Грозой утомлено,
Спит море – тигра сон! не верь ему; оно
Пред новой бурею так страшно помертвело.
В. Тепляков «Последний вечер в***»
В полдень, когда кончились совещания, Эйхлер стоял у дверей государынина кабинета. Под мышкою держал он какие-то бумаги. Его, племянника Липмана, его, преданного Бирону, осыпанного благодеяниями герцога курляндского, избрали для доклада о поляках, решенного в государственном кабинете. Лучшего выбора нельзя было сделать. При этом докладе лукавый ум Эйхлера докончит то, что начали коварство и сила временщика. Тяжкая забота налегла на чело его; по временам трепет губ и рук обнаруживает в нем сильное душевное волнение. То садится он на стул, разбирает бумаги, углубляется в чтение их, с негодованием комкает их в руках, опять складывает; то встает, утирает холодный пот с лица, подходит к окну, смотрит на небо, будто с укоризной, то делает разные странные движения, как бы говоря с самим собой. Это уж не тот двусмысленный, сонный Эйхлер, которого мы видели с его дядей в домашней канцелярии герцога, когда они допрашивали Мариулу; это не тот ротозей, который считал на небе звезды, толкнувшись с кабинет-министром на лестнице Летнего дворца; не тот умышленный разгильдяй, приходивший благодарить своего патрона за высокие к нему милости; это, правда, Эйхлер, племянник Липмана, кабинет-секретарь, но Эйхлер обновившийся. Наружность его благородна, отчетлива; на лице его, во взорах резко написаны намерение, цель, подвиг. В душе его ворочается какой-то демон; видно, что ему надобно разрешиться от него.
– К ее величеству! – закричал дежурный паж, отворяя дверь кабинета, и указал туда рукою, давая знать, что государыня уже там.
Невольный трепет пробежал по всему составу Эйхлера; он имел только время поднять глаза к небу, как бы умоляя его о чем-то.
Он в кабинете государыни.
Анна Иоанновна сидела за письменным столом; к ногам ее, покоящимся на шелковой подушке, прислонилась отвратительная карлица, которая по временам слегка терла их. Этот уродец слыл глухою… Кивнув приветливо кабинет-секретарю, ее величество в знак благоволения подала ему свою руку поцеловать.
– Что сделано? – спросила она потом с живым участием.
– Несправедливость восторжествовала, государыня! Все члены подписали вознаграждение, кроме кабинет-министра Волынского. Он один не изменил ни себе, ни правде: одушевленный любовию к отечеству и преданностью к вашему величеству, он один защищал ее горячо, благородно, как истинному вельможе следует. Каждое слово его, подобно огненному мечу ангела, карателя зла, падало на сердца его противников; сильные доводы его заставили их умолкнуть. Но герцог уже наперед подписал свое мнение, и все молча, страшась ужасных гонений, подписали за ним свой стыд и унижение России. Простите мне, ваше величество, если я, увлеченный любовью к правде, к пользам вашим и России, слишком смело изъяснился.
Эйхлер говорил с горячим чувством; слова его излетали, как молнии; когда он кончил, по его лицу катились слезы.
Кто бы мог подумать! Эйхлер? племянник Липмана, его сотрудник, клеврет и наследник, пестун злодейских замыслов Бирона?
– Ты?.. плачешь? – сказала изумленная государыня, – ты, любимец герцога?
– Ах! ваше величество, если бы вы знали, чего стоила мне эта любовь!.. Теперь, когда она не нужна мне более, в эту решительную минуту, когда я могу все потерять от вашего гнева и все приобресть от ваших милостей, я признаюсь, что моя преданность к герцогу была только личина. Скидаю эту личину, достигнув своей цели: открыть вашему величеству всю истину. Ненавижу Бирона, который угнетает мое второе отечество, покрыл кровавым струпом народ русский и бесславит ваше царствование; ненавижу его милости, презираю их. С тех пор как я узнал все благородство души Волынского, я предался ему безгранично, как друг, как сын его. Ему это неизвестно; он даже считает меня в числе своих врагов. Вот моя исповедь, государыня! Предаю вам всего себя.
– Чудные вещи слышу я!.. Чему и кому верить?.. – произнесла Анна Иоанновна, качая головой; потом взяла бумаги из рук Эйхлера, читала их про себя, перечитывала и долее всего останавливалась на мнении Волынского, которое состояло в следующих выражениях: «Один вассал Польши может изъявить свое согласие на вознаграждение, но русский, храня пользы и честь своего отечества, как долг велит истинному сыну его, не даст на сие своего голоса».
Пока государыня читала бумагу и озабоченный Эйхлер следил ее взоры, карлица ускользнула из-под стола и скрылась.
– Вассал? Это, однако ж, грубо!.. – сказала государыня. – Разве он не мог употребить других выражений?..
– Не вините его, ваше величество, за то, что он для пользы России и чести вашей увлекся благородною пылкостью своего характера и не взвесил как должно слов своих. Эти же слова произнес он некогда самому герцогу и ныне хотел быть верен себе и на бумаге, которая пойдет к потомству. Герцог тогда же сильно чувствовал свое оскорбление: зачем же не жаловался вашему величеству? Оттого, что сам связан был по рукам и ногам ужасною смертью Горд…
Анна Иоанновна замахала рукой.
– Не говори мне про это… Мне всегда дурно делается, лишь только я об этом вспомню.
– Запутанный, он искал средств погубить кабинет-министра в глазах вашего величества. Случай скоро представился – любовь к княжне Лелемико. «Государыня не надышит на нее» – вот точные слова герцога моему дяде – государыня лелеет ее, как свое дитя, свое утешение, свою любимую игрушку. Надо воспользоваться этою страстью, помогать ей, скрыть от княжны, что Волынской женат, облегчить им переписку, а там, когда он погубит ее и будет пойман, довесть все до сведения государыни. Она разгневается… и тогда голова его в наших руках». Так и делал герцог, верный своему плану. Не он ли перехватывал письма к Волынскому жены его и письма любовников? Первые сжигал, другие доставлял по принадлежности. Не он ли ввел цыганку во дворец и к вашему величеству, как знаменитую гадальщицу, чтобы она могла удобнее передавать тайные послания? И если любовь княжны и кабинет-министра привела их на край пропасти, виноват один герцог.
С живым участием слушала государыня все, что говорил Эйхлер; она была тронута его убеждениями, но спросила, готов ли он подтвердить это именем бога.
– Да поразит меня всемогущий бог, если хоть одно слово неправды донес я вашему величеству!
Государыня погрузилась в глубокие размышления; потом, прервав их, сказала, будто говоря сама с собою, однако ж вслух:
– Я все эти планы расстрою!.. Я женю его на княжне… Почему ж не так?.. Он жены не любит, кажется, и она за ним не погонится… детей нет… греха не будет!..
Выговорив это, она опять задумалась; то судорожно брала перо в руки, то бросала его. Видно было, что в душе ее происходила сильная борьба и она не смела решиться на подвиг, для нее небывалый.
– Что ж могу я сделать, – присовокупила она, наконец, – когда все члены кабинета подписали?
– Согласиться с мнением кабинет-министра, – отвечал с твердостью Эйхлер, – и тем восстановить униженную истину. Одно самодержавное слово ваше, только одно слово, подпись вашей руки – и потомство прибавит золотую страницу в истории вашей. Как слава легка для царей!
Была решительная минута.
Красноречие сердца превозмогло. Дрожащею рукой взяла Анна Иоанновна перо и написала на кабинетской бумаге: «Быть по мнению кабинет-министра Волынского».
Эта подпись скрепила победу Волынского и опалу герцога.
Эйхлер бросился к ногам государыни и с восторгом поцеловал руку, ему протянутую. Но лишь только собрался он выйти из кабинета, обремененный своими трофеями, как вошел Бирон, по обыкновению, без доклада. Он будто с неба упал. Губы его помертвели; голова, руки, колена дрожали. Каково ж? он все слышал!.. Пораженные его внезапным явлением, государыня и кабинет-секретарь, казалось, окаменели, так было еще ужасно это лицо! Никогда и сам Бирон не бывал в таком страшном положении; он хотел говорить, и язык его не двигался. Наконец, Анна Иоанновна сказала дрожащим голосом:
– Что вам угодно?.. Я вас не звала… Чтоб ваша нога… не была у меня!.. – и, не дожидаясь ответа, вышла.
Бирон все еще стоял на одном месте. Опомнившись, Эйхлер схватил кабинетскую бумагу за подписью государыни и собирался идти, но был остановлен…
Он чувствовал, что по нем неверно шарила ледяная рука, что по всему его существу блуждали глаза демона, как будто допытывали, он ли это, Эйхлер, племянник Липмана! И ни слова – язык не говорил. Презрительно посмотрел на Бирона кабинет-секретарь и оставил его.
Вскоре потребовали Волынского во дворец. Тут имел он уж случай развернуть пред государыней со всем усердием верноподданного и горячностью истинного патриота картину ужасных зол, которыми Бирон отягчил Россию.
К вечеру весь город узнал об опале фаворита. Сотни экипажей разного калибра осадили подъезд к дому Волынского: никто, кроме его друзей, не был принят.
Душа твоя чиста, унынье чуждо ей;
Светла, как ясный день, младенческая совесть:
К чему тебе внимать безумства и страстей
Незанимательную новость?
Пушкин
Медленно, заботливо сходила госпожа Волынская с дворцовой лестницы. Ступени двоились у ней в глазах, и она с усилием старалась поймать их своею ногою. Досада, сильнее Декартовых[154] вихрей, кружила ей голову, разрывала сердце, наводила оттенки злости на это лицо, прежде столь добродушное и приятное. И как не досадовать, как не беситься ей! Она во второй раз приезжает во дворец, во второй раз ей отказывают. Какая причина такой неблагосклонности государыни?.. И тогда, когда мужу ее изъявляют особенные милости, когда он взял верх даже над фаворитом? Тысячи предположений, и между ними одно, темное, но самое верное, то, что на унижении ее строят торжество ее соперницы. Боже! какое оскорбление!.. Чем она заслужила его?.. Любовью к мужу, исполнением своих обязанностей! Опутанная этими думами, она несколько раз оступалась: дворцовая лестница казалась ей мрачным, перегнившим сходом в могилу. Гады ползут, шипят, обступают ее, обвивают своими холодными кольцами, готовы ее задушить. Но одно воззвание к богу – и нечистое сонмище исчезает.
Внизу лестницы кто-то назвал ее по имени. Едва не вскрикнула она от испуга, увидав пред собою длинный-предлинный и неподвижный стан, как будто проглотивший аршин, на огромных фижмах, при собольей муфте, сборище румян, белил, морщин, мушек и цветов, под высокостепенной, напудренной прической, все это на высоких, красных каблуках.
– Вы не узнаете меня, матушка, Наталья Андреевна? – сказала эта размалеванная вывеска придворной дамы, важно приседая.
Вгляделась пристально госпожа Волынская: а! это бывшая ее барская барыня – черная кошка, которая должна была пробежать ей чрез дорогу.
– Не узнала-таки, не узнала, Акулина Саввишна! Как можешь? – спросила Волынская, обняв ее от доброты души, ей свойственной.
И госпожа Кульковская, супруга столбового дворянина, старшего пажа и старшего придворного шута, щепетильно дозволила себя поцеловать в щеку, охраняя сколько возможно девственность своих румян, мушек и фижм.
– Правду сказать, матушка, немного похворала после свадьбы… спазмы, удушье… немудрено! хлопоты во дворце… около сучки ее величества… да господин Карл Карлович, дай бог ему здоровья, помог. Ведь вы знаете Карла Карловича, придворного дохтура?
Произнося это, Кульковская натягивала изо всей мочи на тон знатной барыни.
– Как же, знаю! Не задерживаю ли я тебя?
– Помилуйте, Наталья Андреевна, я помню вашу отеческую (она хотела сказать: аттенцию[155]) ко мне и готова для вас и сучку царскую оставить. Признаться вам со всею открытостью моей души, я поджидала вас-таки нарочно (тут она вздохнула). Много, очень много было бы мне вам в потаенность шепнуть… не для прочего иного, как для пожелания вам добра… Примером будучи сказать, может статься, вы и огорчаетесь, что вас Анна Ивановна не приняла… Господи боже мой! да этакой кровной обиды не снести бы и мне… слечь бы-таки, слечь в постелю… А все это, матушка, не взыщите, ваш дражайший супруг напроказил… У нас во дворце чудеса про него рассказывают, слушать, так ушки вянут… и будто он разводится с вами… и будто… Да на сем месте нас могут подслушать; а коли угодно было бы вам, сударыня, по старой памяти удостоить меня своим посещением, так я порассказала бы вам все… Милости просим! я живу недалечко, здесь во дворце, рукой подать.
Черная кошка не только что пробежала через дорогу Волынской, она вцепилась в грудь ее, скребет ей сердце, душит ее. Как не идти ей за демоном-искусителем? Он манит ее плодом, который дороже для нее, чем первой женщине плод познания добра и зла: в нем заключается познание сердца ее мужа. И когда она вкусит от него, ее рай, так же как рай Евин, должен исчезнуть.
Она идет – следы ее горят. Слуге при ней велено дожидаться в санях.
Чрез лабиринт коридоров вошли они в чистую комнату со сводами. Постель, напыщенная и вздутая, как толстая купчиха, с двумя пирамидами подушек, китайский фарфор в шкапе за стеклом, картина великого мастера в золотой раме, украденные из дворца, и рядом с нею лубочные эстампы с изображением, как мыши кота погребают и русского ада, в котором жарят, пекут, вешают за язык, за ребро, за ногу, во всех возможных положениях, – вот что составляло главное украшение знаменитого жилища господ Кульковских. На лежанке дремал ее сынок. Мать разбудила его и, когда он совершил три ужасных зевоты, которыми, казалось, хотел проглотить пришедших, сказала ему с нежностью:
– Душенька, выдь куда-нибудь прогуляться или развеселиться; да не забудь своей официи…
– На веселье нужны деньги, – отвечал он сурово, – дай целковенький прогулять, так пойду, а не то, хоть тресни, не выйду.
Нежного сынка удовлетворили, и он, опоясавшись мечом-кладенцом, приветствовал его глупо-умильной усмешкой.
– Такой ветреник, все шпагу забывает!.. Да скажи в австерии, чтобы не слишком шумели, а то как раз пришлю унять. Вот, матушка, Наталья Андреевна, – продолжала Кульковская, когда наследничек ее высоких душевных достоинств вышел, не поклонясь, – нажила себе забот. Да здесь не покойнее ли вам будет? а то против двери…
– Хорошо, хорошо, – повторяла Волынская, истерзанная душевными муками.
Если б посадили ее в это время на уголья, на лед, если бы земля колебалась под нею и громы над ней гремели, она ничего б не слыхала, ничего не видала.
– Воля ваша, матушка, неловко… пересядьте сюда.
Ужасная женщина!.. каковы послуги перед тем, как собиралась убить? Так палач, готовясь снять голову с своей жертвы, заботился бы на эшафоте о том, чтоб оградить ее от луча солнечного или сквозного ветра.
– Ахти, бедная головушка, – сказала, наконец, Кульковская, приведя в движение топор своего языка, – до какого позору дожила ты!.. На гибель свою прокатилась в Москву. Сам лукавый шепнул тебе ехать в этот путь-дорожку. Кабы тебе, сизая голубушка, половину рассказать, что было здесь без тебя, так сердце бы замерло, ох, ох!.. (И Кульковская заплакала; потом, осушив свои слезы, продолжала.) Добро б волокитство на речах, а то пошли записочки – пересылались сначала через школьника Тредьяковского, потом носил их бездельник Николка, черномазый дьявол; напоследок… язык не двигается… застали вашего благоверного супруга в спальне молдаванки…
– Неправда, Саввишна, неправда! – сказала полумертвая Волынская, – видно, зло берет иных на Артемия Петровича, что выдумали такие сказки!..
– Сказки?.. Хороши сказочки, только не на сон грядущий, а на упокой души!.. Не верите мне, матушка? так, пожалуй, выставлю свидетелей: старика Липмана, самого герцога, человек десяток пажей, дворцовых лакеев, горничную девку… Да коли распоясываться, язык и душка устанут. Видно, приходит конец мира! Господи, надолго ли станет твоего долготерпения?.. Неправда? А почто ж вас государыня Анна Ивановна не принимает? Спросили б давно нас, дворцовых!.. Потому что ваш дражайший бросился вчера ей в ноги, плакал, бил себя в грудь и упросил ее величество дозволить ему развестись с вами и жениться на своей молдаванке… Что, матушка, вы не верите? Так вот поверьте этому свидетелю, поверьте своим оченькам… (Она отошла к лежанке и из шкатулки, на ней стоявшей, вынула сложенную бумажку.) Чай, вы рукописание своего муженька знаете?.. прочтите, полюбуйтесь, а после скажите, наврала ли я вам, глупая баба, нанесла ли на святого человека околесицу… Да этих записочек ходит довольно по всему дворцу… Коли охоты станет читать, наберу их вам десятка два, хоть в книжечку извольте переплесть…
Не дождалась Волынская, чтобы подали ей записку, – сама вырвала из рук.
Это послание было одно из тех, от которых неопытную девушку бросает в одно время и в пламя и в дрожь, от земли на небо, в атмосферу, напитанную амброю, розой и ядом, где сладко, будто под крылом ангела, и душно, как в объятиях демона, где пульс бьется удвоенною жизнью и сердце замирает восторгами, для которых нет языка.
Надо было видеть, что делалось с несчастною Волынскою. Давно ли он был так нежен, так страстен? давно ли призывал бога в свидетели его любви? Как она была счастлива!.. И что ж? в один миг исчезло очарование этого счастия: знойное дыхание сатаны испепелило все ее надежды, все радости в мире! Глаза ее помутились, будто у безумной; запекшиеся губы дрожали; из полурастворенного рта, казалось, готов был вылететь крик смерти. Видно было, как младенец ее трепетал… Что ей до младенца?.. Был один – по нем и другого дорого ценила; нет того – и ей нипочем дитя ее.
Сама Кульковская испугалась ужасного состояния, в которое ее повергла. Зная силу ее веры, напомнила ей о боге, о страданиях Иисуса Христа, оставившего нам собою образец терпения, показала ей на икону скорбящей божьей матери… И Наталья Андреевна, придя в себя, судорожно зарыдала и распростерлась пред ликом небесной утешительницы. Долго лежала она на полу, молясь и прерывая свои молитвы рыданиями; наконец, встала, с горячею верою приложилась к образу… Божья мать с такою небесною улыбкою то смотрела на своего младенца, то, казалось ей, на нее, как бы показывая, что она должна жить для того, кто у ней лежит под сердцем, – этого существа, невинного в преступлениях отца… Она не всего лишилась: с нею ее бог и господь; ее не покидает и матерь божья; она сама мать. Для младенца своего останется она жить, клянется жить – ни одной еще клятвы в жизнь свою не нарушала, – и неземное утешение прокралось невидимым лучом в ее душу.
Но с какими глазами встретит она Артемия Петровича? Что будет она в доме, откуда ее скоро изгонят холодность мужа и воля государыни? Как станет она смотреть на оскверненное ложе, где заменит ее счастливая соперница? Неужели дождется, чтоб ее выгнали?.. Нет, она не дойдет до такого унижения; она предупредит его. Нога ее не будет уж на пороге мужнина дома. У нее есть брат – тот примет ее к себе. Пускай придут там оспаривать ее законные права! Сам бог сказал, что, когда он сочетает, человек не разлучит, – пускай придут поспорить с богом!..
Написано письмо к Артемию Петровичу: в нем объясняли, что, обманутая, осмеянная, не может она уж явиться к нему в дом. Отказ от дворца, верные слухи, что государыня желает их развода для того, чтобы женить его на своей любимице, собственное письмо его к княжне – чего более? каких еще свидетельств?
Письмо отослано тот же час.
В доме брата своего, Перокина, просила она убежища и защиты. Ни убеждения разного рода, ни обещания помирить их с мужем не имели никакого действия: несчастная осталась непреклонною.
Тебе сказать не должен боле:
Судьба твоих грядущих дней,
Мой сын, в твоей отныне воле.
Пушкин «Руслан и Людмила»
Гнев Липмана дошел до бешенства, когда он узнал об измене своего племянника. Он проклинал неблагодарного, рвал на себе волосы, терзал себе грудь ногтями, изрыгал богохуления; но – прошел пароксизм бешенства, и он опять мудрец на злое. Сделаны новые, хитрые расчеты. Волынской не примет его под крыло свое; он пропал, если пропадет Бирон: следственно, надобно остаться верным герцогу не для него, а для себя; надобно спасти герцога, чтоб спасти себя. Эту верность запечатлел он клятвою выпутать его из худых обстоятельств. Гнев государыни не был тверд, одна Мариорица могла помешать примирению и доставить новую пищу к немилостям… на этой оси вертелось колесо фортуны обоих соперников. Что ж? сокрушить ее!.. Такие ли помехи уничтожают злодеи? Между тем и герцог должен был действовать посредством Остермана и людей, преданных ему из собственных своих видов.
С другой стороны, Артемий Петрович принимал поздравления неохотно. Он доволен был, что сделал свое дело, но отчаивался распутать домашние обстоятельства. Поставленный между любовью Мариорицы и любовью жены, он должен был погубить одну из них. Что еще скажет он, когда узнает решение последней?
В глубоких раздумьях застал Зуда того, кого весь город почитал первым счастливцем и будущим виновником счастия народного. Зуда вошел не один. Лицо, бывшее с ним, поразило кабинет-министра своим появлением. Не видение ли?.. Эйхлер?.. Может ли статься!
– Что вам нужно у меня? – спросил его Волынской сурово.
– Иметь честь вам рекомендовать себя, – отвечал, улыбаясь, Эйхлер.
– Напрасный труд!.. я вас давно очень хорошо знаю…
– Теперь только, – подхватил Зуда, – извольте узнать его, как вашего тайного друга, как того человека, который был вам столько полезен своими безыменными посланиями, под маскою астролога, под личиною нищего, через конюхов; доставил вам подлинный донос Горденки, вползал невидимкою в карету герцогскую, добрался до кабинета государыни, заставлял говорить камни: одним словом, это самый тот, которому обязаны вы победой над герцогом и настоящим своим счастливым положением, если еще можно назвать его счастливым.
Несколько мгновений стоял Волынской, как бы обезумленный; наконец, бросился обнимать Эйхлера.
– Как это сделалось, боже мой! – говорил он. – Мог ли я подумать?.. Друг мой, благороднейший друг! зачем вы ранее не открылись мне? зачем вы так долго играли роль моего врага, и я не мог вас достойно оценить? Сколько унижений разного рода, сколько оскорблений от меня претерпели!
– Простите мне, если скажу, что характер ваш, возвышенный, но слишком пылкий, слишком безрасчетный, налагал на меня эту скрытность. Я боялся, чтобы вы, узнав своего тайного корреспондента и помощника, не изменили себе при случае и не потеряли во мне того, чем я хотел быть для вас до конца своего назначения. Могу теперь открыть, что Зуда, с которым я связан был узами дружбы еще на школьной скамейке, в одном из немецких университетов, был со мною в заговоре.
– Каков? Ай да приятель!.. Дай же, лицемер, и тебя прижать к моему сердцу. (Волынской крепко обнял и маленького секретаря. Слезы были у всех на глазах.) Подвиг ваш, друзья мои, могу чувствовать; но оценить его должна Россия. Да, народ русский будет вам некогда признателен. Стыжусь, а должен сказать, я недостоин таких товарищей, таких бескорыстных поборников правды и любви к отечеству. Чем заплатил я вам?.. Вместо того чтобы нести мои жертвы хоть рядом с вами, если я не мог вас обогнать, я сбивал вас с пути, я делал ваши жертвы бесполезными, сквернил их моею глупою страстью!.. Господи! если проступки мои, мое безумие должны получить из рук твоих достойное возмездие на этой земле, то да идет чаша зол по крайней мере мимо этих двух прекраснейших твоих созданий!
– Если и нам суждено погибнуть, – сказал Эйхлер, – утешимся, что пали за дело человечества. Умирая, ничем упрекнуть себя не можем; мы действовали не как возмутители народного спокойствия, не из корыстных видов, но как верные сыны отечества, преданные государыне и долгу нашему. Не нарушали мы закона, но шли против беззакония в лице временщика; все наши действия вели к престолу и несли ему в дань. Его дело принять ее или отвергнуть. Чист наш подвиг, и стыд будет тому, кто исказит его!.. Не унижаясь перед счастливым злодеянием жили; не унижаясь – умрем.
– Да, скажут наши правнуки, им было больно угнетение России, и они решались выкупить ее и честь государыни ценою своей крови и жизни! Пускай тот, кто не желает счастия своему отечеству, выйдет из рядов потомства, чтобы объявить нам приговор. Нет, нет, этого не будет! С Бироном кончится пора скоморохов, шутов и подлых угодников, кончится унижение России, и благородный потомок наш, кто бы он ни был, придет некогда сказать свое спасибо на могиле нашей. Помянув честно борцов и мучеников временщика, он сам возвысится духом.
Так в день своей победы и торжества говорили кабинет-министр и его советники, будто готовились на казнь… Заметно было, что Эйхлер имел нечто тяжелое передать Волынскому и что Волынской, по какому-то предчувствию, постигал его тайну. Так в знойный день, хотя еще нет ни одного облачка на небе, уже душно перед бурею. Долго собирался кабинет-секретарь открыться, наконец сказал:
– Горестно мне присовокупить теперь, что подвиг наш еще не кончен, что над головою вашей собирается грозная туча. Настоящее посещение мое, кроме желания скинуть пред вами гнусную личину и открыть себя, каков я есть, имеет еще целию исполнение трудной миссии… О, чего б не дал я, чтобы жребий этого поручения пал не на меня! Оно выше сил моих.
– Говорите, – отвечал с твердостью Волынской, – по словам моим вы видите, что я ко всему приготовился.
– Я несу вам предложение от самой государыни. Должен предупредить, что ваше согласие утвердит вас в милостях ее величества и послужит еще более к уничтожению вашего врага и, следственно, к благополучию России. Не могу также скрыть, что отказ ваш поведет вас к неприятным следствиям и что вы можете через него потерять едва ли не все свои приобретения. Итак, счастие ваше и облагоденствие России в ваших руках.
– О! по этому вступлению вижу, что не могу исполнить желание государыни. Но я не боюсь его услышать и сделать отказ: душа моя испытана; тяжкий молот судьбы бил ее со всех сторон… не виню никого в своих несчастиях, кроме себя самого… Один лишний, решительный удар не много сделает над этой душой. Жду вашего объяснения.
– Не знаю, откуда ветер подул, но дело государственное взяло курс семейный, домашний. Ее величеству угодно было, совсем для меня неожиданно, позвать меня сейчас к себе. Воля ее передать вам, что она, желая согласить честь своей любимицы, княжны Лелемико, с ее благополучием и зная, что вы… Извините… враги вас оклеветали… свидетельства слишком явные…
– Говорите, говорите прямей! Боюсь вашего суда, а не осуждения злодеев и низких людей.
– Итак, государыня, зная, что вы будто вовлекли княжну в порочную связь, что вы любите ее неограниченно (доказывают это письма ваши в руках у государыни); получив также верные свидетельства, что вы не любите супруги вашей, от которой не имеете и детей, и что вы хлопотали уже о разводе, предлагает вам свое покровительство в этом деле. Преступная любовь ваша и любовь сироты, столь драгоценной сердцу ее величества, должна освятиться у алтаря.
Встал дыбом волос на голове Артемия Петровича; он весь дрожал.
– А жену мою?.. – спросил он задыхающимся голосом.
– Убедят идти в монастырь.
– В монастырь?.. Волынскую?.. жену мою с моим ребенком!.. Нет, этому не бывать!
Вне себя Волынской ходил скорыми шагами по комнате, как безумный ударял себя в лоб, ужасно вскрикивал по временам.
– Вот до чего довел я их и себя!.. Мне это смели предложить?.. И я?..
Крик этот сопровождался судорожным хохотом, судорожным плачем, наконец подошел он к Зуде и спросил его:
– Ты что сделал бы на моем месте?
– Вспомните, что говорил я вам, когда вы только затевали борьбу с герцогом, – отвечал хладнокровно Зуда. – Надо было остановиться вначале… но теперь, зашедши так далеко… чем нельзя пожертвовать для блага отечества! Я согласился бы на предложение ее величества.
– О! зачем было добиваться чувства у этого сердца, иссохшего на Махиавеле!.. Он тогда не человек, когда дело идет о цели политической; у него нет сердца – у него только ум. Но вы, господин Эйхлер? – И, как будто испугавшись, что Эйхлер скажет одно с Зудою, продолжал, не дав ему отвечать: – Нет, нет, прежде чем вы дадите ответ, я расскажу вам, в каком состоянии теперь нахожусь, в каких отношениях я к двум особам, которых судьбу связал неразрывно с своею. Этот железный человек знает все (он указал на Зуду)… видно, ему нужно растравить мои раны… Но вам должен я открыть эти отношения. Видите, сударь, жена моя беременна; она любит меня горячо, выше всего в мире, кроме своего бога, и счастлива уверенностию, что я ее также люблю. Если б я оставил ее, недолго бы пережила она мой гнусный поступок. Убийца жены, убийца своего младенца, какую жизнь влачил бы я, двоеженец, на этой бедной земле?.. За что погубил бы я это создание, чистое, как ангелы?.. Безумие страсти уж исчезло вместе с очарованием ее… Положим, что Наталья Андреевна перенесла бы свое несчастие и осталась жить: чувствуете ли позор, который падал бы на меня?.. Жена Волынского, монахиня, родила бы в келье!.. Что за адская смесь! А потом? где б ни появилась она, везде указывали бы на нее пальцами; каждый прохожий, лохмотник, враги мои смели бы говорить: вот бывшая жена кабинет-министра Волынского! Он в чести, в холе у государыни, а она, глядите… в каком черном теле!.. А этот мальчик или девочка, это дитя, которое за нею таскается, это его отродье: ему нет имени!.. Каждый нищий счастливее его: он может указать на своего отца, а этот не смеет назвать своего – все равно что сын греха, сын блуда! Волынской продал жену свою, свое дитя, счастие и свободу их, закон, совесть, продал здешнюю и будущую жизнь – за что ж? За место любимца!.. Своекорыстным видам!.. Кто скажет – благу отечества?.. Нет, нет, этого не будет! Пускай отдам богу ответ на страшном суде за любовь мою к Мариорице – назовите ее слабостью, заблуждением, безрассудством, безумием, чем хотите, – пусть за нее карает меня правосудная десница господа! Но когда умолкнула страсть и говорит рассудок, когда дело идет о расчетах личных – каким бы покровом вы их ни одевали, выгодами ли общими, пользою отечества, – никогда не посягну на это святотатство. Я до того еще не унизился. Знаю, что отказом моим оскорбляют государыню, уверенную в успехе своего предложения; знаю, что лишаю себя, друзей и дело правое необходимой его опоры, что по-прежнему ввожу Бирона в милости ее величества и должен ожидать ужасной грозы; но… так низко и ни за что не продам души своей! Решение мое неизменно – донесите это государыне.