С помощью переосмысления античного культурного наследия интеллектуалы раннего Нового времени начали выстраивать схемы развития человечества от древности к настоящему времени. Однако эти схемы еще не отменяли главной семантической системы, из которой в Средневековье черпались все объяснения прошлого, настоящего и будущего, – Священного Писания. Установление связи между судьбой своего народа и библейской историей представлялось крайне важным для определения происхождения и характера этого народа. Проблема была в том, что большинство европейцев (за исключением греков, римлян, жителей Восточного Средиземноморья) в Библии не упоминалось никак. Тем важнее для славянских народов было бы обнаружить своих предков на священных страницах.
В средневековых хрониках присутствовала концепция, согласно которой после вавилонского столпотворения и образования 72 народов («языков») потомки сыновей Ноя пошли в разных направлениях: дети Сима – на восток, Иафета – на запад, а Хама – на юг. Таким образом славяне попадали в число потомков Иафета. Но эта самая общая идея мало удовлетворяла мыслителей XV–XVII вв. Они начали сочинять конкретных праотцев, происходящих от библейских персонажей. Польский хронист Ян Длугош стал развивать идею валлийского хрониста IX в. Ненния о том, что первым потомком Иафета, пришедшем в Европу, был некий Алан. У Алана, писал Длугош, было трое сыновей: «Первый же человек из рода Иафета, который прибыл в Европу с тремя своими сыновьями, звался Аланом. Имена их [сыновей Алана] следующие: Исикион, Арменон, Негнон. Третий сын Алана, именно Негнон, имел четырех сыновей, имена которых таковы: Вандал, от которого прозвались вандалы, именуемые ныне поляками, и который по своему имени решил назвать Вандалом реку, что ныне на народном языке зовется Вислой. Второй сын Негнона – Тарг, третий – Саксон, четвертый – Богор. И так от Исикиона, первородного [сына] Алана произошли франки, римляне и прочие латины и алеманны. От второго сына Алана произошли готы и лангобарды. А от Негнона, третьего сына – разные народы по всей Европе, а именно вся Русь до самого востока, Польша – крупнейшая из земель, Поморье, Кашубия, Швеция, Сарния, которая теперь называется Саксонией, и Норвегия. От третьего сына Негнона, который звался Саксоном, [произошли] Чехия и Моравия, Штирия, Каринтия, Карниола, что ныне зовется Далмацией, Lizna, Хорватия, Сербия, Паннония, Болгария, Elisza. Итак, рожденный от сыновей Иафета предок всех славян, выйдя из полей Сеннаарских, пройдя Халдею и Грецию, поселился со своими сыновьями, родней и челядью около Понтийского моря и реки Истра, который мы теперь называем Дунаем»[263].
Польский историк Мацей Меховский вслед за итальянцем Джованни Мариньолой выводил славян от другого мифического сына Иафета – Элиза, прародителя славян и греков. Другую версию поддерживал польский хронист конца XVI в. Станислав Сарницкий. Он полагал, что у истоков славян в 2190 г. до н. э., «когда была основана большая часть народов», стоял некто Рифат – внук Иафата, сын Гомера. Правда, он приводит и другой вариант генеалогии славян, выводя их от «сарматского государя» Асармота из рода Сима, к которому относился сам Иисус Христос, поэтому славяне изначально находились под особым божественным покровительством[264]. Еще одну концепцию, базировавшуюся на библейской генеалогии, развил польский историк Мартин Бельский в своем труде «Хроника всего света», производя славян, а точнее их предков сарматов, от Аскеназа – сына Гомера и внука Иафета. Непосредственным же прародителем славян польский автор считал библейского Мосоха. Впоследствии Бельский, а также Мацей Стрыйковский еще больше развили идею о происхождении славян от Мосоха, причем Стрыйковский считал, что название «сарматы» произошло от имени спутника Мосоха, которого звали Асармот[265]. Основанные на Библии этногенетические концепции, в которые была искусно встроена история о Чехе, Лехе и Русе, были славянским вариантом общераспространенного в ту эпоху в Европе культурного явления, почти в равной степени свойственного как этническому дискурсу классического Средневековья, так и протонационализму раннего Нового времени, в первую очередь позднего Ренессанса.
Подобные фантастические генеалогии, существовавшие в большом количестве, отличались нестабильностью: упоминаемые в них персонажи были выдумкой авторов раннего Нового времени, но не имели реальных прототипов среди библейских персонажей. Поэтому в книжности XVI–XVII вв. имена Рифатов, Вандалов, Негно, Туисконов, Гомеров и т. д. множились, но не приживались в исторической мысли, продолжая бытовать в рамках интеллектуальных изысков.
Долгую жизнь получили только интерпретации библейской фразы из книги пророка Иезекиля: «И было ко мне Слово Господне: Сын Человеческий! Обрати лицо свое к Гогу в земле Магог, князю Роша, Мешеха и Фувала» (Иез. 38: 1–2). Возникал соблазн увидеть в «народе Рош» Русь, русских, а в Мешехе (Мосохе) – Москву и московитов. Соблазн тем более сильный, что Мосох имел созвучие с народом мосхов, неоднократно упоминаемого античными географами[266]. Иначе говоря, его существование имело подтверждение в независимых источниках.
Гог и Магог считались элементами христианской апокалиптики, нечестивыми народами, согласно поздним апокалиптическим легендам, заклепанными в горе Александром Македонским, которые должны вырваться оттуда накануне конца света. Таким образом, московиты оказывались в дурной компании: Библия прямо указывала на их злую сущность. Впрочем, родство с Мосохом, которое обсуждалось на страницах восточноевропейского нарратива XVI–XVII вв., не всегда имело только негативные оттенки. Наличие библейского первопредка все равно возвышало народ.
В конце XVI и XVII в. были осуществлены переводы на русский язык западно- и восточноевропейских исторических сочинений, созданных во второй половине XVI в. Речь идет о переводах хроник Мартина Бельского (фрагментарного для Хронографа западнорусской редакции и полного, сделанного ок. 1584 г.) и Конрада Ликостена (1599 г.)[267]. Помимо появления в отдельных списках, русские тексты этих хроник оказались использованы при составлении Хронографа редакции 1617 г. – произведения, обладавшего редкой популярностью в XVII в. Именно через текст Хронографа идеи раннемодерной национальной истории проникали в русскую историографию, в том числе идея о Мосохе как прародителе московитов. Она оказалась созвучна развивающейся в XVII в. украинской исторической мысли, которая противопоставляла московитов-россиян и русь-русинов (предков украинцев) как разные народы. В Густынской летописи «мосхины», потомки Мосоха, названы «дивним и ядовитым народом». Хотя тезис о Мосохе имел двойное толкование: он мог разделять славян и московитов, но мог и объединять всех славян как происходящих от единого библейского предка (и эта мысль также звучит в ранних украинских сочинениях).
В России образ Мосоха-прародителя, как справедливо заметил А. С. Мыльников, приживался долго и трудно. Даже имя его в ранних переводах польских хроник искажалось как «Мезоф» или «Пиезоф». Версия «Мосох = Москва» впервые получает полновесное звучание только в 1699 г. в сочинении монаха Афанасьевского монастыря Тимофея Каменевича-Рвовского «Историчествующее и древнее описание и сказание… о начале родов: Московского рода и Славенороссийского превеликого народа», а затем в трактате «Ядро истории российской» Алексея Манкиева (1715 г.)[268]. Однако эта версия недолго была на повестке дня, и уже В. Н. Татищев выразил сомнение в истинности происхождения россиян от Мосоха.
Поиск библейских предков оказался краткосрочным явлением, поскольку актуализировался поздно. Для XVI–XVII вв. с зарождавшимися в умах интеллектуалов того времени элементами критики источников, которые они привлекали для создания своих сочинений, столь малоубедительных легенд было уже недостаточно. Но они сыграли свою роль в выстраивании нового хронотопа («мир состоит из народов, мы – народ, и этот народ имеет предков, отцов-прародителей, имеет свое происхождение»). В его первых трактовках еще сочетались античные и библейские традиции, но на первый план все активнее выходил поиск собственных настоящих исторических предков, а следовательно, выделение особого периода, связанного с жизнью и историей этих предков. Древняя и средневековая история постепенно начинала занимать в умах и культуре подобающее ей место.
Так как этнический дискурс и историческое воображение претерпели существенные изменения от Средневековья к Новому времени, обращение в раннее Новое время к эволюции легенды о Чехе, Лехе и Русе, чье формирование в средневековый период было рассмотрено нами в предыдущей главе, позволит выявить закономерности в этом процессе.
Хотя изложение легенды о Чехе, Лехе и Русе несколько варьировалось от автора к автору еще в XIV столетии, новое «переформатирование» сюжета происходит только во второй половине XV – первой половине XVI в., что, несомненно, было связано с изменившимися способами описания прошлого, вытекавшими из расширения горизонтов социального знания. До этого времени легенда в ее наиболее полном виде, представленном в «Чешской хронике» Пржибика Пулкавы и прологе «Великопольской хроники», может быть пересказана следующим образом. Первоначально Чех с братьями жил в Хорватии. Из-за убийства некоего знатного господина он был вынужден скрыться. Чех со своей челядью поселился в безлюдной до того Богемии в районе горы Ржип, вследствие чего эта страна и была названа Чехией. Младший (в польской версии – старший) брат Чеха Лех пошел еще дальше, заняв земли будущей Польши и став родоначальником лехитов-поляков. Он основал город Гнезно, ставший первой столицей Польши. Еще дальше отправился третий (в польской версии – второй) брат Рус, дав начало Руси.
Совершенно очевидно, что для эпохи Ренессанса подобный рассказ уже не мог обладать репрезентативностью. Необходимо было выяснить, откуда и когда именно Чех, Лех и Рус пошли на север, что именно вынудило их уйти из Хорватии, кто именно совершил переселение (проблема спутников братьев и массовости переселения) и кого именно они застали или не застали на новой родине (проблема населенности/ненаселенности земель до появления на них хорватских княжичей[269]).
Важной вехой в формировании легенды в том виде, в каком она будет тиражироваться в исторических работах эпох Ренессанса и барокко, стало повествование о трех братьях, приводимое польским историком Яном Длугошем (1415–1480) в написанных им «Анналах, или Хрониках славного королевства Польского». Являясь важнейшей вехой в польской позднесредневековой историографии, они были опубликованы лишь в 1615 г., но, несмотря на это, в рукописном виде были известны многим авторам XVI в. В сочинении Длугоша, как и следовало ожидать, старшим братом выступает именно Лех, рассматриваемый автором в качестве потомка Иафета. Интересно, что место Руса в триаде эпических героев у Длугоша остается не вполне определенным. Польский историк приводит в своем труде два мнения на этот счет: по одному из них Рус был третьим братом, по другому – потомком Леха[270]. А. С. Мыльников усматривает в этом обстоятельстве следы еще недостаточной интеграции героев легенды и сомнений на сей счет самого Длугоша[271]. Тем не менее именно Длугошу принадлежит первое четкое определение исторической роли Руса: согласно польскому историку, он является основателем «необычайно обширного русского государства с главным и столичным городом Киевом». Заметим, что подобное определение роли Руса хорошо сочеталось с содержащейся в труде Длугоша концепцией славянских, а точнее польских корней Русского государства, нашедшей отражение в сюжете о польском происхождении Кия, Щека и Хорива – легендарных основателей Киева[272].
В труде Я. Длугоша было впервые обозначено название хорватского замка Псари (возможно, почерпнутое автором от монахов Клепажского бенедиктинского монастыря славянского обряда в Кракове)[273], где обитали Чех и Лех. Следующий польский автор Мацей Меховский (1457–1523), в своем «Трактате о двух Сарматиях» (1517 г.) локализовал замок Псари в Хорватии на реке Крупа[274]. Появление в легенде нескольких дополнительных топонимов (Псари, Крупа), образно выражаясь, «открыло шлюзы», после чего всевозможные подробности в истории переселения Чеха, Леха и Руса из Хорватии на север и северо-восток стали нарастать как снежный ком.
Раннемодерный протонациональный дискурс вместе с меняющимися формами презентации исторического знания был в числе главных факторов, способствовавших историзации сюжета, что выразилось в максимально возможной детализации хронологических и географических параметров истории Чеха, Леха и Руса в историографии XVI–XVII вв. Вместе с тем органично встроить сюжет о братьях в возобладавшую в польской историографии XVI в. сарматскую концепцию происхождения славян, согласно которой они пришли из Сарматии, а отнюдь не из Паннонии или Иллирика, было непросто. Притом что сам по себе сюжет неизменно воспроизводился в трудах польских историков, писавших о происхождении славян (Бернард Ваповский (1456–1535), Мацей Меховский (1457–1523), Мартин Бельский (ок. 1495–1575), Мартин Кромер (1512–1589), Станислав Сарницкий (1532–1597), Мацей Стрыйковский (1547 – после 1582) и др.), его интерпретация в контексте сарматской идеологемы существенно варьировалась от автора к автору.
Так, например, Кромер в труде «О происхождении и деяниях поляков» (1555 г.), рассказав, в соответствии с сарматской концепцией, о переселении славян из Сарматии в Польшу, Чехию и «Руссию», оттуда в Паннонию, и, наконец, из Паннонии в Далмацию и Иллирию, при интерпретации легенды о Чехе, Лехе и Русе столкнулся с большими трудностями, ведь в ней говорилось о переселении славян с юга на север, а отнюдь не в обратном направлении[275]. Это обстоятельство, как и целый ряд других особенностей легенды, воспроизведенной Кромером на основе пролога из «Великопольской хроники» и труда Пикколомини, заставили польского историка проявить в ее отношении изрядную долю скепсиса. Критический дух ренессансного автора в отношении легенды ясно проявляется в следующих строках: «Прибыли ли эти князья со своими народами в эту страну из других мест, или же они унаследовали другие места и пришли к родственным себе народам, которые издревле этой землей владели, или же они сами некогда напали на государство этих народов, или же их сюда пригласили, когда они шли из других земель, – когда все это случилось и откуда сами они происходят, все это почти неизвестно»[276].
Пытаясь примирить господствующую концепцию сарматского происхождения славян с историей хорватских братьев, Кромер и некоторые другие авторы отвергали сюжет о хорватской прародине трех княжичей, а также – вслед за Ваповским – датировали переселение 550 г., что, по их мнению, соответствовало информации византийских источников о славянских миграциях. В то же время (что было весьма характерно для протонационального дискурса эпохи) с помощью легенды о Чехе, Лехе и Русе нередко пытались интерпретировать славянизацию тех или иных регионов Европы. Подобное использование легенды наблюдается, к примеру, в трудах Стрыйковского, объяснявшего с помощью сюжета о Русе (потомке Мосоха) расселение славян на территории будущего Московского царства, и Папроцкого, полагавшего, что Лех подчинил славянам (славянизировал) будущие западнославянские территории на Балтике[277].
Если сарматизм был визитной карточкой польского историописания, то так называемая иллирская (иллирийская) идеологема (иллиризм), связывавшая происхождение (южных) славян с иллирийцами, была господствующей в южнославянской историографии XVI–XVII вв. Встраивание в иллирскую идеологему сюжета о Чехе, Лехе и Русе впервые осуществил далматинский гуманист уроженец г. Хвар Винко Прибоевич, автор речи (oratio) «О происхождении и славе славян» (1525 г.), опубликованной в 1532 г. Прибоевич, некоторое время пребывавший в Кракове, был знаком с трудами чешских и польских историков, из которых почерпнул историю о Чехе, Лехе и Русе. Родину трех братьев он размещал в Далмации, отождествляя замок Псари (резиденцию Чеха) со своим родным островом Хвар (Фарос)[278]. Данное отождествление не было одной лишь данью локальному патриотизму – оно органично сочеталось с пронизывающим сочинение Прибоевича антикизирующим взглядом на славянскую историю, в соответствии с которым Далмация, игравшая важную роль в античной истории, одновременно являлась и древнейшим очагом славянства[279].
Качественным скачком в детализации легенды стал труд чешского историка Вацлава Гаека из Либочан «Чешская хроника» (1541 г.), где события из истории Чеха и Леха (без упоминания о Русе, что было характерно для чешской историографии) были не только подробно описаны, но и точно датированы. Согласно рассказу Гаека, первоначальным местопребыванием братьев Чеха и Леха в Хорватии был не один замок, а два – Псари на реке Крупа, где проживал старший брат Чех, и Крапина, где жил Лех. Автор добавлял, что замок Чеха был разрушен неким Грошем из рода далматинских князей. Одноименная деревня сохранилась и по сей день.
По версии Гаека, Чех и Лех покинули Хорватию ввиду опасности конфликтов между соплеменниками, так как славянский народ сильно размножился. Гаек называет точное число спутников, сопровождавших Чеха и Леха – 600 человек, и даже добавляет, что в путь они отправились со знаменем, изображавшем черного орла. Историк сообщает нам точную дату прибытия Чеха и Леха в Богемию – 644 г. (близкая и тоже точная дата – 639 г. – фигурирует в появившейся незадолго до труда Гаека, в 1539 г., «Хронике об основании Чешской земли»). Так же точно он датирует и последующие события: в 653 г. Лех со своей челядью уходит от Чеха на поиски новых земель, в 661 г. умирает Чех, передав власть мудрому судье Кроку (персонаж, упоминаемый еще в хронике Козьмы Пражского, но не связанный здесь напрямую с Чехом), который в 682 г. основал Вышеград – древнейший город на земле, обретенной Чехом. Интересно, что, согласно Гаеку, основанный Кроком Вышеград первоначально именовался Псари – в честь того самого хорватского замка, где в свое время жил Чех. Не менее подробно излагается Гаеком и история Леха. До того как прибыть в будущую Польшу, он правил в городе Коуржим в Богемии, но в 674 г., передав власть Боржиславу, отправился дальше на восток, где сначала основал Гнезно, а в 700 г. – Краков, названный им в честь своего сына Крока[280].
По справедливому замечанию А. С. Мыльникова, Гаек описывал историю Чеха и Леха так, словно являлся очевидцем происходящего[281]. С одной стороны, эту особенность можно было отнести на счет авторского стиля, так как художественный вымысел, цветистость и подробность изложения характеризуют все повествование Гаека о ранней чешской истории. Однако это не объясняет появления приведенных им точных сведений – дат, топонимов, имен исторических персонажей. В произведении Гаека мы сталкиваемся с ярким проявлением раннемодерного медиевализма – комплекса представлений о том, каким было (точнее, каким должно было быть) раннее Средневековье, то есть эпоха формирования первых славянских держав.
Хотя версия истории Чеха и Леха, сообщенная Гаеком, стала исключительно влиятельной в последующей чешской историографии, сохранив свой авторитет до конца XVIII в., она не была уникальной. Пусть и с меньшей степенью детализации, но также необычайно подробными и стремившимися к хронологической точности, последовательности и логичности изложения были и другие раннемодерные версии истории хорватских княжичей. При этом между авторами неизбежно возникали расхождения по важным вопросам: причины исхода братьев из Хорватии, маршрут исхода, датировка и др. Если некоторые из этих вопросов разрешались в угоду общей логике и здравому смыслу, то другие требовали углубленного исследования с привлечением античных или византийских источников, многие из которых были открыты или заново прочтены именно в эпоху Ренессанса.
Попытки совместить легенду о Чехе, Лехе и Русе с информацией данных источников о переселениях народов имели своим результатом распространение датировок деятельности братьев в хронологических пределах VI–VII вв. Наиболее влиятельными из них стали датировки переселения братьев из Хорватии 550 г., впервые предложенная Бернардом Ваповским, и 644 г., впервые фигурирующая в труде Гаека. Позднее с ними стала конкурировать датировка события 278 г., предложенная пражским ученым Петром Кодициллусом (1533–1589) и получившая известность благодаря «Историческому календарю» чешского гуманиста Даниэля Адама из Велеславина (1590 г.). Главным основанием для такой датировки послужило отождествление убитого Чехом знатного человека (о чем сообщала еще хроника Пулкавы) с римским наместником Иллирика Авреолом, провозглашенным в 262 г. императором, а самого Чеха – с восставшим против него главой иллирийской знати. Особняком стояла датировка деятельности Чеха и Леха I в. н. э., предложенная польским историком Павлом Пясецким в труде «Хроника деяний в Европе» (1645 г.): считая орлов на польском и чешском гербах заимствованными у римлян, Пясецкий полагает Чеха и Леха союзниками германского вождя Арминия, разгромившего римлян в знаменитом сражении в Тевтобургском лесу в 9 г. н. э.[282]
Протонациональный дискурс XVI в. открыл дорогу для появления в следующем столетии сложного культурного явления, получившего в историографии название барочного славизма[283]. Его характерными чертами были подчеркивание славянского единства, глорификация славян как великого и древнего народа, интерес к славянской культурной специфике, прежде всего к языку, и подчас гипертрофированный интерес к разного рода славянским древностям, прежде всего этногенетическим легендам. Неудивительно поэтому, что в трудах многих славянских авторов эпохи барокко, чье историографическое творчество вписывается современными исследователями в понятие барочного славизма, тема Чеха, Леха и Руса нашла весьма яркое выражение.
Так, чешский ученый-эмигрант Павел Странский (1583–1657 гг.) в своем трактате «О чешском государстве» не только считал земли, в которые устремились Чех и Лех, уже населенными родственными ими славянами, но и использовал легенду для доказательства этнического и языкового единства славян. Огромное внимание данной легенде уделял и чешский историк Богуслав Бальбин (1621–1688) в своих трудах «Краткая история Чехии» и «Разнообразие истории Чешского королевства» где, в соответствии с историографической традицией своего времени рассматривал переселение Чеха, Леха и Руса как следующий этап славянских переселений, после того как славяне пришли в Иллирию из Сарматии.
Своего рода вершиной чешской барочной историографии, посвященной легенде о Чехе, Лехе и Русе, стала опубликованная на чешском языке (и имевшая вследствие этого большой резонанс в чешском обществе) книга Яна Бецковского «Посланница древних чешских событий, или Чешская хроника от первого прибытия в нынешнюю Чешскую землю двух хорватских княжат, родных братьев Чеха и Леха» (1700 г.). В труде Бецковского не только подробно рассказывалась история трех братьев, но и давался своего рода «историографический обзор» проблемы в виде рассмотрения различных датировок переселения, присутствовавших в исторической литературе.
В южнославянской историографии, где Чех и Лех впервые появились (вместе с Русом) в речи «О происхождении и славе славян» Прибоевича, история легендарных княжичей стала особенно известна благодаря красочному рассказу об их переселении, изложенному в труде дубровницкого историка Мавро Орбини «Королевство славян» (1601 г.). В отличие от Прибоевича, Орбини писал не о трех, а лишь о двух братьях – Чехе и Лехе. При этом этногенетическая концепция Орбини отличалась бóльшим своеобразием: первоначальной родиной славян он считал Скандинавию, откуда они под именем готов переселились в Сарматию, после чего пришли на Балканы, где под именем иллирийцев и фракийцев уже жили народы, которые, хотя и не были скандинавского происхождения, все же были славянского рода. Исход Чеха и Леха из Иллирии на север Орбини датировал временем уже после прибытия в Иллирию сарматских славян, потомками которых были Чех и Лех[284].
Впоследствии в южнославянской историографии произошло любопытное соединение легенды о Чехе и Лехе с таким традиционным для местного историописания сюжетом, как правление в раннесредневековом Иллирике королей из готской династии Свевладичей. История о королях из династии Свевладичей, являвшаяся сквозной темой в появлявшихся среди южных славян сочинениях барочного славизма, целиком основывалась на информации памятника средневековой историографии – так называемой «Летописи попа Дуклянина» (XII в.), где эти короли выступают в качестве предшественников средневековой дуклянской династии Воиславичей[285].
В труде дубровницкого историка Лукаревича, в целом опиравшегося в своем изложении на «Королевство славян» М. Орбини, Чех и Лех впервые были объявлены братьями одного из Свевладичей – Селимира, чье правление обычно датировалось серединой VI в. Впоследствии данный сюжет был воспроизведен в таком важном памятнике раннемодерной сербской историографии, как «Славяно-сербские хроники» Джордже Бранковича, где, в соответствии с интерпретацией автором королевства Селимира как древней Сербии, Чех и Лех представлены выходцами из сербской державы Трибалии[286].
Интересным памятником, свидетельствующим о политической значимости легенды о Чехе и Лехе для Хорватского королевства, является написанное в 1643 г. стихотворение государственного нотария Ивана Закмарди, прикрепленное к крышке сундука, где в XVII в. хранились государственные документы Хорватского королевства. В этом произведении, прославлявшем историю Хорватии, среди прочего отмечалось, что Чешское и Польское королевства были основаны хорватскими мужами. Очевидно, что непосредственное или опосредованное влияние на хорватских интеллектуалов эпохи барокко оказала «Чешская хроника» Вацлава Гаека, где местом обитания одного из братьев (Леха) впервые был назван не загадочный хорватский замок Псари, а вполне реальный город Крапина – столица Хорватского Загорья. О популярности сюжета о Чехе и Лехе в Хорватии эпохи барокко ярким образом свидетельствует также театральная постановка, разыгранная в 1702 г. учениками иезуитской гимназии в Загребе. По свидетельству современников, постановка о жизни братьев, «рожденных в древнем хорватском городе Крапине», вызвала воодушевление «почтенной и благородной аудитории»[287].