого себя верить нельзя.
Он уехал поздно, но мамаша успела мне сообщить, что я ему понравилась, что папенька в восторге… Уж не сказал ли он обо мне, что и у меня есть правила? А я чуть было не ответила мамаше, что мне очень жалко, но что у меня уже есть муж. Отчего тебя папенька так не любит? С мамашей еще можно было бы как-нибудь…
О мой милый! Я тебе так подробно описала этого господина для того, чтобы заглушить мою тоску. Я не живу без тебя, я беспрестанно тебя вижу, слышу… Я жду тебя, только не у нас, как ты было хотел, – представь, как нам будет тяжело и неловко! – а знаешь, где я тебе писала – в той роще… О мой милый! Как я тебя люблю!»
Недели три после первого посещения Курнатовского Анна Васильевна, к великой радости Елены, переселилась в Москву, в свой большой деревянный дом возле Пречистенки, дом с колоннами, белыми лирами и венками над каждым окном, с мезонином, службами, палисадником, огромным зеленым двором, колодцем на дворе и собачьей конуркой возле колодца. Анна Васильевна никогда так рано не съезжала с дачи, но в тот год у ней от первых осенних холодов разыгрались флюсы; Николай Артемьевич, с своей стороны, окончивши курс лечения, соскучился по жене; притом же Августина Христиановна уехала погостить к своей кузине в Ревель; в Москву прибыло какое-то иностранное семейство, показывавшее пластические позы, des poses plastiques, описание которых в Московских ведомостях сильно возбудило любопытство Анны Васильевны. Словом, дальнейшее пребывание на даче оказалось неудобным и даже, по словам Николая Артемьевича, несовместным с исполнением его «предначертаний». Последние две недели показались очень длинными Елене. Курнатовский приезжал два раза, по воскресеньям; в другие дни он был занят. Он приезжал собственно для Елены, но разговаривал больше с Зоей, которой он очень понравился. «Das ist ein Mann!»[110] – думала она про себя, глядя на его смуглое и мужественное лицо, слушая его самоуверенные, снисходительные речи. По ее мнению, ни у кого не было такого чудного голоса, никто не умел так отлично произнести: «Я имел чес-с-ть» или «я весьма доволен». Инсаров не был у Стаховых, но Елена видела его раз украдкой в небольшой рощице над Москвой-рекой, где она назначила ему свидание. Они едва успели сказать несколько слов друг другу. Шубин возвратился в Москву вместе с Анной Васильевной; Берсенев несколькими днями позже.
Инсаров сидел у себя в комнате и в третий раз перечитывал письма, доставленные ему из Болгарии с «оказией»; по почте их боялись посылать. Он был очень встревожен ими. События быстро развивались на Востоке; занятие княжеств русскими войсками[111] волновало все умы; гроза росла, слышалось уже веяние близкой, неминуемой войны. Кругом занимался пожар, и никто не мог предвидеть, куда он пойдет, где остановится; старые обиды, давние надежды – все зашевелилось. Сердце Инсарова сильно билось: и его надежды сбывались. «Но не рано ли? не напрасно ли? – думал он, стискивая руки. – Мы еще не готовы. Но так и быть! Надо будет ехать».
Что-то слегка зашумело за дверью, она быстро распахнулась – и в комнату вошла Елена.
Инсаров затрепетал весь, бросился к ней, упал перед нею на колени, обнял ее стан и крепко прижался к нему головой.
– Ты меня не ждал? – заговорила она, едва переводя дух. (Она быстро взбежала по лестнице.) – Милый! милый! – Она положила ему обе руки на голову и оглянулась. – Так вот где ты живешь? Я тебя скоро нашла. Дочь твоего хозяина меня проводила. Мы третьего дня приехали. Я хотела тебе написать, но подумала, лучше я сама пойду. Я к тебе на четверть часа. Встань, запри дверь.
Он поднялся, проворно запер дверь, воротился к ней и взял ее за руки. Он не мог говорить: радость его душила. Она с улыбкой глядела ему в глаза… в них было столько счастия… Она застыдилась.
– Постой, – сказала она, ласково отнимая у него руки, – дай мне шляпу снять.
Она развязала ленты шляпы, сбросила ее, спустила с плеч мантилью, поправила волосы и села на маленький, старенький диванчик. Инсаров не шевелился и глядел на нее, как очарованный.
– Сядь же, – проговорила она, не поднимая на него глаз и указывая ему на место возле себя.
Инсаров сел, но не на диван, а на пол, у ее ног.
– На, сними с меня перчатки, – промолвила она неровным голосом. Ей становилось страшно.
Он принялся сперва расстегивать, потом стаскивать одну перчатку, стащил ее до половины и жадно прильнул губами к забелевшей под нею тонкой и нежной кисти.
Елена вздрогнула и хотела отслонить его другой рукою, он начал целовать другую руку. Елена потянула ее к себе, он откинул голову, она посмотрела ему в лицо, нагнулась – и губы их слились…
Прошло мгновение… Она вырвалась, встала, шепнула: «Нет, нет», – и быстро подошла к письменному столу.
– Ведь я здесь хозяйка, для меня не должно быть у тебя тайны, – проговорила она, стараясь казаться беспечной и становясь к нему спиной. – Сколько бумаг! Это что за письма?
Инсаров наморщил брови.
– Эти письма? – промолвил он, вставая с полу. – Ты можешь их прочесть.
Елена повертела их в руке.
– Их так много, и они так мелко написаны, а я сейчас должна уйти… Бог с ними! Не от соперницы?.. Да они и не по-русски, – прибавила она, перебирая тонкие листы.
Инсаров приблизился к ней и коснулся ее стана. Она вдруг обернулась к нему, светло ему улыбнулась и оперлась на его плечо.
– Эти письма из Болгарии, Елена; друзья мне пишут, они меня зовут.
– Теперь? Туда?
– Да… теперь. Пока еще время, пока проехать можно.
Она вдруг бросила ему обе руки вокруг шеи.
– Ведь ты меня возьмешь с собой?
Он прижал ее к сердцу.
– О моя милая девушка, о моя героиня, как ты произнесла это слово! Но не грешно ли, не безумно ли мне, мне, бездомному, одинокому, увлекать тебя с собою… И куда же!
Она зажала ему рот.
– Тсс… или я рассержусь и никогда больше не приду к тебе. Разве не все решено, не все кончено между нами? Разве я не твоя жена? Разве жена расстается с мужем?
– Жены не идут на войну, – промолвил он с полупечальной улыбкой.
– Да, когда они могут остаться. А разве я могу остаться здесь?
– Елена, ты ангел!.. Но подумай, мне, может быть, придется выехать из Москвы… через две недели. Мне уже нельзя помышлять ни об университетских лекциях, ни об окончании работ.
– Что же такое? – перебила Елена. – Ты должен скоро ехать? Да хочешь ли, я теперь же, сейчас, сию минуту останусь у тебя, с тобой навсегда, и домой не вернусь, хочешь? Поедем сейчас, хочешь?
Инсаров с удвоенною силой заключил ее в свои объятия.
– Так пусть же Бог накажет меня, – воскликнул он, – если я делаю дурное дело! С нынешнего дня мы соединены навек!
– Я остаюсь? – спросила Елена.
– Нет, моя чистая девушка; нет, мое сокровище. Ты сегодня вернешься домой, но будь готова. Это дело нельзя разом сделать; надо хорошенько все обдумать. Тут нужны деньги, паспорт…
– Деньги у меня есть, – перебила Елена, – восемьдесят рублей.
– Ну, это не много, – заметил Инсаров, – а все годится.
– Да я могу достать, я займу, я попрошу у мамаши… Нет, я у ней просить не буду… Да можно часы продать… У меня серьги есть, два браслета… кружево.
– Не в деньгах дело, Елена; паспорт, твой паспорт, как с этим быть?
– Да, как с этим быть? А непременно нужен паспорт?
– Непременно.
Елена усмехнулась.
– Что мне в голову пришло! Помнится, я была еще маленькая… У нас ушла горничная. Ее поймали, простили, и она долго жила у нас… а все-таки все ее величали: Татьяна беглая. Не думала я тогда, что и я, может быть, буду беглая, как она.
– Елена, как тебе не стыдно!
– А что? Конечно, лучше поехать с паспортом. Но если нельзя…
– Это мы все уладим после, после, погоди, – промолвил Инсаров. – Дай мне только осмотреться, дай подумать. Мы обо всем переговорим с тобой как следует. А деньги есть и у меня.
Елена отвела рукой волосы, падавшие на его лоб.
– О Дмитрий! как нам весело будет ехать вдвоем!
– Да, – сказал Инсаров, – а там, куда мы приедем…
– Что ж? – перебила Елена, – разве умирать вдвоем тоже не весело? Да нет, зачем умирать? Мы будем жить, мы молоды. Сколько тебе лет? Двадцать шесть?
– Двадцать шесть.
– А мне двадцать. Еще много времени впереди? А! ты хотел убежать от меня? Тебе не нужно было русской любви, болгар! Посмотрим теперь, как ты от меня отделаешься! Но что бы было с нами, если б я тогда не пошла к тебе!
– Елена, ты знаешь, что заставляло меня удаляться.
– Знаю: ты полюбил и испугался. Но неужели ты не подозревал, что и тебя любили?
– Честью клянусь, Елена, нет.
Она быстро и неожиданно его поцеловала.
– Вот за это-то я тебя и люблю. А теперь прощай.
– Ты не можешь больше остаться? – спросил Инсаров.
– Нет, мой милый. Ты думаешь, мне легко было уйти одной? Четверть часа давно минуло. – Она надела мантилью и шляпу. – А ты приходи к нам завтра вечером. Нет, послезавтра. Будет натянуто, скучно, да делать нечего: по крайней мере увидимся. Прощай. Выпусти меня. – Он обнял ее в последний раз. – Ай! смотри, ты мою цепочку сломал. О мой неловкий! Ну, ничего. Тем лучше. Я пройду на Кузнецкий мост, отдам ее в починку. Если меня спросят, я скажу, что была на Кузнецком мосту. – Она взялась за ручку двери. – Кстати, я тебе и забыла сказать: мусье Курнатовский, вероятно, на днях сделает мне предложение. Но я сделаю ему… вот что. – Она приставила большой палец левой руки к кончику носа и поиграла остальными пальцами на воздухе. – Прощай. До свидания. Теперь я дорогу знаю… А ты не теряй времени…
Елена открыла немножко дверь, прислушалась, обернулась к Инсарову, кивнула головой и выскользнула из комнаты.
С минуту стоял Инсаров перед затворившеюся дверью и тоже прислушивался. Дверь внизу на двор стукнула. Он подошел к дивану, сел и закрыл глаза рукой. С ним еще никогда ничего подобного не случалось. «Чем заслужил я такую любовь? – думал он. – Не сон ли это?»
Но тонкий запах резеды, оставленный Еленой в его бедной, темной комнатке, напоминал ее посещение. Вместе с ним, казалось, еще оставались в воздухе и звуки молодого голоса, и шум легких, молодых шагов, и теплота и свежесть молодого девственного тела.
Инсаров решился подождать еще более положительных известий, а сам начал готовиться к отъезду. Дело было очень трудное. Собственно для него не предстояло никаких препятствий: стоило вытребовать паспорт, – но как быть с Еленой? Достать ей паспорт законным путем было невозможно. Обвенчаться с ней тайно, а потом явиться к родителям… «Они тогда отпустят нас, – думал он. – А если нет? Мы все-таки уедем. А если они будут жаловаться… если… Нет, лучше постараться достать как-нибудь паспорт».
Он решился посоветоваться (разумеется, никого не называя) с одним своим знакомым, отставным или отставленным прокурором, опытным и старым докой по части всяких секретных дел. Почтенный этот человек жил не близко: Инсаров тащился к нему целый час на скверном ваньке, да еще вдобавок не застал его дома; а на возвратном пути промок до костей благодаря внезапно набежавшему ливню. На следующее утро Инсаров, несмотря на довольно сильную головную боль, вторично отправился к отставному прокурору. Отставной прокурор выслушал его внимательно, понюхивая табачок из табакерки, украшенной изображением полногрудой нимфы, и искоса посматривая на гостя своими лукавыми, тоже табачного цвету, глазками; выслушал и потребовал «большей определительности в изложении фактических данных»; а заметив, что Инсаров неохотно вдавался в подробности (он и приехал к нему скрепя сердце), ограничился советом вооружиться прежде всего «пенензами» и попросил побывать в другой раз, «когда у вас, – прибавил он, нюхая табак над раскрытою табакеркою, – прибудет доверчивости и убудет недоверчивости (он говорил на ό). А паспорт, – продолжал он как бы про себя, – дело рук человеческих; вы, например, едете: кто вас знает, Марья ли вы Бредихина или же Каролина Фогельмейер?» Чувство гадливости шевельнулось в Инсарове, но он поблагодарил прокурора и обещался завернуть на днях.
В тот же вечер он поехал к Стаховым. Анна Васильевна встретила его ласково, попеняла ему, что он совсем их забыл, и, найдя его бледным, осведомилась о его здоровье; Николай Артемьевич ни слова ему не сказал, только поглядел на него с задумчиво-небрежным любопытством; Шубин обошелся с ним холодно; но Елена удивила его. Она его ждала; она для него надела то самое платье, которое было на ней в день их первого свидания в часовне; но она так спокойно его приветствовала и так была любезна и беспечно весела, что, глядя на нее, никто бы не подумал, что судьба этой девушки уже решена и что одно тайное сознание счастливой любви придавало оживление ее чертам, легкость и прелесть всем ее движениям. Она разливала чай вместо Зои, шутила, болтала; она знала, что за ней будет наблюдать Шубин, что Инсаров не сумеет надеть маску, не сумеет прикинуться равнодушным, и вооружилась заранее. Она не ошиблась: Шубин не спускал с нее глаз, а Инсаров был очень молчалив и пасмурен в течение всего вечера. Елена чувствовала себя до того счастливой, что ей захотелось подразнить его.
– Ну что? – спросила она его вдруг, – план ваш подвигается?
Инсаров смутился.
– Какой план? – проговорил он.
– А вы забыли? – ответила она, смеясь ему в лицо: он один мог понять значение этого счастливого смеха. – Ваша болгарская хрестоматия для русских?
– Quelle bourde![112] – пробормотал сквозь зубы Николай Артемьевич.
Зоя села за фортепьяно. Елена едва заметно пожала плечом и показала Инсарову глазами на дверь, как бы отпуская его домой. Потом она с расстановкой два раза коснулась пальцем стола и посмотрела на него. Он понял, что она ему назначала свидание через два дня, и она быстро улыбнулась, когда увидала, что он ее понял. Инсаров встал и начал прощаться: он чувствовал себя нездоровым. Явился Курнатовский. Николай Артемьевич вскочил, поднял правую руку выше головы и мягко опустил ее на ладонь обер-секретаря. Инсаров остался еще несколько минут, чтобы посмотреть на своего соперника. Елена украдкой лукаво покачала головой, хозяин не счел нужным их представить друг другу, и Инсаров ушел, в последний раз обменявшись взором с Еленой. Шубин подумал, подумал – и яростно заспорил с Курнатовским о юридическом вопросе, в котором ничего не смыслил.
Инсаров не спал всю ночь и утром чувствовал себя дурно; однако он занялся приведением в порядок своих бумаг и писанием писем, но голова у него была тяжела и как-то запутана. К обеду у него сделался жар: он ничего есть не мог. Жар быстро усилился к вечеру; появилась ломота во всех членах и мучительная головная боль. Инсаров лег на тот самый диванчик, где так недавно сидела Елена; он подумал: «Поделом я наказан, зачем таскался к этому старому плуту», – и попытался заснуть… Но уже недуг завладел им. С страшною силой забились в нем жилы, знойно вспыхнула кровь, как птицы закружились мысли. Он впал в забытье. Как раздавленный, навзничь лежал он, и вдруг ему почудилось: кто-то над ним тихо хохочет и шепчет; он с усилием раскрыл глаза, свет от нагоревшей свечки дернул по ним, как ножом… Что это? старый прокурор перед ним, в халате из тармаламы, подпоясанный фуляром, как он видел его накануне… «Каролина Фогельмейер», – бормочет беззубый рот. Инсаров глядит, а старик ширится, пухнет, растет, уж он не человек – он дерево… Инсарову надо лезть по крутым сучьям. Он цепляется, падает грудью на острый камень, а Каролина Фогельмейер сидит на корточках, в виде торговки, и лепечет: «Пирожки, пирожки, пирожки», – а там течет кровь, и сабли блестят нестерпимо… Елена!.. И все исчезло в багровом хаосе.