bannerbannerbanner
Вешние воды. Накануне (сборник)

Иван Тургенев
Вешние воды. Накануне (сборник)

Полная версия

XVII

«Буду ждать г-на офицера для объяснения до десяти часов утра, – размышлял он на следующее утро, совершая свой туалет, – а там пусть он меня отыскивает!» Но немецкие люди встают рано: девяти часов еще не пробило, как уже кельнер доложил Санину, что г-н подпоручик (der Herr Seconde Lieutenant) фон Рихтер желает его видеть. Санин проворно накинул сюртук и приказал «просить». Г-н Рихтер оказался, против ожидания Санина, весьма молодым человеком, почти мальчиком. Он старался придать важности выражению своего безбородого лица – но это ему не удавалось вовсе: он даже не мог скрыть свое смущение – и, садясь на стул, чуть не упал, зацепившись за саблю. Запинаясь и заикаясь, он объявил Санину на дурном французском языке, что приехал с поручением от своего приятеля, барона фон Донгофа; что поручение это состояло в истребовании от г-на фон Занин извинения в употребленных им накануне оскорбительных выражениях; и что в случае отказа со стороны г-на фон Занин – барон фон Донгоф желает сатисфакции. Санин отвечал, что извиняться он не намерен, а сатисфакцию дать готов. Тогда г-н фон Рихтер, все так же запинаясь, спросил, с кем, в котором часу и в котором месте придется ему вести нужные переговоры? Санин отвечал, что он может прийти к нему часа через два и что до тех пор он, Санин, постарается сыскать секунданта. («Кого я, к черту, возьму в секунданты?» – думал он между тем про себя.) Г-н фон Рихтер встал и начал раскланиваться… но на пороге двери остановился, как бы почувствовал угрызение совести, – и, повернувшись к Санину, промолвил, что его приятель, барон фон Донгоф, не скрывает от самого себя… некоторой степени… собственной вины во вчерашнем происшествии – и потому удовлетворился бы легкими извинениями – «des exghizes léchères»[27]. На это Санин отвечал, что никаких извинений, ни тяжелых, ни легких, он давать не намерен, так как он виноватым себя не почитает.

– В таком случае, – возразил г-н фон Рихтер и покраснел еще более, – надо будет поменяться дружелюбными выстрелами – des goups de bisdolet à l’amiaple![28]

– Этого я уже совершенно не понимаю, – заметил Санин, – на воздух нам стрелять, что ли?

– О, не то, не так, – залепетал окончательно сконфузившийся подпоручик, – но я полагал, что так как дело происходит между порядочными людьми… Я поговорю с вашим секундантом, – перебил он самого себя – и удалился.

Санин опустился на стул, как только тот вышел, и уставился на пол. «Что, мол, это такое? Как это вдруг так завертелась жизнь? Все прошедшее, все будущее вдруг стушевалось, пропало – и осталось только то, что я во Франкфурте с кем-то за что-то дерусь». Вспомнилась ему одна его сумасшедшая тетушка, которая, бывало, все подплясывала и напевала:

 
Подпоручик!
Мои огурчик!
Мой амурчик!
Пропляши со мной, голубчик!
 

И он захохотал и пропел, как она: «Подпоручик! пропляши со мной, голубчик!»

– Однако надо действовать, не терять времени, – воскликнул он громко – вскочил и увидал перед собой Панталеоне с записочкой в руке.

– Я несколько раз стучался, но вы не отвечали; я подумал, что вас дома нет, – промолвил старик и подал ему записку. – От синьорины Джеммы.

Санин взял записку – как говорится, машинально, – распечатал и прочел ее. Джемма писала ему, что она весьма беспокоится по поводу известного ему дела и желала бы свидеться с ним тотчас.

– Синьорина беспокоится, – начал Панталеоне, которому, очевидно, было известно содержание записки, – она велела мне посмотреть, что вы делаете, и привести вас к ней.

Санин взглянул на старого итальянца – и задумался. Внезапная мысль сверкнула в его голове. В первый миг она показалась ему странной до невозможности…

«Однако… почему же нет?» – спросил он самого себя.

– Господин Панталеоне! – произнес он громко. Старик встрепенулся, уткнул подбородок в галстук и уставился на Санина.

– Вы знаете, – продолжал Санин, – что произошло вчера?

Панталеоне пожевал губами и тряхнул своим огромным хохлом.

– Знаю.

(Эмиль только что вернулся, рассказал ему все.)

– А! знаете! Ну, так вот что. Сейчас от меня вышел офицер. Тот нахал вызывает меня на поединок. Я принял его вызов. Но у меня нет секунданта. Хотите вы быть моим секундантом?

Панталеоне дрогнул и так высоко поднял брови, что они скрылись у него под нависшими волосами.

– Вы непременно должны драться? – проговорил он, наконец, по-итальянски; до того мгновения он изъяснялся по-французски.

– Непременно. Иначе поступить – значило бы опозорить себя навсегда.

– Гм. Если я не соглашусь пойти к вам в секунданты, – то вы будете искать другого?

– Буду… непременно.

Панталеоне потупился.

– Но позвольте вас спросить, синьор де-Цанини, не бросит ли ваш поединок некоторую неблаговидную тень на репутацию одной персоны?

– Не полагаю; но, как бы то ни было – делать нечего.

– Гм. – Панталеоне совсем ушел в свой галстук. – Ну, а тот феррофлукто Клуберио, – что же он? – воскликнул он вдруг и вскинул лицо кверху.

– Он? Ничего.

– Кэ! (Che!)[29] – Панталеоне презрительно пожал плечами. – Я должен во всяком случае благодарить вас, – произнес он, наконец, неверным голосом, – что вы и в теперешнем моем уничижении умели признать во мне порядочного человека – un galant’uomo! Поступая таким образом, вы сами выказали себя настоящим galant’uomo. Но я должен обдумать ваше предложение.

– Время не терпит, любезный господин Чи… чиппа…

– Тола, – подсказал старик. – Я прошу всего один час на размышление. Тут замешана дочь моих благодетелей… И потому я должен, я обязан – подумать!!. Через час… через три четверти часа – вы узнаете мое решение.

– Хорошо; я подожду.

– А теперь… какой же я дам ответ синьорине Джемме?

Санин взял листок бумаги, написал на нем: «Будьте покойны, моя дорогая приятельница, часа через три я приду к вам – и все объяснится. Душевно вас благодарю за участие» – и вручил этот листик Панталеоне.

Тот бережно положил его в боковой карман – и, еще раз повторив: «Через час!» – направился было к дверям; но круто повернул назад, подбежал к Санину, схватил его руку – и, притиснув ее к своему жабо, подняв глаза к небу, воскликнул:

– Благородный юноша! Великое сердце! (Nobil giovanotto! Gran cuore!) – позвольте слабому старцу (a un vecchiotto!) пожать вашу мужественную десницу! (la vostra valorosa destra!). – Потом отскочил немного назад, взмахнул обеими руками – и удалился.

Санин посмотрел ему вслед… взял газету и принялся читать. Но глаза его напрасно бегали по строкам: он не понимал ничего.

XVIII

Час спустя кельнер снова вошел к Санину и подал ему старую, запачканную визитную карточку, на которой стояли следующие слова: Панталеоне Чиппатола, из Варезе, придворный певец (cantante di camera) его королевского высочества герцога Моденского; а вслед за кельнером явился и сам Панталеоне. Он переоделся с ног до головы. На нем был порыжелый черный фрак и белый пикеневый жилет, по которому затейливо извивалась томпаковая цепочка; тяжелая сердоликовая печатка спускалась низко на узкие черные панталоны с гульфиком. В правой руке он держал черную шляпу из заячьего пуха, в левой две толстые замшевые перчатки; галстук он повязал еще шире и выше обыкновенного – и в накрахмаленное жабо воткнул булавку с камнем, называемым «кошачьим глазом» (oeil de chat). На указательном пальце правой руки красовался перстень, изображавший две сложенные длани, а между ними пылающее сердце. Залежалым запахом, запахом камфары и мускуса несло от всей особы старика; озабоченная торжественность его осанки поразила бы самого равнодушного зрителя! Санин встал ему навстречу.

– Я ваш секундант, – промолвил Панталеоне по-французски – и наклонился всем корпусом вперед, причем носки поставил врозь, как это делают танцоры. – Я пришел за инструкциями. Желаете вы драться без пощады?

– Зачем же без пощады, дорогой мой господин Чиппатола! Я ни за что в мире не возьму моих вчерашних слов назад – но я не кровопийца!.. Да вот постойте, сейчас придет секундант моего противника. Я уйду в соседнюю комнату – а вы с ним и условитесь. Поверьте, я ввек не забуду вашей услуги и благодарю вас от души.

– Честь прежде всего! – отвечал Панталеоне и опустился в кресла, не дожидаясь, чтобы Санин попросил его сесть. – Если этот феррофлукто спичебуббио, – заговорил он, мешая французский язык с итальянским, – если этот торгаш Клуберио не умел понять свою прямую обязанность или струсил, – тем хуже для него!.. Грошовая душа – и баста!.. Что же касается до условий поединка – я ваш секундант и ваши интересы для меня священны!!. Когда я жил в Падуе, там стоял полк белых драгунов – и я со многими офицерами был очень близок!.. Весь их кодекс мне очень хорошо известен. Ну и с вашим принчипе Тарбуски я часто беседовал об этих вопросах… Тот секундант скоро должен прийти?

 

– Я жду его каждую минуту – да вот он сам и идет, – прибавил Санин, глянув на улицу.

Панталеоне встал, посмотрел на часы, поправил свой кок и поспешно засунул в башмак болтавшуюся из-под панталон тесемку. Молодой подпоручик вошел, все такой же красный и смущенный.

Санин представил секундантов друг другу.

– Monsieur Richter, souslieutenant! – Monsieur Zippatola, artiste![30]

Подпоручик слегка изумился при виде старика… О, что бы он сказал, если б кто шепнул ему в это мгновение, что представленный ему «артист» занимается также и поваренным искусством!.. Но Панталеоне принял такой вид, как будто участвовать в устройстве поединков было для него самым обычным делом: вероятно, ему в этом случае помогали воспоминания его театральной карьеры – и он разыгрывал роль секунданта, именно как роль. И он и подпоручик, оба помолчали немного.

– Что ж? Приступим! – первый промолвил Панталеоне, играя сердоликовой печаткой.

– Приступим, – ответил подпоручик, – но… присутствие одного из противников…

– Я вас немедленно оставлю, господа, – воскликнул Санин, поклонился, вышел в спальню – и запер за собою дверь.

Он бросился на кровать – и принялся думать о Джемме… но разговор секундантов проникал к нему сквозь закрытую дверь. Он происходил на французском языке; оба коверкали его нещадно, каждый на свой лад. Панталеоне опять упомянул о драгунах в Падуе, о принчипе Тарбуски – подпоручик об «exghizes léchères» и о «goups à l’amiaple». Но старик и слышать не хотел ни о каких exghizes! К ужасу Санина, он вдруг пустился толковать своему собеседнику о некоторой юной невинной девице, один мизинец которой стоит больше, чем все офицеры мира… (oune zeune damigella innoucenta, qu’a ella sola dans soun péti doa vale piu que toutt le zouffissié del mondo!) и несколько раз с жаром повторил: «Это стыд! это стыд!» (Е ouna onta, ouna onta!) Подпоручик сперва не возражал ему, но потом в голосе молодого человека послышалась гневная дрожь, и он заметил, что пришел не затем, чтобы выслушивать моральные сентенции…

– В вашем возрасте всегда полезно выслушивать справедливые речи! – воскликнул Панталеоне.

Прение между г-ми секундантами несколько раз становилось бурным; оно продолжалось более часа и завершилось, наконец, следующими условиями: «стреляться барону фон Донгофу и господину де Санину на завтрашний день, в десять часов утра, в небольшом лесу около Ганау, на расстоянии двадцати шагов; каждый имеет право стрелять два раза по знаку, данному секундантами; пистолеты без шнеллера и не нарезные». Г-н фон Рихтер удалился, а Панталеоне торжественно открыл дверь спальни и, сообщив результат совещания, снова воскликнул: «Bravo, Russo! Bravo, giovanotto![31] Ты будешь победителем!»

Несколько минут спустя они оба отправились в кондитерскую Розелли. Санин предварительно взял с Панталеоне слово держать дело о дуэли в глубочайшей тайне. В ответ старик только палец кверху поднял и, прищурив глаз, прошептал два раза сряду: «Segredezza!» (Таинственность!) Он видимо помолодел и даже выступал свободнее. Все эти необычайные, хотя и неприятные события живо переносили его в ту эпоху, когда он сам и принимал и делал вызовы, – правда, на сцене. Баритоны, как известно, очень петушатся в своих ролях.

XIX

Эмиль выбежал навстречу Санину – он более часа караулил его приход – и торопливо шепнул ему на ухо, что мать ничего не знает о вчерашней неприятности и что даже намекать на нее не следует, а что его опять посылают в магазин, но что он туда не пойдет, а спрячется где-нибудь! Сообщив все это в течение нескольких секунд, он внезапно припал к плечу Санина, порывисто поцеловал его и бросился вниз по улице. В кондитерской Джемма встретила Санина; хотела что-то сказать – и не могла. Ее губы слегка дрожали, а глаза щурились и бегали по сторонам. Он поспешил успокоить ее уверением, что все дело кончилось… сущими пустяками.

– У вас никого не было сегодня? – спросила она.

– Было у меня одно лицо – мы с ним объяснились – и мы… мы пришли к самому удовлетворительному результату.

Джемма вернулась за прилавок.

«Не поверила она мне!» – подумал он… однако отправился в соседнюю комнату и застал там фрау Ленору.

У ней мигрень прошла, но она находилась в настроении меланхолическом. Она радушно улыбнулась ему, но в то же время предупредила его, что ему будет сегодня с нею скучно, так как она не в состоянии его занять. Он подсел к ней и заметил, что ее веки покраснели и опухли.

– Что с вами, фрау Леноре? Неужели вы плакали?

– Тсссс… – прошептала она и указала головою на комнату, где находилась ее дочь. – Не говорите этого… громко.

– Но о чем же вы плакали?

– Ах, мосье Санин, сама не знаю о чем!

– Вас никто не огорчил?

– О нет!.. Мне очень скучно вдруг сделалось. Вспомнила я Джиован’Баттиста… свою молодость… Потом, как это все скоро прошло. Стара я становлюсь, друг мой, – и не могу я никак с этим помириться. Кажется, сама я все та же, что прежде… а старость – вот она… вот она! – На глазах фрау Леноры показались слезинки. – Вы, я вижу, смотрите на меня да удивляетесь… Но вы тоже постареете, друг мой, и узнаете, как это горько!

Санин принялся утешать ее, упомянул об ее детях, в которых воскресала ее собственная молодость, попытался даже подтрунить над нею, уверяя, что она напрашивается на комплименты… но она, не шутя, попросила его «перестать», и он тут в первый раз мог убедиться, что подобную унылость, унылость сознанной старости, ничем утешить и рассеять нельзя; надо подождать, пока она пройдет сама собою. Он предложил ей сыграть с ним в тресетте – и ничего лучшего он не мог придумать. Она тотчас согласилась и как будто повеселела.

Санин играл с ней до обеда и после обеда. Панталеоне также принял участие в игре. Никогда его хохол не падал так низко на лоб, никогда подбородок не уходил так глубоко в галстук! Каждое движение его дышало такой сосредоточенной важностью, что, глядя на него, невольно рождалась мысль: какую это тайну с такой твердостью хранит этот человек?

Но – segredezza! segredezza!

Он в течение всего того дня всячески старался оказывать глубочайшее почтение Санину; за столом, торжественно и решительно, минуя дам, подавал блюда ему первому; во время карточной игры уступал ему прикупку, не дерзал его ремизить; объявлял, ни к селу ни к городу, что русские – самый великодушный, храбрый и решительный народ в мире!

«Ах ты, старый лицедей!» – думал про себя Санин.

И не столько дивился он неожиданному настроению духа в г-же Розелли, сколько тому, как ее дочь с ним обращалась. Она не то, чтобы избегала его… напротив, она постоянно садилась в небольшом от него расстоянии, прислушивалась к его речам, глядела на него; но она решительно не хотела вступать с ним в беседу, и как только он заговаривал с нею – тихонько поднималась с места и тихонько удалялась на несколько мгновений. Потом она появлялась опять, и опять усаживалась где-нибудь в уголке – и сидела неподвижно, словно размышляя и недоумевая… недоумевая пуще всего. Сама фрау Леноре заметила, наконец, необычайность ее поведения и раза два спросила, что с ней.

– Ничего, – ответила Джемма, – ты знаешь, я бываю иногда такая.

– Это точно, – соглашалась с нею мать.

Так прошел весь этот длинный день, ни оживленно, ни вяло – ни весело, ни скучно. Держи себя Джемма иначе – Санин… как знать? не совладал бы с искушением немного порисоваться – или просто поддался бы чувству грусти перед возможной, быть может, вечной разлукой… Но так как ему ни разу не пришлось даже поговорить с Джеммой, то он должен был удовлетвориться тем, что в течение четверти часа, перед вечерним кофе, брал минорные аккорды на фортепиано.

Эмиль вернулся поздно и, во избежание расспросов о г-не Клюбере, отретировался весьма скоро. Пришла очередь удалиться и Санину.

Он стал прощаться с Джеммой. Вспомнилось ему почему-то расставание Ленского с Ольгой в «Онегине». Он крепко стиснул ей руку – и попытался заглянуть ей в лицо – но она слегка отворотилась и высвободила свои пальцы.

XX

Уже совсем «вызвездило», когда он вышел на крыльцо. И сколько же их высыпало, этих звезд – больших, малых, желтых, красных, синих, белых! Все они так и рдели, так и роились, наперерыв играя лучами. Луны не было на небе, но и без нее каждый предмет четко виднелся в полусветлом, бестенном сумраке. Санин прошел улицу до конца… Не хотелось ему тотчас возвратиться домой; он чувствовал потребность побродить на чистом воздухе. Он вернулся назад – и не успел еще поравняться с домом, в котором помещалась кондитерская Розелли, как одно из окон, выходивших на улицу, внезапно стукнуло и отворилось – на черном его четырехугольнике (в комнате не было огня) появилась женская фигура – и он услышал, что его зовут:

– Monsieur Dimitri!

Он тотчас бросился к окну… Джемма!

Она облокотилась о подоконник и наклонилась вперед.

– Monsieur Dimitri, – начала она осторожным голосом, – я в течение целого нынешнего дня хотела вам дать одну вещь… но не решалась; и вот теперь, неожиданно увидя вас снова, подумала, что, видно, так суждено…

Джемма невольно остановилась на этом слове. Она не могла продолжать: нечто необыкновенное произошло в это самое мгновенье.

Внезапно, среди глубокой тишины, при совершенно безоблачном небе, налетел такой порыв ветра, что сама земля, казалось, затрепетала под ногами, тонкий звездный свет задрожал и заструился, самый воздух завертелся клубом. Вихорь, не холодный, а теплый, почти знойный, ударил по деревьям, по крыше дома, по его стенам, по улице; он мгновенно сорвал шляпу с головы Санина, взвил и разметал черные кудри Джеммы. Голова Санина приходилась в уровень с подоконником; он невольно прильнул к нему – и Джемма ухватилась обеими руками за его плечи, припала грудью к его голове. Шум, звон и грохот длились около минуты… Как стая громадных птиц промчался прочь взыгравший вихорь… Настала вновь глубокая тишина.

Санин приподнялся и увидал над собою такое чудное, испуганное, возбужденное лицо, такие огромные, страшные, великолепные глаза – такую красавицу увидал он, что сердце в нем замерло, он приник губами к тонкой пряди волос, упавшей ему на грудь, – и только мог проговорить:

– О Джемма!

– Что это было такое? Молния? – спросила она, широко поводя глазами и не принимая с его плеч своих обнаженных рук.

– Джемма! – повторил Санин.

Она вздохнула, оглянулась назад, в комнату, – и быстрым движением, достав из-за корсажа уже увядшую розу, бросила ее Санину.

– Я хотела дать вам этот цветок…

Он узнал розу, которую он отвоевал накануне…

Но уже окошко захлопнулось, и за темным стеклом ничего не виднелось и не белело.

Санин пришел домой без шляпы… Он и не заметил, что он ее потерял.

XXI

Он заснул под самое утро. И не мудрено! Под ударом того летнего, мгновенного вихря он почти так же мгновенно почувствовал – не то, что Джемма красавица, не то, что она ему нравилась – это он знал и прежде… а то, что он едва ли… не полюбил ее! Мгновенно, как тот вихрь, налетела на него любовь. А тут эта глупая дуэль! Скорбные предчувствия начали его мучить. Ну, положим, не убьют его… Что же может выйти из его любви к этой девушке, к невесте другого? Положим даже, что этот «другой» ему не опасен, что сама Джемма полюбит или уже полюбила его… Что же из этого? Как что? Такая красавица…

Он ходил по комнате, садился за стол, брал лист бумаги, чертил на нем несколько строк – и тотчас их вымарывал… Вспоминал удивительную фигуру Джеммы, в темном окне, под лучами звезд, всю развеянную теплым вихрем; вспоминал ее мраморные руки, подобные рукам олимпийских богинь, чувствовал их живую тяжесть на плечах своих… Потом он брал брошенную ему розу – и казалось ему, что от ее полузавядших лепестков веяло другим, еще более тонким запахом, чем обычный запах роз…

«И вдруг его убьют или изувечат?»

Он не ложился в постель и заснул, одетый, на диване.

Кто-то потрепал его по плечу… Он открыл глаза и увидел Панталеоне.

 

– Спит, как Александр Македонский накануне вавилонского сражения! – воскликнул старик.

– Да который час? – спросил Санин.

– Семь часов без четверти; до Ганау – два часа езды, а мы должны быть первые на месте. Русские всегда предупреждают врагов! Я взял лучшую карету во Франкфурте!

Санин начал умываться.

– А пистолеты где?

– Пистолеты привезет тот феррофлукто тедеско. И доктора он же привезет.

Панталеоне видимо бодрился, по-вчерашнему; но когда он сел в карету с Саниным, когда кучер защелкал бичом и лошади с места пустились вскачь, – с бывшим певцом и приятелем падуйских драгунов произошла внезапная перемена. Он смутился, даже струхнул. В нем словно что-то обрушилось, как плохо выведенная стенка.

– Однако что это мы делаем, боже мой, santissima Madonna![32] – воскликнул он неожиданно пискливым голосом и схватил себя за волосы. – Что я делаю, я старый дурак, сумасшедший, frenetico?

Санин удивился и засмеялся и, слегка обняв Панталеоне за талью, напомнил ему французскую поговорку: «Le vin est tiré – il faut le boire»[33] (по-русски: «Взявшись за гуж, не говори, что не дюж»).

– Да, да, – отвечал старик, – эту чашу мы разопьем с вами, – а все же я безумец! Я – безумец! Все было так тихо, хорошо… и вдруг: та-тата, тра-та-та!

– Словно tutti[34] в оркестре, – заметил Санин с натянутой улыбкой. – Но виноваты не вы.

– Я знаю, что не я! Еще бы! Все же это… необузданный такой поступок. Diavolo! Diavolo![35] – повторил Панталеоне, потрясая хохлом и вздыхая.

А карета все катилась да катилась.

Утро было прелестное. Улицы Франкфурта, едва начинавшие оживляться, казались такими чистыми и уютными; окна домов блестели переливчато, как фольга; а лишь только карета выехала за заставу – сверху, с голубого, еще не яркого неба, так и посыпались голосистые раскаты жаворонков. Вдруг на повороте шоссе из-за высокого тополя показалась знакомая фигура, ступила несколько шагов и остановилась. Санин пригляделся… Боже мой! Эмиль!

– Да разве он знает что-нибудь? – обратился он к Панталеоне.

– Я же вам говорю, что я безумец, – отчаянно, чуть не с криком возопил бедный итальянец, – этот злополучный мальчик всю ночь мне не дал покоя – и я ему сегодня утром, наконец, все открыл!

«Вот тебе и segredezza!» – подумал Санин. Карета поравнялась с Эмилем; Санин велел кучеру остановить лошадей и подозвал к себе «злополучного мальчика». Нерешительными шагами приблизился Эмиль, бледный, бледный, как в день своего припадка. Он едва держался на ногах.

– Что вы здесь делаете? – строго спросил его Санин, – зачем вы не дома?

– Позвольте… позвольте мне ехать с вами, – пролепетал Эмиль трепетным голосом – и сложил руки. Зубы у него стучали как в лихорадке. – Я вам не помешаю – только возьмите меня!

– Если вы чувствуете хоть на волос привязанности или уважения ко мне, – промолвил Санин, – вы сейчас вернетесь домой или в магазин к г-ну Клюберу, и никому не скажете ни единого слова, и будете ждать моего возвращения!

– Вашего возвращения, – простонал Эмиль, – а голос его зазвенел и оборвался, – но если вас…

– Эмиль! – перебил его Санин и указал глазами на кучера, – опомнитесь! Эмиль, пожалуйста, ступайте домой! Послушайтесь меня, друг мой! Вы уверяете, что любите меня. Ну, я вас прошу!

Он протянул ему руку. Эмиль покачнулся вперед, всхлипнул, прижал ее к своим губам – и, соскочив с дороги, побежал назад к Франкфурту, через поле.

– Тоже благородное сердце, – пробормотал Панталеоне, но Санин угрюмо взглянул на него… Старик уткнулся в угол кареты. Он сознавал свою вину; да сверх того он с каждым мгновеньем все более изумлялся: неужели это он взаправду сделался секундантом, и лошадей он достал, и всем распорядился, и мирное свое обиталище покинул в шесть часов утра? К тому же ноги его разболелись и заныли.

Санин почел за нужное ободрить его – и попал в жилку, нашел настоящее слово.

– Где же ваш прежний дух, почтенный синьор Чиппатола? Где – il antico valor?

Синьор Чиппатола выпрямился и нахмурился.

– Il antico valor? – провозгласил он басом. – Non è ancora spento (он еще не весь утрачен) – il antico valor!!

Он приосанился, заговорил о своей карьере, об опере, о великом теноре Гарсиа – и приехал в Ганау – молодцом. Как подумаешь: нет ничего на свете сильнее… и бессильнее слова!

27Легкие извинения (искажен. фр.: des excuses légàres).
28Дружелюбными пистолетными выстрелами (фр.: des coups des pistolet à l’aimable).
29Итальянское восклицание вроде нашего: ну! – Примеч. авт.
30Господин Рихтер, подпоручик! – Господин Чиппатола, артист! (фр.).
31Браво, русский! Браво, мальчик! (ит.)
32Пресвятая Мадонна! (ит.)
33Вино откупорено – надо его пить (фр.).
34Все (ит.).
35Вот черт! Вот черт! (ит.)
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru