Евгению очень не понравилась эта официальная имитация: «То ли дело замок князя Сангушко – сад с боскетными фигурками, оранжереи, где лимоны созревают, старинная башня, превращенная в сторожку, порфировая зала с устроенной в ней полковой швальней, полковая церковь в охотничьем зале, комната, запечатанная по приказанию командира полка, потому что в ней появилось привидение. Теперь этот замок снова в Польше, а здесь нет даже шляхетских деревень с саксонскими подсвечниками, здесь нет ничего исторического, здесь решительно нечего осматривать».
Это было веселое отрадное место, усаженное привлекательными деревьями. Вдали на яблонях распевали птицы свои поэтические напевы.
– Какое пленительное место! – сказал Евгений. – Люблю я ангеловидных красавиц, успокаивающих дух.
Расположившись на траве среди девушек, Евгений чувствовал себя пленительно.
Одной рукой он обнимал сладкогубую Нинон, голову положил на плечо другой сахароустой обольстительницы и стал наслаждаться вишнями и благоуханиями леса.
Затем он взял палец Нинон и стал рассмаривать.
– Целомудренные женщины не имеют надобности ни в притираниях, ни в румянах, ни в кольце, – сказал он обольщающей его красавице.
– Не поговорить ли нам сегодня о поцелуях? – продолжал он. – Есть очень хитрые поцелуи: поцелуй, значение которого переносится с одного человека на другого; для этого целуют дочь в присутствии матери; иногда целуют отражение человека в зеркале или в воде, или даже тень его на стене; это поцелуй признания. Иногда женщина целует своего занятого друга – это поцелуй отвлекающий.
– Я люблю испанок, – сказала Нинон, – в них есть что-то такое… – и она щелкнула пальцами.
– Вот вам идеал испанской красоты, – ответил Евгений, – вот тридцать красот испанской дамы: три черных – глаза, брови и веки; три красоты красных – губы, щеки и ногти; три красоты длинных – тело, волосы и руки; три коротких – зубы, уши и ноги; три широких – грудь, лоб и междубровье…
– Нахал! – ласково ударила Нинон по плечу Евгения.
– Каждая часть тела обладает своей красотой, своим особым выражением, – говорил Евгений, провожая Нинон, – не только лицо отражает качества духовные одновременно с качествами физическими. – И нежно-нежно довел Евгений Нинон до крыльца ее дома.
– Любовь – это наслаждение пятью чувствами, – сказал он ей на прощанье.
Выпившему Евгению страстно захотелось увидеть Нинон. Он вышел на бульвар и подошел к ее дому; он прошелся мимо него несколько раз, затем вино подействовало. Евгений уснул, прислонившись к дому.
Гражданин, проходя мимо, посмотрел на Евгения с презрением. Еще не совсем протрезвившийся Евгений, заметив презрение, приподнял голову и сказал:
– Когда вы проходите мимо грешника, проходите с лаской. Монах, не отвращай лицо от грешника, взгляни на него приветливо!!!
Гражданин, чувствуя издевательство, вскричал:
– Если бы мне не надо было спешить на службу, я бы тебе показал монаха!
– Проходите, проходите, гражданин, не оборачивайтесь! – крикнул Евгений вдогонку.
Окно раскрылось, в окне показалась голова Нинон.
– Что вы здесь делаете, Евгений Павлович? – спросила она жеманно.
– Идемте гулять, – ответил Евгений, – сегодня такое дивное утро.
– Безобразие! Да вы не спали всю ночь.
– Я люблю легкомысленный образ жизни, – ответил Евгений. Помог Нинон выпрыгнуть из окна. Евгений зашел в свою комнату за бутылочкой вина.
– Я вас угощу великолепной наливкой торопуловского приготовления, – сказал он.
– Это еще что такое? – спросила Нинон.
– Это инженер, если можно так выразиться, с конфетной душой. Но я шучу, он очень добрый и славный человек; я очень его люблю, но наше горе заключается в том, что ко всему мы относимся иронически. К тому же наша ирония проистекает не из глубокого познания жизни и борьбы, противоположных принципов, а просто из некоторой лености, быть может, стыдливости, быть может, из нежелания вникать, если можно так выразиться, в сущность вещей. Ирония заменяет нам стыдливость. Но бросимте говорить о вещах серьезных. Но как уже печет солнце! Вы подурнеете, право, Нинон; вы не должны загорать.
– Я не так легкомысленна, как вы думаете, – ответила, помолчав, Нинон. – Мне бы очень хотелось, чтобы вы изменили обо мне свое мнение.
– Я не сомневаюсь, что вы серьезны! У вас совершенно дивные волосы.
Нинон, с ее ярко очерченными алыми губами, открытыми голубыми глазами и мягкими золотистыми кудрями, казалась ему настолько куклоподобной, что он и себя опять почувствовал совершенно безответственным.
Евгений провел Нинон в совершенно тенистое место, очистил подножие дерева от голубых конфетных бумажек с изображением сердец, Аленушки, ногой очистил и от банок из-под шпрот, развернул газету, постлал ее, положил на газету пальто в виде подушки; Нинон села, он остался стоять.
Но уже лес наполнялся, и они вернулись в город.
Гуляя с легкомысленной Нинон по саду, Евгений развлекал ее рассказами про фижмы.
– Представляете ли вы ясно этот снаряд? – говорил Евгений Нинон, совершая с будущей подругой на несколько дней круги вокруг клумбы.
Посреди клумбы стоял на полупальцах Меркурий; он изображал фонтан; из воздетого пальца била струя.
– Представляю, – жеманно ответила Нинон, – это очень красиво.
– Не столь красиво, как занимательно, – ответил Евгений. – Представьте себе, летит карета, обе дверцы открыты, фижмы свободно болтаются снаружи. Или вот стол; дама кладет фижмы своим соседям на колени, а мужчины свои фижмы закидывают за стул.
И вот за столом только головы мужчин видны из-за фижм. Или вот идет мужчина по улице; полы его кафтана поражают воздух с такой силой, что навевают на прохожих прохладу. Пудра на париках придавала такой блеск глазам, такой чудный вид ресницам! Общество истомленных вольнодумцев, старых аббатов, собирается у восьмидесятилетней прелестницы Нинон Ланкло!
– Дивная жизнь! – вздохнула Нинон.
– Давайте возвратим ненадолго то легкомысленное время! – проговорил Евгений, касаясь своим виском златокудрой головы Нинон. Нежные волосы коснулись его виска; в глазах стало темно, Нинон вздохнула, Евгений тащил ее из сада, нетерпение подгоняло Евгения, желание и страх испытывала Нинон.
А дальше – черные статуйки с глазами из жемчуга, с алмазными кольцами, залы, украшенные слоновой костью и черным деревом, кашемировые и индийские ковры, персидские ткани, зеркальные будуары, негры с зонтиками, пламенные попугаи…
Стараясь быть по-прежнему остроумным, Евгений уводил Нинон из города; закусив губу, он осматривался по сторонам; обхватив Нинон за талию, Евгений ускорил шаги.
– Мой милый, мой хороший, – говорила Нинон.
Евгений с жалостью смотрел на Нинон, на это теперь мало привлекательное для него тело.
Он довел ее до дому и, стараясь как можно ласковее, поцеловал ее руку. Но все же у него вид был пришибленный.
– Мы завтра увидимся – спросила нерешительно Нинон, заглядывая ему в глаза.
– Да, – ответил Евгений. Нинон скрылась.
Евгений пошел блуждать. Ему захотелось на ком-нибудь сорвать свою злость.
Горько было на душе у Бамбышева оттого, что приезжий отвлек от него внимание общества.
Вечером Бамбышев сидел в своей комнате над путеводителем по Союзу, перед бывшим студистом стояли бутылка портвейну и бокал с изображением травы и матовых цветочков.
Он стал пить горьковатое вино маленькими глотками, ему пришла в голову несчастная мысль запеть.
Евгений, блуждая по городу, подошел к дому Бамбышева и остановился под окном, поздоровался и спросил:
– Скажите, сколько вам дают в месяц за ваше пение?
– Ничего, – грубо ответил Бамбышев.
– Зачем же вы берете на себя такой труд?
– Я пою ради искусства.
– Ради искусства, не пойте!
Молодой человек смотрел ему вслед и размышлял:
«Обидел он меня или не обидел? Пожалуй, обидел, – решил он. – Ладно, завтра ему отомщу».
Вечером, встретившись с Евгением в саду, у раскрашенного Меркурия, Бамбышев обругал обидчика во всеуслышание неприличными словами.
Евгений посмотрел на него удивленно.
«Я кланяюсь твоей девственности» тосковала. Одинокая, она блуждала по бульвару. Наконец, она решилась. Она чувствовала, как все в ней рыдает. Она вошла в белый дом, где жила Нинон.
«Я кланяюсь твоей девственности» остановилась в дверях, в своем пестром платье. Затем, с горящими глазами, она произнесла:
– Теперь, когда я это осознала в себе, я хочу вам об этом сказать и вообще поговорить дружески. Я думаю, это не испортит наших отношений.
Нинон хотела возразить.
– Нет, замолчите, – взмолилась стоявшая. – Я чувствую, что у вас вырвется: «Да чего же вы от меня хотите? Не могу же я перевернуть всю свою налаженную определенным образом жизнь!»
Нинон молчала.
– Но, друг мой, – продолжала гостья, – ведь нужно же трезво посмотреть на вещи. Я не могу с уважением относиться к вашему долгу, о котором вы так много говорите. Наоборот, вы так далеки от этого долга. Скажите, что такое ваша настоящая жизнь? Одна-единственная, исключительная, все поглотившая ставка на стенографию, покушение с определенными и заведомо негодными средствами, ибо вы сами заявляете, что у вас больная рука, что большой скоростью вы никогда владеть не будете, – словом, что стенография для вас безнадежное дело. Семье вашей оно безусловно ничего не даст. А вся ваша энергия и волевая стихия, достойная несравненно лучшего и более целесообразного применения, разряжается впустую. Не принимайте этих слов за очередную претензию. О, нет! Пожалуйста, этого не думайте.
Я вам уже говорила раз, что принимаю вас до конца такою, какая вы есть; ни на одну минуту я вас никогда не идеализировала. Не знаю я, за что вас полюбила, не знаю, за что я вас люблю и буду любить. Вот все, о чем мне хотелось поговорить с вами. Реагируйте как хотите.
«Я кланяюсь твоей девственности» заплакала, повернулась и вышла. Нинон не остановила ее.
Всю ночь плакала жена известного мужа среди своих химер и бутылок, превращенных Нинон в вазы. И постепенно невыносимая тоска, которую она чувствовала, превращалась в музыку.
«И, подымаясь по мраморной лестнице, неся чудную вазу тончайшего фарфора, расписанную нежнейшими красками под тон аметиста, увидела я Тебя наверху этой лестницы, суровую и строгую».
Это облегчило скульпторшу, и она задремала.
Бедняга не знала, что Нинон, не уважая ее любви, уже давно покрыла тетради ее стихов стенографическими записями, что под ее стихотворением:
В какие шелковые тенета
Попал мой дух, узнав тебя? —
Здесь радуг блеск и позолота
И тонкотканость бытия.
Боюсь коснуться! —
Все так тонко
И дорог каждый здесь узор,
Излом, каприз цветного шелка,
Намек, улыбка, разговор…
Но всех дороже то, что скрыто И чем душа твоя поет – И что не хочет быть расшито, И эти нити шелка рвет! – помещена лекция: «Продукция животноводства», стенографически записанная.
Въезжая в прохладный просторный город, Евгений почувствовал, что задыхается. «Придется спасаться», – подумал он.
Здесь, в санатории, Евгений почувствовал, что он смертен, что ему придется расстаться с играющим миром, что больше не придется устраивать «grand rond s'il vous plait!»[10] на прекрасной мураве, не придется ходить утром по синим улицам, заходить в дома различных архитектурных стилей, пить чай различной температуры, играть на пьянино, обучать молодых девушек любви, беспутно читать, слушать рассказы, разыгрывать сценки, утрированно чихать, кашлять, смеяться, есть и пить.
Евгений мотнул головой, и губы его задрожали; он закрыл лицо руками.
Как дивно для него засверкал мир!
Зелень засияла своим изумрудным цветом, песок – красноватым, облака – пепельно-голубым, звезды – снежно-золотым, удивительными и прекрасными ему показались люди, и животные, и растения. «Как хорош мир, а я должен его покинуть», – раздавалась музыка в ушах Евгения.
По тонкому ледяному покрову Евгений подошел к сверкающему барочному Эрмитажу, стоявшему на едва заметной возвышенности. Со всех сторон Эрмитаж был окружен амурами. Евгений залюбовался: здесь были толстощекие амуры, украшающие быка цветами; другие – кормящие плодами льва; третьи – собирающие плоды в корзины; четвертые – дружно спящие под звездным небом; пятые – наблюдающие взошедшее солнце; шестые – пускающие бумажного змея; седьмые – кующие стрелы; восьмые – беседующие под тенью фонтана; девятые – предающиеся любви на ложе: амуресса готовится надеть венок, амур несет ей цветы; десятые – собирающие хворост; одиннадцатые – греющиеся у костра, – но в особенности понравились Евгению амуры, собирающие виноград; один рассматривает гроздь, другой наполняет корзину, третий, стоя в огромной бочке, давит с радостным усилием и шаловливой улыбкой зрелую виноградину.
Евгений сел на скамейку и задумался; он вспомнил о Лареньке: она в восторг бы пришла от этого здания. Ему захотелось показать ей то прекрасное, что он увидел.
Вернувшись с прогулки, Евгений вошел в комнату дневного пребывания, сел за пьянино.
Возьми, египтянка, гитару,
Ударь по струнам, восклицай… —
но опять сердце Евгения упало; тщетно он вызывал перед собой трепещущий мир цыганщины, воображал публику в париках и кафтанах, слушающую цыганское пение. Холодный пот выступил у него под мышками и на лбу, думалось о небытии и проклятом уничтожении. Евгений испытывал ужас. До сих пор Евгений ощущал себя вечным, – теперь юноша понял, что это было дивное ощущение. Хорошо жилось юноше с этим ощущением! До сих пор Евгению казалось, что его настоящая жизнь еще не началась, что все это – только пустяк, начало, что главное – впереди. А теперь этот пустяк, случай заместит главное, станет заменой сущности его, Евгения. «Вот и все!» – подумал он, положил голову на клавиши и заплакал.
Рядом с пьянино стоял покрытый серебряной краской экран; над пьянино висел портрет Энгельса, под эстрадой, где стояли пьянино и экран, были нагромождены стулья; внизу сидели за шашечными столиками компании больных, играли в шашки. Немного подальше так называемые костоеды дулись в домино; еще немного подальше – склонялись над шахматами.
У окна больные играли на балалайках, щипали гитары.
Комната общего пользования была светлая, просторная, освещенная двумя матовыми шарообразными лампами: эстрада, на которой сидел Евгений, была задернута черным занавесом, – таким образом Евгений играл и плакал во тьме.
Раздался звонок к обеду.
Юноше уже мнилось, что он стал призраком, что он спустился в другое существование.
Вскоре перед ним появился превосходный суп в узорчатой миске.
Масса воспоминаний охватила Евгения, пока он ел суп и смотрел в миску. Появилась гротескная вселенная его бабушки. Глубокой осенью, когда опадут листья, а стволы увянут, и весной, прежде чем листы начнут развиваться, выкапывала она самые здоровые и сочные корни однолетних растений, разрезала в длину пластинками или в кружки и, нанизав на нитку, развешивала в теплом месте, продуваемом ветром. Благовонные корни гротескная бабушка сохраняла в флаконах из-под одеколона с притертыми пробками. Ребенком Евгений любил рассматривать картинки на этих флаконах; на них тоже по большей части были цветы. Травы и листья душистых растений домашняя кикимора собирала перед развертыванием цветных почек; он помогал ей связывать травы в пучки; другие травы, обладающие тонким летучим веществом, старушка сама истирала в порошок. Комод был полон засушенных листьев; ее мир был – мир цветов, древесной коры, шишек.
Евгению жаль было покинуть мир, где росли баранья трава, волчье лыко, вороний глаз, светляк, козьи рожки, медвежьи пучки, кокорыш, петушья нога, кошачьи шапки, золотые розги, водо-глаз, змеиная трава, песьи вишни, душистые кудри, конская грива, фиалка собачья и медвежий виноград.
Няни разносили пищу; дежурные сестры следили за тем, чтобы обедающие во время еды не разговаривали и тщательно еду разжевывали; за тем же наблюдал прогуливающийся по проходам, останавливающийся у большого дубового буфета дежурный врач.
Няни в белых халатах выпархивали на кухни, неся жаркое на толстых, тяжелых корабельных тарелках.
Позади Евгения за длинным столом сидели женщины.
Евгений иногда оборачивался; взгляд его переходил от одной к другой с полным равнодушием.
Санаторию окружали мачтоподобные ели.
Перед парадным входом стоял бронзовый памятник Ленину.
Несколько в стороне возлежал солярий, закрытый на зиму.
Дальше домики медицинского персонала и канцелярия с покрытыми снегом крышами. Санатория паром великолепно отапливалась; зимой и летом в ней были открыты форточки, и воздух свободно циркулировал по помещению.
Врачи встречали прибывающих, сияя вежливостью.
Сестры предупредительно и ласково объясняли правила поведения, уборщицы озабоченно сновали.
Евгений пошел осматривать помещение.
На стене рядом с курортом на дому висел цветной плакат человек-машина. В просторных помещениях человека-машины работали люди; одни лазали по лестницам, складывали крахмал и сахар; другие подавали; третьи служили привратниками; четвертые мыслили по поводу прочитанного; пятые сидели на деревянных кобылах, шестые снимали аппаратом (глаз); седьмые слушали у телефона (ухо), девушки в голубых и сероватых платьях сидели у аппаратов (нервы); в человеке-машине были проведены голубые и красные трубы, двигались колеса, вагонетки, работали приводные ремни.
Евгений от скуки стал рассматривать это условное и аллегорическое изображение; несомненно, это был очень интересный плакат; цель его была заставить трудящихся запомнить, какие органы что вырабатывают, где они находятся и как действуют; для Евгения этот плакат выражал целое мировоззрение, он мысленно сравнивал его с гравюрами, на которых изображался человек с различными планетами на лбу, на щеках, на груди, на руках и на ногах.
Евгений вошел во вторую комнату дневного пребывания.
Там сверкали зеркалами шкафы для книг; на полированных столах лежали газеты; на одном из шкафов чернел громкоговоритель; на стенах были приколоты лозунги: «Пленникам капитала, борцам за мировой Октябрь, пламенный привет рабочих», «Ударим по рукам провокаторов новой войны – помещиков и капиталистов». На подоконнике среднего окна белели гипсовые бюсты Маркса, Калинина, Фрунзе. Из окон была видна мачта с фонарем; дальше – аллеи из высоких деревьев; дальше – ворота санатории.
Евгений вошел в палату. Белые стены с зеленовато-голубой панелью, крашеный пол, высокое окно, четыре кровати, четыре шкафчика, четыре стула, четыре плевательницы. Эти предметы освещала одна электрическая лампочка, качающаяся под порывами ветра высоко-высоко у потолка.
В 22 часа электричество в палатах гасила дежурная сестра, в 22 часа больные приподнимались на постелях и начинали рассказывать новеллы.
Евгению не спалось.
Он пошел в парикмахерскую, зажег электричество, и, несмотря на мысли о смерти, ему удалось погрузиться в своеобразный мир существ, про которых особым тоном, серьезным и вместе с тем смешливым, сообщалась масса сведений. «Ах, Борри, Борри, – думал Евгений, – итальянский авантюрист, придворный алхимик Христины, искатель философского камня, ересиарх и узник замка св. Ангела, не у тебя ли украл Монфокон мир элементалов? Не у тебя ли он взял этот легкий и смешливый тон? Бедняга Борри! „Граф Кабалис“ затмил твой трактат, комментаторы Гофмана и Франса не подозревают о твоем существовании! И черт знает как в Ленинграде твой трактат попал в мои руки. И вот эта книжечка, пожалуй, опять затеряется после моей смерти, или, может быть, даже ее разорвут, не подозревая о ее содержании.
Ты долго валялась в подвале, затем на миг появилась и теперь должна исчезнуть!»
Он вспомнил о снеговой бабе, замеченной им утром.
Решил завтра ее осмотреть.
Евгений вернулся в палату и уснул. По звонку утром он проснулся, подошел к окну – баба таяла; изящный нос, вылепленный рукой больного скульптора, совсем растаял; темные глаза исчезли, подстриженные волосы еще держались, но овал лица был весь источен мелкими струйками; вчера еще крепкая и пышная белоснежная грудь стала студенистой и серой, а вокруг еще стоявшей, но уже таявшей женщины опять зазеленела травка, зажелтели и засерели листья. Теперь на женщину никто уже не обращал внимания; она стояла, обреченная на истаивание.
На следующий день шел теплый дождь; он смыл остатки снега, розоватые облака затем поплыли по небу; непонятное время года продолжалось. Больные шутили: «Скоро пойдем собирать грибы!» Некоторые вспоминали поход в Урмию и персидскую зиму. Днем шел пушистый мягкий снег. К Евгению пристал татарин Хаярдинов. Евгений направился в парк насладиться видом китайской беседки над проездом под хлопьями снега. Хаярдинов заставил Евгения изменить маршрут; Евгений пошел мимо небольшой пирамиды, царской купальни в мавританском вкусе и Адмиралтейства в стиле ложной готики к барочному гроту, к Екатерининскому дворцу. Татарин выучился грамоте в Красной Армии. Он работал чернорабочим на ниточной фабрике; он ласково улыбался. Евгений спрашивал, знает ли он сказки, песни? Хаярдинов радостно улыбался и отвечал: «Не знаю, брат».
Обходя Екатерининский дворец, Евгений спрашивал своего спутника, нравится ли ему Екатерининский дворец? Хаярдинову Екатерининский дворец понравился.
Затем Евгений повел татарина к Китайской деревне и поднялся с ним в китайскую беседку.
Там Евгений сел, и снег падал, падал и падал. Затем юноша побежал вниз, к санатории. Хаярдинов позвал его:
– Брат, брат, не беги! Евгений остановился.
– Легкие отвалятся, – сказал грустно татарин. – Сколько в весе прибавил, брат?
Евгений стал печален.
– Забудь о болезни, и все будет прекрасно. Если хочешь со мной дружить, не вспоминай. Не думай, что ты болен. Смотри, как здесь прекрасно!
– Завтра возьмешь меня, брат, с собой?
– Возьму, – ответил Евгений.
При встречах с татарином Евгений испытывал некоторый ужас. Татарин слишком часто вспоминал о смерти. Татарин до того часто с ним говорил о смерти, что один уж вид его для Евгения ассоциировался со смертью. Поэтому Евгений, идя по парку с татарином, шел как бы со своею смертью. Евгений старался позабыть о татарине, а татарин, почувствовав к нему нежность, бродил в своих коричневых валенках всюду за юношей.
Однажды Евгений сбежал раньше положенного времени по ступенькам; татарин не заметил, и Евгений один очутился в парке.
Некоторое время он думал о татарине, но яркая зеленая трава под прозрачнейшим слоем льда привлекла его внимание. Он наступил одной ногой на лед и надавил; подо льдом пошли пузыри и побежали к краю ледяной поверхности. Юноша нажал сильней; выступила вода и омыла галошу. Радостно юноша пошел к увеселительному павильону, достал книжку о сильфах, решил почитать; сел на скамью и вдруг увидел на полуколоннах прелестные нежные надписи:
Внимай, мой друг, как здесь прелестно. 30.VIII.27.
Будет осень, ты придешь и вспомнишь то милое время, когда мы были с тобой так счастливы. 14М27.
Евгений, заинтересовавшись, встал и принялся читать надписи. С книжкой под мышкой юноша то поднимался на цыпочки, то приседал, читал:
Тут я тоже побывал и остался очень доволен после виденного мною прекрасного парка. 20.VIII.29.
Серг. С.
Зачем вы под серой шинелью красноармейца подозреваете царского солдата и грязное мнение Ваше несправедливое. Нет!
Отец с сыном во время своего отдыха посетили этот чудесный уголок.
Здесь были мама и Ляля, скучали о няне. Папа в Ташкенте. 19.VI.27.
Надписи сплетались в гирлянды, спускались, поднимались. Простое констатирование факта: Табуреткин дальше отказался говорить. 12.V.29. Или: Здесь были красноармейцы Взвода Связи.
Федя,
Вася,
Петя,
Андрюша.
Или: Здесь арка свиданий преспокойно сплеталось с изречением в стихах:
Коль боишься поцелуя,
Так старайся не любить,
А любовь без поцелуя
Никогда не может быть.
М.
Прорывалось:
Vera Smirnoff
Опускалась сонетом:
Когда-то здесь узывчивой и нежной
Музыкою гремел блестящий зал,
Шел разговор приятный и небрежный,
И шелк шумел, и женский смех дрожал.
В саду во тьме корсажа белоснежный
Атлас к сукну камзола приникал,
И поцелуй в ночной тиши звучал,
И полн был сад дремоты безмятежной.
Здесь в сумерках ротонды глубина
Вчера двоих укрыла на ступени.
В его шинель закуталась она,
А он, смеясь, ей целовал колени.
Александр Алексеев.
Наискось другой рукой было начертано:
Прекрасной и сильной.
Перелетело на колонну:
Гваренги милое созданье,
Классический и строгий облик твой
Меня пленил невольно, и порой
Тебя воспеть приходит мне желанье.
Когда б тебя прославить возмечтал
Любезник пудренный державинского тона,
В тебе он увидал обитель мук и Аполлона.
Ал. Ал.
Пониже на полуколонне: Здесь был В.С. Чханов.
Перелетало на другую: Посоветовал бы писать на современные темы и посылать в редакции, чем писать их на стенах. Конечно, стихи писать дело хорошее, но только не на стенах.
Убегала гирлянда под окно:
Прощай, мечта, прощай. 18 июля 29 г.
Пряталась гирлянда в подоконные карнизы:
Будет осень, ты придешь и вспомнишь, то милое время, когда мы были с тобой так счастливы. 14.V.27.
Гордо выступало на простенках:
Таня, ты будешь моей женой. 14.V.27.
Здесь прождал Петров Александр. 1/1-30 г.
С глубоким интересом обходил Евгений увеселительный павильон, построенный знаменитым архитектором. Черные, синие, фиолетовые, красные надписи вызывали вокруг павильона особую атмосферу. Евгений улыбался; он был в своей стихии, ему стало жалко, что сейчас все же, несмотря на зеленую траву, зима, и что статуи стоят в дощатых футлярах. Он думал о том, сколько нежных и памятных надписей начертано на их пьедесталах.
Утром и днем появлялись письма и открытки на черном столике у зеркала в раздевальной. Столик обступали мужчины в темно-синих теплых куртках, с светло-синими воротниками и обшлагами. Женщины в серых платьях. Евгений ни от кого не ждал писем. Друзья предполагали, что он приключенствует где-нибудь в горах, любуется разноцветными вершинами.
Евгений вернулся к увеселительному павильону, вступил на мозаичный пол из серого, розового, белого мрамора и финляндского гранита, приник к замочной скважине. Увы, он ничего не увидел. В концертном зале было темно; окна были забиты досками.
Евгений обошел увеселительный павильон, наслаждаясь пропорциями.
Было девятое января, а зима все еще не наступала. Трава зеленела, и березовые почки начинали распускаться. Подо льдом у павильона видны были зеленые водоросли. День был теплый, солнечный. Природа как бы давала представление:
«Весна».
Обойдя увеселительный павильон, Евгений решил осмотреть краснокирпичное круглое, украшенное руиноподобными колоннами с интересным замочным камнем.
«По-видимому, подражание римским гробницам», – подумал Евгений.
Он взглянул на барельефы: на одном из них он увидел очертание женщины, проливающей слезы.
Затем юноша отправился к китайскому храму.
Приятно выделялась шатрообразная крыша.
Он пошел дальше и, миновав детскую площадку, наткнулся на небольшой теремок в лубочном стиле.
Он вернулся и прошел мимо второго увеселительного павильона к обелиску из серого мрамора и к голубой Камероновой галерее.
Этот уголок парка сегодня напомнил Евгению сказки Кота Мура; казалось, вот-вот выйдет кукольный князь Ириней и пойдет по своему парку.
Опять в санатории раздался звонок к обеду. В это время в саду подальше играли в снежки, поближе на скамейках шел разговор. Снежки взлетали, ударялись о спины, о воротники и разлетались. Евгений не удержался и присоединился к играющим. Часть играющих наступала, другая часть отступала. Улучив момент, переходил в наступление. Санатория способствовала превращению на некоторое время своих постояльцев в детей. Вольные забывали о своей болезни; они сытно, с правильными промежутками, ели, много спали, читали романы, играли в домино, увеселялись кинематографом, поучались лекциями. Если бы была осень, то больные лазили бы по деревьям, карабкались бы на дубы и стряхивали бы желуди, предназначая их на кофе, и отвозили бы их своим женам или мужьям в мешках домой. Но так как сейчас была зима, то они с удовольствием слушали лекции о вреде алкоголя, о физических методах лечения нервных болезней.
Как-то был приглашен ансамбль театра «Комедия»; актеры весело сыграли «Ремесло господина кюре». Зал хохотал; Евгения не очень развлекла пьеса. Загримированные актеры с чемоданчиками в руках сошли в сад и в таком виде поспешили в близлежащий клуб красноармейцев.
Евгений поражен был театральностью их выхода.
Опять ночью Евгений сидел в парикмахерской и думал, как бы ему обыграть смерть. Смерть не возникала перед ним в образе гравюры, в образе скелета с косой; он чувствовал ее в себе самом; это-то и составляло трудность; приходилось перенести игру во внутренний план, во внутренний мир.
«Насмешка убивает, – думал Евгений. – Что, если почувствовать, что смерть смешна, что, если начать острить над смертью…»
Евгений улыбнулся, розовая заря постепенно появлялась в окне.
Но Евгению не пришлось острить над смертью.
Он вспомнил «Приятное времяпрепровождение» и рассмеялся. Вора должны были повесить. На лестнице он попросил пить. Ему принесли стакан воды. Опустошив его, он как бы нечаянно уронил его. «Ах, – сказал он, – со мной наверное сегодня случится какое-нибудь несчастье, так как я никогда не разбивал стакана без того, чтобы со мной не происходило несчастья».
«Стоит ли всякой ерундой заниматься!» – подумал он. Фигура его в глазах его снова получила очарование. Среди мира игры он чувствовал себя первым игроком, игроком по природе.
Каждый день стал для Евгения интересен по-новому: то больной взбирался на декоративную башню, в то время как Евгений осматривал декоративную пирамиду; то он вместе с больными осматривал примерный совхоз с огромными неподвижными свиньями, мирными коричневыми барашками, огромным быком с кольцом в носу и опрятными коровами; то он отправлялся размышлять на настоящее лошадиное кладбище, где было похоронено 123 лошади под мраморными и гранитными плитами; там прочел эпитафию:
ВЕРХОВАЯ
ЛОШАДЬ КОБЫЛА
ГНЕДАЯ МИЛАЯ СЛУЖИЛА
ИХ ИМПЕРАТОРСКИМ ВЕЛИЧЕСТВАМ
ГОСУДАРЮ ИМПЕРАТОРУ НИКОЛАЮ ПАВЛОВИЧУ
И ГОСУДАРЫНЕ ИМПЕРАТРИЦЕ АЛЕКСАНДРЕ ФЕДОРОВНЕ ПЯТЬ
ЛЕТ. ПАЛА В 1842 ГОДУ, СЕНТЯБРЯ 28-ГО ЧИСЛА. НА СЕЙ ЛОШАДИ
ЕГО ИМПЕРАТОРСКОЕ ВЕЛИЧЕСТВО ГОСУДАРЬ ИМПЕРАТОР
НИКОЛАЙ ПАВЛОВИЧ ИЗВОЛИЛ 14 ДЕКАБРЯ 1825 ГОДА
ПРЕДВОДИТЕЛЬСТВОВАТЬ ВЕРНОЙ ГВАРДИЕЙ
ПРОТИВ МЯТЕЖНИКОВ И НЕСМОТРЯ
НА НЕСКОЛЬКО ЗАЛПОВ ОСТАЛСЯ
ПО МИЛОСТИ БОЖИЕЙ
НЕВРЕДИМ. ЛОШАДЬ
ТАКЖЕ НЕ БЫЛА
РАНЕНА.
Или в комнате дневного пребывания Евгений слушал рассказы шофера, славного малого, любящего искусство, о китайском «Мерседес», т. е. о «Форде», или о том, как вез шофер генералов в Карпатах и чуть автомобиль не опрокинулся в пропасть из-за самонадеянности генералов; или следил за игрою стариков в шашки; старики каждый ход сопровождали прибаутками: «Он дается, она, шашечка, хорошенькая», «Ах, дедушка, ах, кормилец родной, у него, у дедушки, не забалуешься», «Да, дедушка, такая марация, люди крещеные, дедушка, ходи, дедушка», «Ходи, дедушка, Бог простит, ходи, кормилец!», «Ох, дела плохие, гармонии дорогие!», «Ой, плешка!» Иногда обращались к утрированно помогавшим: «Катись ты на худенькую лошадку!»