Под скрип дворников Пассан рассеянно прислушивался к новостям по радио. Он направлялся в Сюрен, чтобы провести в своем доме последние часы перед переездом в Пюто, но еще не решил, завалится ли спать, продолжит упаковывать коробки или займется рапортом. Нельзя сказать, чтобы понедельник 20 июня 2011 года был богат новостями. Внимание привлекло единственное сообщение: история разведенного мужчины, объявившего голодовку в знак протеста по поводу денежной компенсации, которую его обязали выплачивать бывшей супруге. Пассан невольно улыбнулся.
С Наоко подобные трудности ему не грозят. Один адвокат, совместная опека над детьми, даже выходного пособия не потребуется: жена зарабатывает намного больше. Дом – единственное имущество, которое им предстоит разделить.
Он ехал по набережной Дион-Бутон в сторону моста Сюрен и дрожал от холода, но включать печку не хотелось. Как-никак июнь, черт побери! Проклятая погода действовала на нервы. Уродская погода, от которой привычно ныла спина, – зябкая и скупая, без намека на летнее изобилие.
От Нантер-Префектюр он мог бы добраться до Мон-Валерьен и через город, но ему хотелось простора – неба и реки под восходящим солнцем. На самом деле он почти ничего не видел: Сену слева от него с дорожной насыпи не разглядишь, а справа деревья заслоняли город. Хмурое небо пропиталось водой, словно губка. Он мог сейчас находиться в любом месте на этой планете.
Пассан вспоминал, как прижимал Гийара ногой к земле, готовый швырнуть головой вперед под колеса грузовика. Когда-нибудь дверь камеры захлопнется за ним самим не с той стороны. Семья – едва ли не последнее, что еще связывало его с нормальной жизнью, – и та потерпела крах.
Он свернул направо, поехал по бульвару Анри-Селье, потом по авеню Шарля де Голля двинулся в сторону Мон-Валерьен. По мере подъема появлялись знакомые приметы: дома, притулившиеся к склону холма, заросшие плющом стены. Одно за другим открывались кафе.
Пассан остановился возле уже освещенной булочной. Круассаны, багет, чупа-чупс. Его вновь охватило ощущение нереальности. Есть ли связь между этими безобидными вещами и кошмаром в Стэне? Удастся ли ему вот так запросто вернуться в обычный мир?
Он сел в машину и продолжил подъем. Вершина Мон-Валерьен с ее просторными лужайками напоминала поле для гольфа. Здесь царила атмосфера высокогорного плато – симметрия линий, ровная местность, водоочистительная станция с ее четко очерченными трубами. Стадион Жан-Мулен с площадками, словно выведенными по линейке, американское братское кладбище с рядами белых крестов.
Утренний свет с трудом продирался сквозь сумрак, но открывавшийся вид на Париж впечатлял. А особенно радовало Пассана расстояние. Для него эти тысячи гаснущих фонарей, чаща башен и зданий, укрытых пеленой дождя, представляли собой трагическую арену первобытной войны. Здесь, на этих высотах, он чувствовал себя в безопасности. Он вернулся в свое святилище. Свое убежище.
Добравшись до улицы Клюзере, он притормозил перед воротами, открыл их пультом и как можно медленнее проехал по подъездной аллее, чтобы сполна насладиться видом. На первый взгляд это смотрелось как белый блок на зеленом фоне. По местным меркам у него был огромный сад – около двух тысяч квадратных метров лужайки. Газон обходился недешево, но оно того стоило.
Пассан сознательно почти ничего здесь не посадил, только слева разбил небольшой японский сад под сенью нескольких сосен. Свернув направо, заглушил двигатель. Парковки у дома не было, и Пассан не стал нарушать целостность архитектуры. Построенное в двадцатых годах здание представляло собой прямоугольный параллелепипед – воплощение интернационального стиля, увенчанное крышей-террасой. Стальные несущие конструкции, железобетонные опоры, поддерживающие открытую галерею, окна в ряд. Строго, прочно, функционально. Он не сдержал горделивой улыбки.
С пакетом круассанов в руке Пассан отпер дверь и вошел в прихожую. Сунул по чупа-чупсу в карманы дождевиков Синдзи и Хироки на вешалке – сюрприз от папы. Потом разулся и прошел в гостиную.
Поначалу это была выгодная сделка. В марте 2005 года вследствие кончины Жан-Поля Кейро, последнего представителя семьи торговцев произведениями искусства, дом выставили на продажу. Пассан узнал об этом первым по очень простой причине: именно он, как офицер уголовного отдела, констатировал смерть Кейро, когда тот, погрязнув в долгах, прострелил себе горло и тем завершил историю своего рода.
А полицейский буквально влюбился в это место в тот самый миг, когда труп лежал у его ног. Пассан заглянул в каждую комнату, не обращая внимания на их плачевное состояние, – наследник давно выродился в бродягу, незаконно проживающего в собственной лачуге. Пассан представлял себе, во что сможет превратить этот дом.
Покупка состоялась благодаря Наоко. Уже год она занимала важный пост в аудиторской фирме, к тому же за время работы в модельном бизнесе сумела отложить приличную сумму. Да и ее родители, владевшие землей в Токио, внесли свою лепту. Хотя вклад жены значительно превышал сумму, которую выплатил Пассан, они стали равноправными собственниками. Зато бо льшую часть ремонтных работ он собирался выполнить сам.
И взялся за дело с чувством, что трудится во имя прочности своего домашнего очага. Физически укрепляет его основания, защищает их любовь от внешних угроз, от износа, от эрозии… Но это не сработало. Дом устоял перед внешними опасностями, но защитить любовь не удалось.
Он направился на кухню и едва не рухнул под натиском Диего, ринувшегося навстречу. Этот огромный серый пиренейский пес определенно чувствовал бы себя вольготнее на горном пастбище с отарой. Как всегда, он бурно излил свой восторг при виде хозяина. Когда Наоко захотела купить собаку, Пассан сперва стал возражать – непременный песик в образцовой буржуазной семье. А теперь только Диего и был на его стороне.
– Заткнись, Диего, – шепнул он. – Весь дом перебудишь…
Оливье выложил круассаны в корзинку для хлеба, багет оставил на видном месте на столе. Заодно вынул и клетчатые салфетки, кружки мальчишек с их написанными по-японски именами, лакированную чашку, из которой Наоко пила свой чай с молоком. Варенье, хлопья, апельсиновый сок. Он не грустил, выполняя эти привычные действия в одиночестве: ему давно не приходилось завтракать с женой и детьми.
Пассан уже выходил из кухни, когда невольно замер перед фотографиями на стене. Включил свет, чтобы было лучше видно, и на глаза ему попалось фото, на котором они с Наоко стоят на балконе храма Киёмидзу-дэра[5] над Киото. Он – с натянутой улыбкой, а Наоко, повинуясь профессиональному рефлексу модели, приняла самую выгодную позу в три четверти. Несмотря на эту вымученность, снимок все еще дышит счастьем. А главное – взаимным уважением, гордостью за то, что они вместе.
Он взглянул на другое фото. 2009 год, групповой портрет в Сибуя, модном квартале Токио. У него на руках сидит четырехлетний Хироки в шапочке в виде Тоторо, знаменитого персонажа Миядзаки. Наоко держит шестилетнего Синдзи, в знак победы сложившего ладошки буквой V. Все они смеются, но в позах взрослых уже чувствуется неловкость, напряженность. Усталость и неудовлетворенность – прогрессирующие метастазы времени.
Слева – пляж на Окинаве, 2000 год, их свадебное путешествие. Подробности стерлись из памяти. Перед глазами – взволнованная Наоко у стойки регистрации в аэропорту Руасси, достающая бонусную карту «Флаинг блю», чтобы зарегистрировать свои мили. Наоко была фанаткой скидочных карт, постоянной участницей распродаж. Ему вспомнилось, как в тот миг в аэропорту он поклялся всегда защищать эту девчонку, верившую, будто что-то можно «застраховать».
Сдержал ли он свою клятву?
Пассан выключил свет, прошел через гостиную и начал спускаться по бетонной лестнице.
Пришло время вернуться в свои покои. В подземный дворец Мышиного короля.
Коридор с крашеными кирпичными стенами. Слева чулан и прачечная со стиральной машиной и сушкой, справа закуток, в который Пассан провел воду и оборудовал ванную. В глубине комната, служившая ему спальней и кабинетом.
Он разделся в прачечной, сунул одежду в бак и запустил стирку. Так он жил уже несколько месяцев, отдельно от семьи, поедая за письменным столом свои бенто и засыпая в одиночестве. Голый, он посмотрел на крутящиеся в мыльной воде запачканные кровью тряпки. Машина, стирающая кошмары.
Пассан вынул из корзинки чистую майку и трусы, пропахшие кондиционером для белья, натянул их и прошел в комнату. Прямоугольник площадью двадцать квадратных метров, с голыми бетонными стенами и слуховыми окнами. С одной стороны раскладушка, с другой – доска на козлах, в глубине верстак, на котором он разбирал и чистил оружие. В каком-то смысле этот бункер подходил ему больше, чем просторные помещения наверху, – здесь он словно в засаде.
На стенах Пассан развесил портреты своих кумиров. Юкио Мисима, совершивший сэппуку в 1970 году, в возрасте сорока пяти лет. Рентаро Таки, «японский Моцарт», умерший от туберкулеза в 1903 году, в двадцать четыре года. Акира Куросава, снявший «Расёмон» и многие другие шедевры и едва выживший после попытки самоубийства в 1971 году, когда провалился первый его цветной фильм «Под стук трамвайных колес». Не слишком веселая компания…
Пассан включил подсоединенный к колонкам айпод, уменьшил громкость до минимума. Симфоническая эклога Акиры Ифукубе для кото и оркестра. Потрясающая вещь, хотя во Франции он наверняка единственный, кто ее слушает. Пассан был страстным любителем японской симфонической музыки, совершенно не известной на Западе и едва ли более популярной в самой Японии.
Время чая. Когда-то он купил в Токио приспособление, в котором вода сохраняла температуру восемьдесят градусов. Он наполнил чайник и бросил в него пять граммов обжаренного зеленого чая «ходзитя». Пока чай заваривался (ровно тридцать секунд), зажег палочку благовоний и раздул тлеющий конец, помахав рукой. Он ни за что не стал бы на него дуть: у буддистов рот считается нечистым.
С чашкой в руке Пассан вытянулся на кровати и закрыл глаза. Кото, нечто вроде горизонтальной арфы, издавало очень сухое вибрато, одновременно горькое и меланхоличное. Чудилось, что каждый звук исходит не от струн, а от его собственных нервов. Горло сжималось, а в груди разливалась умиротворяющая волна. Дыхание сердца, освобождение ума…
Япония…
Открыв ее, он открыл самого себя. Первое же путешествие мгновенно упорядочило его существование. Он родился в 1968 году в Катманду. Его родители, распаленные гашишем, зачали сына в наркотическом угаре у подножия статуи Будды. Отец умер на следующий год, ради покупки опиума сдав слишком много крови. Мать испарилась через пару месяцев, не оставив адреса. Французское посольство в Непале сделало все необходимое: его отправили во Францию, и он стал питомцем Республики.
Следующие пятнадцать лет Оливье Пассан скитался по приютам и приемным семьям, сталкиваясь то с порядочными людьми, то с подонками, подвергаясь хорошему и дурному влиянию. В школе учился неровно, получая то самые высокие, то самые низкие оценки. Наконец определившись, он пошел по дурной дорожке: угон машин, торговля поддельными документами, рэкет. Но ему удалось выжить и избежать проблем с легавыми.
В двадцать лет он словно пробудился. Бросил западную окраину – Нантер, Пюто, Женевилье – и на накопленные преступным путем деньги снял комнату в Пятом округе на улице Декарта. Записался на юрфак Сорбонны, в нескольких сотнях метров от дома.
Три года он прожил затворником на своих семи квадратных метрах: зубрил, питался гамбургерами, вслух повторял лекции, уставившись в потолок. А еще он увлекся искусством, философией, классической музыкой – настоящий курс дезинтоксикации. Когда деньги кончились, перебрался в комнату, предоставленную организацией помощи студентам, но больше никогда не нарушал закон.
Получив диплом, поступил в Высшую государственную школу полиции. Если подумать, это был единственный выбор, способный направить его в нужное русло, одновременно позволявший оставаться в привычной среде – в мире ночи, адреналина, преступлений.
Как сказал ему однажды один из приемных отцов, вышедший на пенсию рабочий завода Шоссон в Женевилье: «Легавый – это просто неудавшийся бандит».
И Пассан решил обернуть неудачу в свою пользу. В этом выборе присутствовала и личная причина: стать офицером полиции означало служить своей стране, а своей стране он задолжал. В конце концов, именно французское государство спасло его, вскормило и взрастило.
Полтора года в полицейской школе он вел себя как пай-мальчик и получал высшие баллы по всем предметам. Когда настало время выбрать место службы, у него возникла странная идея. Вместо того чтобы занять перспективную должность в Министерстве внутренних дел или в престижном отделе Управления судебной полиции, он подал запрос о вакансиях за границей: на место связного, методиста, разведчика… В сознательном возрасте он никогда не покидал пределов Франции, но сейчас предпочел самую далекую страну и получил место стажера офицера связи в Токио.
Когда он приземлился в аэропорту Нарита, его жизнь раз и навсегда перевернулась.
Отныне Япония стала излюбленной страной его ожиданий, желаний и надежд. Каждая ее черта пробуждала в нем смутные чаяния, прежде неведомые.
Он с головой погрузился в эту культуру – как будто родился, чтобы быть японцем.
Пассан тут же стал идеализировать этот край, смешивая реальность и вымысел. Он наслаждался врожденной вежливостью японцев, чистотой улиц, общественных мест, туалетов. Изысканностью еды, непреложностью правил и предписаний. К этому он добавлял уже исчезнувшие традиции: кодекс чести самураев, очарование добровольной смерти, красота женщин на гравюрах укиё-э.
Все прочее он игнорировал – бешеный материализм, технологическую одержимость, отупение людей, работающих по десять часов в день. Чувство общности, граничащее с безумием. Он также отвергал эстетику манги, на дух ее не переносил из-за этого дикого пристрастия к огромным черным глазам – самому ему нравился только миндалевидный разрез глаз. Он ничего не хотел знать о гонке за гаджетами, увлечении игровыми автоматами патинко, ситкомами, видеоиграми…
Но прежде всего Пассан отрицал упадок Японии. Со времени первого его приезда в страну положение неизменно ухудшалось: экономический кризис, постоянно растущий внешний долг, безработица молодежи. Он все еще искал на улицах культового актера Куросавы Тосиро Мифунэ с его мечом, не замечая женоподобных андрогинов, уткнувшихся в манги гиков, сонных служащих в метро. Новые поколения, унаследовавшие не силу предков, а, напротив, накопившуюся тяжкую усталость. Общество, которое наконец расслабилось, зараженное западной расхлябанностью.
Все эти годы, даже женившись на ультрасовременной японке, Пассан по-прежнему мечтал о вневременной Японии, в которой черпал душевный покой и равновесие. Как ни странно, он никогда не интересовался боевыми искусствами, ограничившись приемами, которым научился в полицейской школе, и так и не проникся медитативными техниками дзен. Он создал для себя этот мир строгости и красоты, чтобы противостоять тяготам своей профессии. Землю обетованную, где он поселится, когда силы его окончательно иссякнут. И наутро после такой ночи, как в Стэне, у него всегда оставались эклога Ифукубе и печальный взгляд Рентаро Таки.
При этой мысли он открыл глаза и нащупал возле своей раскладушки сборник хокку. Полистал и нашел нужные слова:
При свете луны
Я покидаю лодку,
Чтобы войти в небо…
Пассан перевернул несколько страниц в поисках подходящего стихотворения, но внезапно отрубился – как умирают от пули в лоб, и сны воздвигли над ним тяжелую каменную гробницу.
Взъерошенная, помятая, сонная Наоко, замерев на пороге логова людоеда, смотрела на мужа.
Перед ней покоился обломок – ни человека, ни тем более полицейского – Пассан был лучшим полицейским в мире, – а обломок мужа. На этом поприще он полностью провалился, и не ей его упрекать: она достигла той же точки невозврата.
Как они дошли до такого? – постоянно спрашивала она себя. Озарявший их свет погас, любовь, подобно загару, постепенно сошла на нет, хотя никто этого даже не понял. Но почему ее сменила глухая ненависть? Откуда это досадливое безразличие? У нее было по этому поводу собственное мнение: все дело в сексе. А точнее, в его отсутствии.
В Токио девушки шепотом передавали друг другу волшебное число. Если верить знаменитому опросу, все без исключения французы занимаются любовью три-четыре раза в неделю. Это обилие восхищало японок, привыкших к вялому либидо своих мужчин. О Франция – страна романтики, сексуальный рай!
До переезда в Париж Наоко не знала главного: тщеславия французов. Но теперь, познакомившись с ними поближе, запросто представляла себе, как они похваляются своими воображаемыми сексуальными подвигами, с ухмылкой и игривым блеском в глазах.
Вот уже два года, как Пассан до нее не дотрагивался, и теперь ни о какой близости между ними не могло быть и речи. От усталости они перешли к досаде, затем к ненависти и, наконец, к какой-то бесполой отстраненности, что объединяет членов одной семьи, которыми они все-таки оставались.
Друзья настороженно наблюдали за упадком их союза. Олив и Наоко – эталон, прекрасная история любви, абсолютное единение. Образец, вызывавший зависть, но и даривший надежду. А потом появились первые неумолимые признаки. Разговор на повышенных тонах, язвительные замечания за ужином, частые отлучки… И невольные признания: «У нас все разладилось. Подумываем о разводе…»
Окружающие наивно объясняли это крушение культурными различиями. На самом деле все было наоборот: этих различий как раз и не хватило, чтобы спасти их от скуки.
Подобно ученому, Наоко наблюдала за развитием катастрофы, отмечая каждый этап, каждую деталь. Когда они только познакомились, Пассан был обращен к ней, словно подсолнух к солнцу. В то время она была его кровью, его светом. И никогда прежде она так не возносилась, потому что чувствовала себя удовлетворенной, сияющей и такой гордой… А затем он нашел источник в другом месте – или попросту в себе самом. Он, как говорится, вернулся к своим истокам: к работе полицейского, к национальным ценностям, а позже – к детям. А еще, как она знала, к ночи, насилию, пороку… В этом черно-белом мире, состоящем исключительно из победителей и побежденных, из союзников и врагов, для нее не осталось места.
Ей казалось, она уже достигла дна. Но она ошибалась – отметка опустилась еще ниже. Она стала для мужа препятствием, помехой свободе. Но что он стал бы делать с этой свободой? И разве он и так не был свободен? Если она задала бы Пассану этот вопрос, он бы не нашел ответа. Он об этом не задумывался, не желал признавать их поражение, сосредоточившись на ремонте дома, на службе и на заботе о сыновьях. Всему этому он отдавался стиснув зубы, глухой к зову плоти. Ей от него перепадали лишь враждебность и раздражение.
Тогда и она ожесточилась, ведь любовь питается чувством другого. Без практики сердце черствеет, теряешь всякую способность к взаимности. И в конце концов, пытаясь защитить себя, замыкаешься в самом грустном, что только есть на свете: в своем одиночестве.
Наоко бесшумно проскользнула в комнату Пассана – она всегда звала его на японский манер, по фамилии. Задернула занавески, выключила музыку, убрала книгу. При этом она даже не взглянула на мужа: это были не знаки внимания, а лишь рефлексы домашней хозяйки.
Поднялась по лестнице; на кухне увидела круассаны в хлебнице, накрытый стол и не удержалась от улыбки. Охотник за убийцами, сам убийца, Пассан был еще и ангелом-хранителем.
Наоко сделала себе кофе и рассеянно взглянула на фотографии на стенах. Сколько раз она смотрела на них, а теперь уже не замечает. За ними ей виделось нечто другое.
Ее одинокая судьба. Скрытые искания.
Ведь Наоко всегда была одинокой.
Рожденная под знаком Кролика, Наоко Акутагава прошла через обычный для японских детей ад. Суровое воспитание, основанное на ремне, ледяном душе, лишении сна и еды… Террор.
С ее отцом, родившимся в 1944 году, обращались точно так же. В Европе говорили бы о наследственном насилии: ребенок, которого бьют, часто и сам становится жестоким родителем. А в Японии рассуждали просто: от подзатыльников одна польза. Ее отец, именитый профессор истории в Токио, служил тому живым доказательством.
В школе приходилось не легче, чем дома. Наоко полагалось и быть лучшей в лицее, и готовиться к конкурсу в университет, хотя две эти задачи не имели между собой ничего общего. А значит, после напряженных дневных занятий Наоко училась еще и на вечерних курсах, по выходным и на каникулах. В конце каждого триместра ей сообщали результаты национальной классификации. Так что в течение года она знала, что сейчас занимает 3220-е место в списке, и, следовательно, в тот или другой университет путь ей уже заказан. Информация не слишком обнадеживающая.
Но Наоко трудилась в поте лица, не покладая рук, без единого выходного дня и даже свободного часа.
А еще надо было выкроить время для уроков боевых искусств, каллиграфии, хореографии, школьных дежурств… При этом без конца повторяя про себя тысячи кандзи – иероглифов китайского происхождения, у каждого из которых несколько значений и вариантов произношения. И постоянно занимаясь самоусовершенствованием, нравственным и физическим, чему помогала железная самодисциплина.
И в то же время – в чем заключается один из бесчисленных парадоксов Японии – мать отчаянно баловала Наоко. До восьми лет дочка спала в ее постели. В пятнадцать она бы ни за что не заночевала вне дома, в восемнадцать не приняла бы ни единого решения, не посоветовавшись с «мама-сан».
Наконец, окончив частную протестантскую школу в Йокогаме, Наоко поступила на престижный факультет в том же городе. В эти годы она так часто ездила по маршруту Токио – Йокогама, что ей уже казалось, будто он навсегда вошел в ее кровь, впечатался в гены. И ее дети унаследуют названия его станций вместо хромосом.
Не такая способная, чтобы заняться медициной, но доста точно упрямая, чтобы противостоять отцу, заставлявшему ее учиться на юриста, она выбрала смешанное образование: бухгалтерская экспертиза, языки, история искусств.
1995 год. Новый поворот. В метро к ней подходит фотограф и предлагает сделать пробные снимки. Наоко не верит своим ушам. Ей двадцать лет, и никто никогда словом не обмолвился о ее красоте. В Японии родителям не приходит в голову хвалить ребенка за внешность, но Наоко красива. По-настоящему красива. После того первого раза она убеждается в этом изо дня в день. Она проходит кастинг за кастингом и получает, как ей кажется, безумные гонорары. Родителям она ничего не говорит и продолжает учебу, тайком откладывая деньги, чтобы добиться независимости от отца. Сбежать раз и навсегда.
Впрочем, она уже поняла: чтобы сделать карьеру, придется уехать за границу. Ее внешность не отвечает критериям азиатского рынка, в Японии предпочитают евразиек, у которых глаза не раскосые, или местных девушек, но с некой изюминкой, с возбуждающей крупицей экзотики…
В двадцать три года, получив свои дипломы, она улетает в Штаты, затем в Европу: Германия, Италия, Франция. У нее внешность настоящей японки, которая так заводит западных мужчин: гладкие черные волосы, высокие скулы, короткий носик с легкой горбинкой.
А о ее глазах один миланский фотограф сказал: «У тебя веки мягкие, как кисть, жесткие, как скальпель».
Она не поняла, что это значит, но ей было плевать: работы навалом, деньги текут рекой. Наконец она обосновалась в Париже – исключительно по деловым соображениям. Она осуществила мечту, но не свою, а материнскую: ока-сан[6] – законченная франкофилка, смотрит фильмы «новой волны», слушает Адамо, читает Флобера и Бальзака. Наоко готовила уроки под звуки «Падает снег», раз двадцать смотрела «Презрение» Жан-Люка Годара и назубок знает «Мост Мирабо».
Контраст между идеализированным Парижем матери и открывшимся Наоко враждебным городом ошеломил. Все здесь было чужим. Она плутала по грязным улицам, к ней приставали таксисты. А больше всего шокировала наглость французов: они в открытую насмехались над ее акцентом, не пытались хоть в чем-то помочь, перебивали, говорили очень громко, особенно если были против. А французы всегда против.
В психиатрической больнице Святой Анны есть отделение для пациентов, имеющих диагноз под названием «пари секогун» – «парижский синдром». Каждый год сотня японцев, разочарованных Парижем, впадают в депрессию, а то и в паранойю. Их госпитализируют, лечат и отправляют на родину. С Наоко такого не случилось. У нее закаленное сердце – спасибо, папа! – и она не возлагала заранее на этот город никаких романтических надежд.
Через два года, подучив французский, она бросила работу модели – это ремесло и сама среда были ей омерзительны – и стала тем, чем и являлась на самом деле: женщиной, руководимой голым расчетом. Поначалу ей поручали отдельные аудиторские проверки, всегда от японских или немецких фирм. Затем она поступила в крупную компанию ASSECO, и отныне ее будущее было обеспечено.
Единственная оставшаяся трудность была связана с сексом. Наоко сражалась не за то, чтобы преуспеть через постель, а за то, чтобы преуспеть без постели. С этим она уже сталкивалась в модельном бизнесе, но в тусклом мире аудитов и налоговых экспертиз ей приходилось еще хуже. Здесь, со своим бледным лицом и чернильно-черными волосами, Наоко выглядела фантастическим созданием. Она прекрасный работник, но нанимателю всегда хотелось большего. Иногда она просто отказывала, иногда обольщала, но не уступала. Ее выматывали эти игры, а результат был всегда один: поняв, что не добьется своего, хищник подставлял ее.
Опасности подстерегали не только на работе. Однажды у нее украли сумочку – в Японии воровства не существует. Наоко обратилась в полицию. «Гуччи» так и не вернули, но каких усилий ей стоило отделаться от приставаний лейтенанта, которому поручили расследование…
С появлением Пассана все изменилось.
То была любовь с первого взгляда – без единого облачка на горизонте, без единого сбоя в программе. Новый поворот произошел благодаря брату Наоко. Когда она приехала в Париж, Сигэру, старше ее на три года, уже там обосновался. Став в пятнадцать алкоголиком, а в семнадцать подсев на героин, Сигэру покинул родительский дом, чтобы продолжить в Европе карьеру рок-гитариста. Несколько лет он прожигал жизнь в Лондоне, затем осел в Париже. Родные месяцами о нем ничего не слышали. Он дал о себе знать в 1997 году, завязав с наркотой и выпивкой, – цветущий, поправившийся на десять килограммов. Французским он теперь владел безупречно и даже отхватил место старшего преподавателя в Парижском институте восточных языков.
Наоко с братом не были особенно близки. Единственная связь между ними – клубок страшных воспоминаний об отцовских порках, оскорблениях и унижениях. Кому захочется встречаться с тем, кто видел вас со спущенными штанами или рыдающим на пороге родного дома зимним вечером? И все же, приехав в Париж, она обратилась к нему, и он помог ей устроиться. Им случалось обедать вместе, а иногда она заезжала за ним на Лилльскую улицу в Седьмом округе, когда он выходил после занятий.
Там она и встретилась с Пассаном, тридцатидвухлетним офицером полиции, помешанным на Японии и посещавшим вечерние занятия у Сигэру. Впервые поужинав с ним, кажется, четвертого ноября, она поняла, что неотесанный полицейский – тот, кого она искала всю жизнь. У этого парня не было ничего общего ни с французским псевдоромантизмом, ни с женоподобными мужчинами, которые околачиваются в токийском квартале Сибуя.
К тому же благодаря этой встрече Наоко многое узнала о себе самой. Как ни странно, страсть Пассана к традиционной Японии пришлась ей по душе, хотя она давно выбросила из головы россказни о самураях и бусидо, пусть даже сожалея о том, что все это кануло в Лету с экономическим подъемом страны и порожденными им худосочными поколениями.
И вот она обрела воплощение этих ценностей в крепком и грубоватом французе. Атлет с низким голосом, втиснутый в плохо скроенный костюм, который трещал по швам, стоило ему рассмеяться, Пассан на свой лад и был самураем. Он хранил верность Республике, как древние воины были преданы своему сёгуну. Каждое его слово, все его существо дышали прямотой и нравственностью, мгновенно внушавшими доверие.
Как все это далеко…
И вот она разводится. Отныне она не защищена, зато свободна. Говорят, что в пятидесятых годах, в великую эпоху японского кино, каскадеров не существовало. По очень простой причине: ни один актер никогда бы не отказался сыграть в опасном эпизоде, чтобы не потерять лицо.
И она готова сыграть свою роль в жизни без дублера.
Наоко взглянула на кухонные часы: 7:40. Пора будить детей.