Методы культуры
© Беловинский Л.В., 2024
© Издательская группа «Альма Матер», оригинал-макет, оформление, 2024
© Издательство «Альма Матер», 2024
В современном массовом сознании русский крестьянин – пахарь, земледелец, хлебороб. В этом качестве он десятки лет изучался в научной литературе по истории народного хозяйства, описывался в научно-популярных книгах и художественной литературе, так он нередко представлен и в музейных экспозициях. Однако не так на него смотрели специалисты-современники. Они-то прекрасно знали, что крестьянин не только землю пахал, но и занимался бесчисленными ремеслами и отхожими промыслами. Так что, когда во второй половине XIX века лучшая в мире русская земская статистика обратилась к подробному изучению крестьянского хозяйства, в рассылавшиеся на места анкеты непременно включались и вопросы по ремеслам и промыслам, а количество разнообразных статистических отчетов и сборников, а также подытоживавших исследования книг по ремеслам и промыслам плохо поддается исчислению. А потом об этой стороне крестьянской жизни как-то забыли. Ненадолго припомнили только во время развернувшейся в середине 1960‑х годов научной дискуссии по мелкотоварному производству в России, результатом чего стал ряд статей и монография П. Г. Рындзюнского «Крестьянская промышленность в пореформенной России» (М., 1966).
Вообще-то ученые и даже журналисты и писатели крестьянскими промыслами интересовались, и постоянно появлялось множество статей, научных монографий, популярных книг и альбомов; даже выделился ряд известных специалистов в этой области. Но занимались они исключительно т. н. художественными промыслами: резьбой и росписью по дереву, орнаментальным ткачеством и вышивкой, лаковой живописью, гончарством и пр. Существовал даже специальный НИИ художественной промышленности, в котором пришлось некоторое время поработать и автору. И в музеях украшенные резьбой и росписью изделия, ткачество и вышивки занимают почетное место. Но дело-то в том, что эти «художества» были побочным занятием и охватывали только несколько отраслей ремесленного производства. В конце концов, охотничье ружье ведь ценится в первую очередь как ружье, а не из-за гравировки на замке, какой бы искусной она ни была; ее может и вовсе не быть.
Слабая изученность народных промыслов влияла на оценку их роли и суждения об их судьбах как в отечественной, так и в зарубежной науке. Вот хотя бы суждения популярного у нас в 1990‑х годах американского историка Ричарда Пайпса (Россия при старом режиме. – М., 1993): «В середине XVIII в. в России возникла своеобразная кустарная промышленность, использовавшая труд как свободных людей, так и крепостных и обслуживавшая местный рынок. Эта промышленность в значительной степени удовлетворяла потребности земледелия и домашнего хозяйства… К концу XIX в. рост фабричного производства отчасти вытеснил с рынка немудреную кустарную продукцию, лишив крестьянина (особенно в северных районах) крайне важного побочного дохода» (с. 25–26). В конце книги Пайпс продолжает эту тему. «На севере крестьянин испытывал добавочные трудности. По традиции он зарабатывал большую часть своего побочного дохода кустарным производством. По мере развития современного механизированного производства источник этот стал иссякать… Таким образом, в тот самый момент, когда крестьянин больше всего нуждался в побочном доходе, он лишился его из-за соперничества промышленности» (с. 222). Вообще-то достоинства процитированной книги Пайпса не слишком высоки, открытия сомнительны, а репутация дутая. Но не о том речь. Историк просто не знал, в каких отраслях производства работал кустарь. Произошло вытеснение кустаря из текстильной промышленности. Современники уже в начале ХХ века говорили об утере им позиций в металлообработке. Но валка, сплав и распиловка леса, деревянное судостроение, производства смолы, дегтя и других материалов для разных отраслей народного хозяйства, производство мебели, транспортных средств, упряжи и т. д. и т. п. оставались полностью крестьянскими: фабрично-заводская промышленность сюда и «не совалась». Даже в советское время эти отрасли неплохо существовали, будучи объединены в Промкооперацию, только в 1960 году преобразованную в местную промышленность под эгидой Министерства местной промышленности РСФСР. Но и этим не ограничивались сельские ремесла. Советский колхозник еще более дореволюционного крестьянина нуждался в «побочном доходе». Так что еще в 50‑х годах ХХ века в небольших городах и в селах, на глазах у автора, колхозники по найму рубили избы, выкалывали лед для ледников, пилили и кололи дрова и торговали на рынках коромыслами, деревянными снеговыми лопатами, разнообразными корзинами и прочими немудреными товарами собственного изготовления. Пожилой читатель, может быть, вспомнит повесть писателя-«деревенщика» В. Тендрякова «Житие Федора Кузькина», где герой подрабатывает плетением корзин на заказ. Лишь в 60‑х годах ХХ века, с изменением условий жизни, началось быстрое умирание промыслов.
Только в середине 90‑х годов ученые вновь обратили внимание на крестьянскую кустарную промышленность. Об этом говорит хотя бы вот этот, довольно обширный список специальной литературы: Архипова М. Л. Мелкая крестьянская промышленность Центрального нечерноземного района России в начале ХХ века. – М., 1995; Водарский А. Е., Истомина Э. Г. Сельские кустарные промыслы Европейской России на рубеже XIX – ХХ столетий. – М., 2004; Истомина Э. Г. Мелкая промышленность Подмосковья во второй половине XIX – начале ХХ века: Историко-географический аспект // История изучения, использования и охраны природных ресурсов Москвы и Московского региона. – М., 1997; Истомина Э. Г. Золотые руки мастеров Подмосковья. – М., 2005; Серова Е. В. Крестьянские неземледельческие промыслы Верхнего Поволжья второй половины XIX – начала ХХ в. – Ярославль, 1999; Тарновский К. Н. Мелкая промышленность в России в конце XIX – начале ХХ века. – М., 1995; Ширгазин О. Р. География кустарной промышленности России в начале ХХ века // Наследие и современность. – Вып. 5. – М., 1997. История неземледельческих трудов русского крестьянства привлекла внимание и современных издателей: Государственная публичная Историческая библиотека в числе других переиздающихся книг дореволюционного выпуска предприняла переиздание книги Н. Денисова «Кустарная Россия» (1918 г.) под одной обложкой с книгой для чтения по отчизноведению (краеведению) «Кустарная промышленность в России» для учащихся низших учебных заведений Министерства земледелия и государственных имуществ и Министерства народного просвещения (1900 г.). С некоторым допущением можно сказать, что у истоков этого обращения постсоветских историков к русским ремеслам лежит известная фундаментальная монография академика Б. А. Рыбакова «Ремесло Древней Руси», вышедшая еще в 1948 году, стоявшая несколько особняком среди тогдашних трудов советских историков и отразившая интересы ее автора как археолога. Конечно, от Древней Руси до России XIX – начала ХХ в., история которой здесь затронута, дистанция огромного размера. Но не упомянуть этот труд Рыбакова нельзя.
Казалось бы, история народных ремесел и промыслов – тема слишком узкая, освещающая лишь одну, и даже не самую заметную сторону жизни народа. Но, на самом деле, она отражает и особенности русского национального характера, и черты его повседневности, его домашнего быта, и важную сторону его хозяйственной деятельности. Наконец, технологии, инструментарий и результаты занятий крестьянства ремеслами и промыслами составляют огромную часть нашего материального культурно-исторического наследия. Достаточно зайти в любой историко-краеведческий или историко-художественный музей, чтобы убедиться в этом: изделия народных промыслов (украшенные резьбой и росписью сундуки, вальки, рубели, гончарная и деревянная посуда, вышивка и ткачество и т. д.) занимают огромную часть музейной экспозиции. В Москве даже есть большой Всероссийский музей декоративно-прикладного и народного искусства.
Так называемые художественные промыслы (а на самом деле – обычные изделия утилитарного назначения, лишь украшенные резьбой, росписью или вышивкой), столь привлекающие внимание искусствоведов и музейных работников – только малая часть того, что называлось кустарной Россией. Поскольку целью крестьян-кустарей и промысловиков (да и городских цеховых и мещан тоже) было – заработать на жизнь, постольку наибольшее количество рабочих рук занято было там, где имелся наибольший спрос на эти руки, где имелось доступное сырье, простые и доступные технологии и инструменты. В то же время занималась любая ниша. Валили и сплавляли лес, обрабатывали и перерабатывали древесину, обжигали керамические изделия, ковали железо. Но заполнялись и небольшие ниши – тянули металлическую канитель и ткали галуны, ковали сусальное золото и плели аграмант. Пожалуй, не было такой сферы, к которой русский крестьянин не приложил бы свои руки. Об этих сферах и этих ремеслах почти ничего не знает наш современник.
Книга эта задумывалась (и вышла в 2010 г.), как учебник для студентов-музееведов. Но написана она была с большими отступлениями от жанровых требований к учебному пособию: так уж выписалось. В ней очень сильны личные мотивы. И это недаром. Моя жизнь сложилась так, что я с 5 до 15 лет рос в отдаленном «медвежьем углу», в северо-восточной части Европейской России, в Приуралье, где как бы законсервировался старинный уклад, а юность моя прошла на Урале. Жил в маленьком деревянном северном городке, бывшем заводском поселении XVIII века, жил и в старинном огромном селе, бывших Залазнинских железоделательных заводах. В детстве видел, как выжигают уголь и строят деревянные барки, вяжут плоты и плетут лапти. С детства и сам владел различным инструментом, а потом на заводе работал модельщиком в литейном цехе. И, может быть, по наущению отца, инженера старой школы, а может, и вследствие особенностей характера, ко всему присматривался, интересовался, как это устроено и как делается. Наконец, многие годы ездил по России, собирая иконы и крестьянскую утварь.
В общем, у меня получилось что-то среднее между научной монографией, учебником и эссе. И, может быть, это и к лучшему: все же написанные сухим, лапидарным языком монографии читать скучновато, а если они к тому же переполнены цифрами – то тем паче. А в виде книги для чтения моя работа может быть интересна не только специалистам и студентам, но и широкому, как говорится, массовому читателю, которому небезразлично прошлое его страны, которая когда-то была Россией.
Кто же это такой в России не знал покоя? Да русский мужик. Обитатель посада и подгородной слободы, цеховой или мещанин из уездного или даже губернского города, но прежде всего – великорусский крестьянин.
В русской литературе XIX века, мемуарной и очерковой, можно встретить благостные суждения о том, как русский мужичок, убравшись осенью с поля, на всю зиму заваливается на теплую печку. Даже профессор В. О. Ключевский заявил: «Так великоросс приучался к чрезмерному кратковременному напряжению своих сил, привыкал работать скоро, лихорадочно и споро, а потом отдыхать в продолжение вынужденного осеннего и зимнего безделья». Думается, что писавшие такое, подобно этому мифическому «мужичку», собрав со своих крепостных осенние оброки, на всю зиму закатывались в веселую Москву с ее Благородным Собранием и балами, а то и в Париж, и искренне полагали, что их мужички точно так же благоденствуют в своих занесенных снегом избушках. А уж пензенскому поповичу Ключевскому совсем не к лицу такая наивность.
Диссонансом врывается в этот умилительный хор рассказ князя Георгия Львова, земского деятеля, первого председателя Временного правительства России, которому пришлось в юности вместо балов и визитов окунуться с головой в хозяйственную деревенскую жизнь. Папенька старших сыновей учил в Гейдельберге, а когда пришла пора учиться двум младшим, он счел тульскую гимназию недостаточно качественной для своих детей и, оставив имение и богатый дом на главной улице губернского города, отправился с семьей и прислугой в Москву, в нанятый особняк. В результате сам князь Георгий успел закончить только гимназию (значительно позже он смог поступить в университет), а его младшему брату пришлось уйти из пятого класса: нужно было заниматься хозяйством, чтобы не впасть в полную нищету. Юные князьки носили полушубки и высокие смазные сапоги, поднимались по несколько раз в ночь, чтобы проверить, как выедают корм рабочие лошади на конюшне, а на паркете гостиной они собственноручно пропускали через грохот вороха пшеницы, отбирая семена на посев. Естественно, что им пришлось непосредственно, а не через управляющего, иметь дело с рабочими, и так же непосредственно увидеть крестьянскую жизнь не только летом, но и зимой.
Воспоминания этого Рюриковича, потомка святых князей ярославских – подлинный гимн русскому крестьянину и его нечеловечески тяжелому труду. Нельзя не привести хотя бы фрагменты, пусть и обширные, этих воспоминаний, чтобы читатель не умилялся медовым речам сладкопевцев о русском мужичке, благоденствовавшем под отеческим попечением благоверного самодержца в «динамически развивавшейся» России.
«Едва ли в какой-либо другой стране земледельцы знают такой труд, как русские. Да и не только рядовые земледельцы, но и колонисты на новых диких землях, труд которых превышает обычные нормы, и те не сравняются с рядовым русским мужиком. Я видел жизнь земледельца в Европе, в Америке, в Японии, Манчжурии, колониста в Канаде, в канадской тайге, знаю работу русского мужика во всех частях Европейской России, Западной Сибири и на Дальнем Востоке, и впечатления юных лет и последующие в ближайшем соприкосновении с мужицкой работой и в личном участии в ней говорят одно: такой тяжелой работы, как у нас, нигде нет <…>
К нам приходил из года в год копач рядчик Семен Трошин села Плохина Калужской губернии, знаменитой грабарями на всю Россию – они работали на всех линиях железных дорог. Он ходил сам-четверт со своими тремя сыновьями и брал подряды как раз по силам своей семейной артели. Они съедали по 10 фунтов свинины в день и выкидывали вчетвером до 5 кубов (кубических саженей. – Л.Б.) в день, за лето зарабатывали чистыми до 3000 рублей. Иван Сафонов выбивал кирпича чекмарем, как он говорил, в пропорцию по харчам, и доводил до 1200 кирпичей в день… Втянувшиеся на хороших харчах работники работают всегда споро, красиво, чисто, из-под рук у них наработанное выходит все нарядным, отчетливым, у каждого своя рука в изделии видна, и по руке в изделии можно узнать, чья работа, как в художественном произведении. Работают так, чтобы каждое движение к делу шло, время и силы не пропадали бы даром <…>
Зимой, когда в глубоком снегу резчики валяют лес, работа производит, может быть, еще большее впечатление богатырской, чем летом на поле. Белые березы, покрытые инеем, дрожат, клонятся под пилой и топором, ухают на землю и ложатся покорно в ряд, как трава под косой. Лес валить, как землю выкидывать, работа затяжная. На морозе резчики в одних рубахах, мокрые от пота, как на покосе под жарким солнцем. Иван Иванович Подолинский с Самойлой выгоняли в день по кубику березовых дров. Свалить с корня, очистить, распилить, наколоть и поставить кубик березовых дров в шкалики и ряды считается предельным уроком, и немногие на это способны, но настоящие резчики делают это играючи, пила звенит, как коса жужжит, топоры тяпают – музыка в лесу и на постати; у хороших резчиков саженки выстраиваются, как копны на поле. Тут не в руках одних только дело, не в харчах, а в знании и сметке. К каждому дереву надо подойти умеючи, и свалить, и разделать его знаючи, иначе проковыряешься над ним, запутаешь его с соседними, заплетешь его ветками и хворостом, и время зря пройдет.
Еще труднее валка сплавного леса, выборочная, вывозка его по лесу иную зиму по снегу в два-три аршина глубины, без дороги, промеж дерев к берегу сплавной речки, вязка его березовыми вицами, сплотка на воде и самый сплав. Я видывал такую же работу в Канаде, там пилы работают от мотора, подымают дерева блоками, а у нас с рогачами в руках и с своеобразными приемами Микулы (от былинного Микулы Селяниновича. – Л.Б.) ухитряются порой за зиму вывезти до 2000 дерев и сплавить их полой водой за тысячи верст. Плотовщики все один к одному – “ухари”, потому что управка с плотом действительно требует держать ухо востро <…>
А извоз? Всероссийский зимний труд, до последних лет конкурирующий с железными дорогами на тысячеверстных расстояниях. Я знал в Сибири 80‑летнего татарина Кармшакова, который всю жизнь свою каждую зиму делал по нескольку раз концы от Ирбита и Кяхты до Москвы. Он рассказывал, что это такое. Шли безостановочно день и ночь, суток до сорока, привалы только для кормежки лошадей. Лошади на привале ложились и спали так, что по ним ходили, заготовляли корм, они не слышат; как отойдут, сей час в запряжку, люди жили по лошадям, что лошадь выдерживает, то и человек, только что не везет, но зато за ним углядка за возом, выправка на ухабах, уборка и корм лошади. Сорок дней и сорок ночей в пути, не раздеваясь, в морозы, в метели, с короткими стоянками в курницах, где спать ложились на час, на два, вповалку, как их лошади <…>
Да и в Средней России у нас извоз не легкая работа, только что концы короче. Зенинские мужики, от Поповки в 8 верстах, испокон веку занимались извозом леса из калужских засек, с пристаней Оки в Тулу, это всего 60–80 верст, но они оборачивали до трех раз в неделю. Их путь лежал через Поповку. Они всегда проезжали мимо нашего дома большим обозом в тридцать-сорок лошадей с громадными деревами, которые лежали концами на подсанках, всегда с песнями, и казалось, работа обыкновенная, и говорили, что зарабатывают они очень хорошо и живут зажиточно. “Ну как, – спрашиваю приятеля Михалева, – нынче извоз, здорово выручились?” “Да, здорово, – говорит, показывая свои руки, пальцы у него, как толстые палки, – вот оттащишь раз-другой завертки в руках, так узнаешь, как здорово” <…> (Завертки – толстые веревки, которыми оглобли привязываются к передним копыльям саней; намокая, а затем замерзая, часто лопаются на раскатах и ухабах. – Л.Б.)
И домашняя жизнь у печки, у двора такая же, с теми же чертами. Бабы ночи сидят за прядевом и холстами, вздувают огонь в печи до свету, к скотине выходят по несколько раз за ночь, спят только ребятишки, а хозяева, что называется, спят – не спят, ночь коротают <…> А которые в промыслы ходят, так у тех за правило ночь только со вторых петухов до света. Ночные часы нагоняют потраченное время на проходку от места до нового места работы. Валяльщики валенок валяют, на катеринке шерсть бьют всю ночь напролет, чтобы волна готова была к утру, к затопу печки, а сапог вываливается днем, чтобы готов был к вечеру в печку, когда начисто выгребут ее. На лесных промыслах у санников, обечайников, кадушечников всегдашнее положение – до петухов, либо зимнюю ночь на летнюю поворачивать, либо с вечера до света при кострах работают. Кустари, что дома работают, на сторону не ходят, у них легче, но и они тоже захватывают ночи…»
Таково-то полеживал русский мужичок на печи…
Но вот, как гром среди ясного неба, в противность воспоминаниям князя Львова, прозвучали слова современного историка, и хорошего, известного историка Б. Н. Миронова о 135–140 «полных 10‑часовых рабочих днях» русского крестьянина до отмены крепостного права, 125 в 1872 году и 105 (!) – в 1902 году. Какие 10 часов? Окститесь, милостивый государь! Что такое 10 часов хотя бы в сенокос? Это в 8 начали работу, а в 6 пошабашили? А потом в шалаше спать? Мне в детстве и отрочестве довелось работать в сенокос: в нашей Кировской области после войны в городских магазинах, кроме черного хлеба (по 1 кг в руки) да черной икры ничего не было, а в селе нам и черный хлебушек продавали по спискам – 450 граммов на иждивенца и 550 на работника, – так что без коровки, да без свинки, да без курочек и огородика оставалось за ненадобностью класть зубы на полку. Сначала, по малости лет, собирал хворост для костра, ходил на родник по воду, набирал ягод взрослым на обед да на ужин, а там стал сено ворошить, грести да к стогу подносить, в стогу утаптывать, а там и в косу поставили. Нет, не 10 часов работы. В косы вставали по росе, когда последние звезды истаивали, а если часов в 6 утра – так уже и припозднились. И заканчивали косить, когда уже видно было плохо, при первых звездах, а в Петровки ой как не скоро темнеет. Ну, конечно, в обед, в самую жару прихватывали часик-полтора на сон, по русскому обычаю. Но все равно чистого рабочего времени – не 10 часов. А 14–16 не угодно ли? 10 часов! Экая благостыня! Только вот отчего же период интенсивных сельскохозяйственных работ в России страдой называли, а крестьянина – страдником? Не от того ли, что он буквально страдал в поле?
Миронов утверждает, что-де в прочие дни все были праздники да воскресенья, а работать в эти дни такой страшный грех, такой страшный!.. Да лодырю всегда грех работать. Мне отец рассказывал, что у них в белорусской деревне позднюю Пасху (!), когда шли пахотные работы, праздновали один день, много – два, а рачительные мужики, разговевшись и отдохнув, уже после обеда за сошные рогали брались: Бог праведные труды простит. А впрочем, что попусту спорить. Ниже читатель сам увидит, сколько рабочих (ремесленных, а не сельскохозяйственных!) дней в году было и сколько рабочих часов на этот день приходилось.
О том, что теплая печка на протяжении всей зимы могла только грезиться русскому крестьянину в долгом пути с обозами или на лесосеках, майданах для выжига угля, возле смолокуренных печей, красноречиво говорят цифры. По 40 губерниям Европейской России на период рубежа XIX – ХХ веков насчитывалось ни много ни мало – 2 025 000 сельских промышленников – кустарей и ремесленников! И это не считая тех, кто занимался другими работами, не квалифицированными кустарными, а грубыми, вроде грузового и легкового извоза, землекопных и строительных работ, валки и вывозки леса и сплава плотов, погрузки и разгрузки барж и вагонов и т. п. И не считая тех профессионалов, кто занимался не кустарными промыслами, а разносной торговлей (знаменитые коробейники, или офени), лечением скота (бродячие коновалы) или обслуживанием в трактирах и других торговых заведениях (половые и официанты). Два миллиона только квалифицированных крестьян-ремесленников, то есть тех, для кого такая работа была постоянной, а большей частью и наследственной. И это не городские промышленные рабочие-крестьяне, которые летом пахали, сеяли, косили. Два миллиона тех крестьян, кто занимался несельскохозяйственными работами непосредственно у себя дома или поблизости от него, в своей волости. Тем или иным заработком занимался почти каждый крестьянин. В Вологодской губернии, в Пестовском сельском обществе государственных крестьян Трегубовской волости Сольвычегодского уезда в 1849 году имелась 1881 наличная душа мужского пола; работников из них было 886. Обработкой льна здесь занималось 240 человек, выделкой деревянной посуды – 127, извозом – 58, сплавом – 50, мельников было девять, кузнецов – девять, сбором ивовой коры занимались семь человек, работами в Петербурге – семь, портняжили – 22, рубили лес – 19, вязали плоты – 17, мочальным промыслом занимались 13, скорняжеством – 13, обывательской гоньбой (перевозкой почты и пассажиров) – 12, кожемяк было 11, маслоделов – 11, пилили лес – 10, перевозкой почты занималось 10 человек, служили у купцов по торговым делам – семь, чеботарей было шесть, делали сита и решета шестеро, коновал был один, красил ткани один, шерстобитов было пять, конопатка судов занимала пять человек, торговали вразнос четверо, на сплаве соляных судов работало четверо, рыболовством занимались четверо, валяльным промыслом трое, скупкой тряпья трое, подряды на перевозки брали двое, мясо солили двое, кирпичников было два, выжигали поташ двое, постройкой саней занимались двое, кучеров было два, другими работами занимались 13, итого – 725 человек. Только одним хлебопашеством занималось 85 человек, а 14 человек занимались только разными работами, не обращаясь к земледелию.
А сколько еще было таких, кто уходил на заработки далеко от дома. Отходничество, наиболее развитое в нечерноземной зоне, особенно в т. н. центрально-промышленном районе, резко возросло к концу XVIII века. Помещики получили вкус к покупным европейским товарам, к роскоши, отказываясь от дедовских традиций натурального хозяйства. В результате стали быстро расти крестьянские оброки, а где же было взять крестьянину с его натуральным хозяйством денег, как не заработать на стороне? Количество отходников известно более или менее точно: они ведь должны были брать паспорта на право отлучки за пределы волости. В конце XVIII века только в Московской губернии выдавалось ежегодно около 50 тысяч паспортов, а в Ярославской – 74 тысячи – около трети взрослого населения. В 1828 году отход государственных и помещичьих крестьян по 54 губерниям России составил 575 тысяч. В 1843–1844 годах по России выплачивалось крестьянами за паспорта и билеты на право отхода 1 110 870 рублей, а в 1854–1856 годах – уже 1 665 559 рублей. Только в Вологодской губернии в 1843–1844 годах за паспорта выплачивалось 15 589 рублей, а в 1854–1856 годах – 17 737 рублей, что составляло около 1,5 % от общероссийских сборов. В это время в огромном вологодском селе Шуйском «…в летнюю пору трудно встретить мужчину: с началом весны весь мужской пол, за исключением стариков и не могущих почему-либо трудиться, отправляется на работу в Петербург и в приволжские местности, откуда возвращаются глубокой осенью». В 1844 году было выдано паспортов по губернии трехгодовых семь, двухгодовых 102, одногодовых 3517, полугодовых 2336, а всего 5962; в 1845 году было выдано трехгодовых паспортов 8, двухгодовых 108, одногодовых 3604, полугодовых 2715, а всего 6435. Кроме того, в 1845 году было выдано билетов на право отлучки до полугода 18 528. Это данные только по государственным крестьянам, которых тогда в губернии было полмиллиона душ обоего пола. В итоге в 1845 году в губернии уходил по паспортам 1 % государственных крестьян, а по краткосрочным билетам еще 4,1 %.
Не стоит все валить на помещиков, на их стремление выжать из своих крепостных лишнюю копейку. В конце концов, в той же Вологодской губернии помещиков было относительно немного, и основная масса крестьян здесь была свободной от барского самоуправства: это были государственные и удельные крестьяне, платившие подати государству и министерству Императорского Двора. И после отмены крепостного права и реформ государственной и удельной деревни отходничество не только не сократилось, но, напротив: в целом по стране с 1861 по 1910 год оно возросло в 7 раз! В 1861–1870 годах по 50 губерниям в среднем за год выдавалось краткосрочных паспортов 1286 тысяч, в 1881–1890 годы – 4938 тысяч, а в 1901–1910 годах – уже 8873 тысяч! Это-то В. О. Ключевский назвал зимним отдыхом крестьян! В Петергофском уезде Петербургской губернии в 1881 году из 26 тысяч взрослого населения 8,5 тысяч рассчитывали на сторонние заработки вне деревни, а в Копорской волости заработками занимались восемь мужчин из 10. Массу отходников привлекали крупные города, а самым большим городом в России был в XIX веке Петербург. По переписи 1881 года в столице числилось крестьян из Петербургской губернии 39 620 человек, из Новгородской 34 000, из Тверской 65 967, из Ярославской 61 700 и из Костромской 18 851 – всего 220 тысяч человек! К концу XIX века появились новые формы отходничества: уход из черноземных губерний на юг, в Причерноморье и Нижнее Поволжье, на сельскохозяйственные заработки (уборочные работы там начинались раньше, чем в Курской или Орловской губерниях).
А были еще и такие, кто сочетал домашние занятия ремеслом в свободное от земледельческих работ время с отхожими работами. Вернулся откуда-нибудь из Донбасса, с шахт, к весенним работам, а в междупарье, когда посвободнее стало, еще и бондарничает или ложки режет. Так мой дед на шахты хаживал да бондарничал: пахотной землей Белоруссия бедна.
Причины всего этого хорошо известны. Еще Н. А. Некрасов назвал виновника такого распространения неземледельческих промыслов: это Царь-голод! Вопреки современным байкам о благоденствовавшей старой России, столь же основательным, как и байки бар старого времени о мужичке, всю зиму лежавшем на теплой печке, русскому крестьянину постоянно угрожал элементарный голод. Ведь великорусский крестьянин обречен был заниматься хлебопашеством в зоне рискованного земледелия. Такая зона – не выдумка советских журналистов, пытавшихся объяснить неблагоприятными условиями провал колхозно-совхозного сельского хозяйства. Это действительно факт.
Все дело в том, что великорусские земли лежат в зоне резко континентального климата. А для него характерен короткий вегетационный период, колоссальные перепады температур и неустойчивая погода. Сельскохозяйственные работы на основной территории России могут вестись только с конца апреля – начала мая до середины сентября – максимум пять месяцев. А скотина содержится в поле и того меньше – четыре месяца: с середины мая до середины сентября. Так что из неполных пяти месяцев сельхозработ нужно выделить еще несколько недель на сенокос, чтобы заготовить корма для восьмимесячного стойлового содержания скота. На сенокос приходится недели три – не более. Это были настолько важные три недели, что в старой России на время сенокоса останавливались фабрики и заводы: с Петровок рабочие уходили в деревню косить сено. Еще хорошо, что Петровки – самое жаркое и сухое время. Но на то он и резко континентальный климат, чтобы жара и сушь неожиданно сменялись затяжными дождями. А сено, скошенное и высушенное, либо даже собранное в копны, – еще не сено. Смочит его дождь – пересушивай, не пересушивай, – толку не много: это уже не то сено. Корова – не овца, и даже не лошадь, она очень разборчива, и прелое сено есть не будет. Потому и говаривал русский крепостной крестьянин: «Хвали сено в стогу, а барина в гробу»: всем хорош барин, и добёр, и щедр, и снисходителен, да кто его знает, какая шлея ему может под хвост попасть, куда он взбрыкнет. Всем хорошо сено в валках или в копнах, но пока оно не сметано в стог, который никакой дождь не пробьет, кто его знает, что из него получится.