Екатерина спешила прижать к сердцу гельметскую приятельницу свою. Они плакали вместе от радости; перемена состояний не изменила их чувств.
Госпожа Зегевольд от изумления не могла прийти в себя; но во время дружеских изъяснений государыни с Луизою пастор рассказал дипломатке со всею немецкою пунктуальностию и нежностию отца, что бывшая его воспитанница, по взятии ее в плен под Мариенбургом, попала в дом к Шереметеву и оттуда к Меншикову. Здесь, в 1702 году, Петр I увидел ее и влюбился в нее так, что никогда уже с нею не расставался. Сначала знали ее под именем Катерины Скавронской – именем, которое угодно было государю ей придать. В 1703 году приняла она греко-российское исповедание; крестным отцом ее был наследник престола, царевич Алексей Петрович, и по нем-то названа она Екатериною Алексеевною. В мае 1707 года государь сочетался с нею браком.
Так объяснял пастор дивную судьбу своей воспитанницы, наблюдая месяцы и числа каждой эпохи в ее жизни. Когда Екатерина заметила, что он кончил свое объяснение, она подошла к баронессе и ласково, но с величием, царице свойственным и будто ей врожденным, обратила речь к дипломатке и уверила ее самыми лестными выражениями в своем будущем благорасположении к ней.
– А! вижу, что твое сердце не выдержало, Катенька! – сказал Петр, вошедши в приемную залу. – Люблю тебя за то, душа моя, что ты не забываешь прежних друзей своих. Теперь, Frau баронесса! могу открыть вам секрет: супруга моя хлопотала о благополучии вашей дочери, как бы о своем собственном. (Тут подошел он к Луизе и поцеловал ее в лоб.) Я ваш гость на свадьбе и крестный отец первому ребенку, которого вам даст бог.
– Удивительно! удивительно! Я все это вижу, как во сне! – говорила баронесса, возвращаясь с своим семейством и Гликом домой в придворной, богатой карете и кивая важно народу, который скидал перед каретою шапки за четверть версты.
Благоговейно сложив руки на грудь, пастор произнес:
– Неисповедимы судьбы господни! Недаром говорил о моей Кете слепец Конрад из Торнео в Долине мертвецов: «Кто знает, какой путь написан ей в книге судеб?..» – и сбылось!..
– Великий государь! – восклицал Бир. – Как он знающ в натуральной истории!
Густав и Луиза не говорили ни слова; но, смотря друг на друга глазами, выражавшими упоение счастия и пламенной любви, жали друг другу руки и забывали весь мир.
Один только полковник Траутфеттер!
«История Карла XII», Вольтер
Знойно летнее небо; облака порохового дыма клубятся по нем и хмурят его, будто раскаленное от гнева. Вправо отрывок широкой реки; противный берег ее мрачен и обнажен, как могильный бугор в степи, наброшенный над бедным странником. Поперек реки плывет судно. На лицах гребцов видна боязнь, в движениях их – торопливость. Бедная повозка, у которой колеса скреплены рванями, стоит на судне: в ней лежит воин, накрытый синим плащом. Лицо его подернуто мертвою бледностью; заметно, что болезнь и горесть оспоривают жертву свою у твердости душевной, видимо уступающей. Вокруг повозки, на палубе, стоят и сидят несколько воинов. В числе их казак; подавая пить из шляпы больному, в повозке лежащему, он смотрит на него с нежною заботливостию родного или друга. Прочие все лица в синих иностранных мундирах. Положения, в которых они находятся, показывают, что несчастие поравняло все звания. Один, преклонив голову к колесу, спит; другой перевязывает товарищу руку; далее, ближе к корме, два воина, со слезами на глазах, берутся за голову и ноги, по-видимому, умершего товарища и собираются бросить его в речную могилу, уносящую столь же быстро, как время, все, что ей ни поверят. К носу теснится группа в унынии и отчаянии. Иные со страхом смотрят на повозку, где, кажется, умирает их последняя надежда; другие, подняв к небу взоры, молятся. За большим судном торопятся рыбачьи лодки. Несколько всадников, отталкивая немилосердо несчастных, хватающихся то за гриву, то за хвост коней их, или подавая погибающим руку спасения, перерезывают реку. Кое-где мелькают борющиеся с волнами; утопленники показывают, как стрелка, течение вод. Впереди сцены идет сражение: оно уже при последнем издыхании. Бой неравен между воинами в синих мундирах с воинами в зеленых. Число первых невелико; они утомлены, нехотя дерутся врукопашню, толпами сдаются в плен и бросают оружия; путь их устлан изломанными лафетами, взорванными ящиками, грядою мертвых и раненых. Воины в зеленых мундирах глядят победителями: удовольствие торжества пышет в их взорах; сила и уверенность в каждом их движении; кажется, лицо одного, замахнувшегося прикладом ружья на упавшего неприятеля, четко выражает: лежачего не бьют! Совершенно на авансцене выступает из группы сражающихся фигура молодого офицера в синем мундире; он пал, раненный в грудь. Из ней бьет кровь струей. Правою рукою стиснул он рукоятку меча, как будто не хочет отдать его и самой смерти. По лицу офицера, чрезвычайно выразительному, бежит уже смертная бледность; оборотив голову к стороне реки, он устремил на небо взоры, исполненные благодарности; слезы каплют по щекам; уста его силятся что-то произнести.
Вот картина, на которую я засмотрелся в доме одного любителя изящного! Меня так заняло главное лицо, что мне стало жаль его, как человека, соединенного со мною узами дружбы. Он умер героем, но умер далеко от родины, видя уничтожение ее славы. Хозяин картины застал меня в этом положении.
– Замечаю, что это художественное произведение оковало ваше внимание, – сказал он мне. – Знаете ли, что представляет картина?
Я просил рассказать мне сюжет ее.
– Это переправа Карла XII через Днепр после Полтавской битвы, – отвечал мне любитель изящного. – Днепр был гранью, где победа распрощалась с ним навсегда. Войско его уничтожено. Последние обрывки этого войска, ужасавшего некогда север, силятся купить королю свободу. Едва не захвачен он неприятелем, следящим его по горячим ступеням. Оставшиеся при нем служители и воины добывают с трудом повозку; в нее кладут короля-беглеца – того, который некогда отнимал царства и раздавал их. Карл ранен; лихорадка и лютейшая болезнь великих людей – унижение пожирают его; он видимо упал духом. Последнее его спасение – переправа через Днепр: он совершает ее в том положении, в каком видите на холсте. Остаток войска бросает оружия; многие силятся спастись вплавь. Один полковник Адольф Траутфеттер с своим баталионом отчаянно задерживает натиск торжествующего неприятеля. Раненный в грудь, он падает, благодаря провидение за спасение короля и за то, что не переживает унижения шведского войска. Если хотите, он произносит имя родины, друга и просит стоящего подле него воина передать им последнее свое воспоминание.
Край милый увидишь – сердца утраты
И юных лет горе в душе облегчишь;
И башни, и храмы, и предков палаты,
И сердцу святые гробницы узришь!
И ласково примут отчизны сыны,
И ты дни окончишь в тиши безмятежной
На лоне родимой страны.
Рылеев
Императрица Екатерина Алексеевна, на другой день после коронации своей (это было восьмого мая 1724 года), захотела воспользоваться приятностями весны, чтобы посетить, с самыми близкими ей особами, подмосковное дворцовое село Коломенское и, если хорошая погода продолжится, погостить там несколько дней. В одной карете с нею сидели дочери ее, Анна и Елисавета, цветущие наследственной красотой, и супруга русского генерала Густава Траутфеттера, Луиза Ивановна. В другом экипаже находились шестидесятилетний старец князь Василий Алексеевич Вадбольский с детьми Траутфеттера, сыном и двумя дочерьми, которые были хороши, как восковые херувимы, выставляемые напоказ в вербную субботу, или как те маленькие, прелестные творения с полными розовыми щечками, с плутоватыми глазами, изображаемые так привлекательно на английских гравюрах. Генерал Траутфеттер ехал верхом, то впереди заботливо осматривая худые места, то подле самых экипажей, где заключались залоги, равно для него драгоценные. Любовь подданного, супруга и отца ясно выражались в его взорах и поступках. Старостью уравненный с детством, князь Вадбольский забавлял своих маленьких собеседников разными шутками или занимал их внимание, рассказывая о своих походах в Лифляндию. Дети слушали его, как веселого сказочника; а когда он кончал, с нежностью бросались к нему, жали его мохнатые, жилистые руки в своих ручонках и кричали взапуски:
– Дедушка! милый дедушка! еще что-нибудь!
Надо было видеть, как малютки внимали в благоговении повествованию о подвигах русских под Гуммельсгофом, устремив неподвижно глазенки свои на выразительное лицо старца. Сын Траутфеттера до того своевольничал с дедушкой, что скинул наконец с седовласой головы его треугольную шляпу, обложенную золотыми галунами, нахлобучил ею свою маленькую голову, с которой бежали льняные кудри, и, обезоружив старого воина, кричал ему:
– Шлиппенбах! сдайся или я тебя заколю!
За этим следовал такой хохот, что Густав принужден был погрозить на детей пальцем и указать им на экипаж государыни, ехавший впереди очень близко.
Было к семи часам вечера. Кареты поравнялись с Симоновым монастырем. Императрица, наслышавшись, что с площадки над трапезною церковью вид на Москву и окрестности очарователен, приказала остановиться у ворот монастырских. Архимандрит, увидя государев экипаж, поспешил встретить высоких гостей.
Целью посещения монастыря была площадка над трапезною церковью. Екатерина туда поспешила. Архимандрит второпях потребовал было ключа у служки, следовавшего за ним; но тот доложил ему, что перед захождением солнца, как ему известно, вход в башню всегда отперт.
– По какому именно случаю всегда в одно время? – спросила государыня, вслушавшись в разговоры монахов.
– Вашему царек… ва… шему императорскому величеству, великой и матери отечества, имею благополучие рабски донести, – начал архимандрит, смешавшись в титуле, к которому русские еще не привыкли, и полагая, что прочие имена, данные Петру I, должны неминуемо, по законному порядку, идти к его супруге.
– Пожалуйте, без лишних церемоний, отец архимандрит! – усмехаясь, перебила Екатерина Алексеевна ласковым голосом.
– По великости вашего благоснисхождения доложу вашему величеству, что в здешней, спасаемой богом и нашими государями, вторыми по боге, обители обретается схимник, то есть монашествующее лицо, сиречь затворник, обитающий в сем мире единым скудельным своим составом, но бессмертным духом витающий за пределами гроба, яко на крылиях голубиных…
Государыня опять усмехнулась и, пожав слегка плечами, посмотрела на князя Вадбольского. Этот понял ее и своим обычно резким голосом прервал архимандрита:
– Поскорей к делу, отец! Верим, что твой схимник великий постник, молитвослов; да куда ж девал ты вопрос матушки государыни?
– А вот сей момент! – продолжал архимандрит, примешивая к своему риторству иностранные слова, чем думал угодить людям века своего, как мы любим угождать своему. – Мы, монашествующие, необычные к конверсации с такими высокими персонами и – да помилует нас всемилостивейше всещедрое сердце ее величества! – говорим по простоте нашего уразумения. И такожде изволите видеть, схимник этот, живущий уже двадцать лет во ангельском образе и житии, единым своим услаждением имеет ежедневно, перед восходом солнца и западом сицевого, обретаться на площадке над трапезною, которая, как глаголет предание, была в древние времена обсервационною башнею. С нее-то, по всему вероятию, российские стражи, яко гуси капитолийские, или зоркие журавли, или, благоподобнее, орли, надзирали за посещением незваных гостей, крымцев, жаловавших к нам по каширской дороге.
– Что ж делает схимник всегда в одно время на площадке? – спросил князь Вадбольский.
– Услаждает свое сердце и взор зрелищем здешних едемских окрестностей. Лик его, хотя благолепен, обыкновенно подернут сердечною мглою; очи его тусклы, яко олово; но когда он обретается на своей площадке, тогда лицо его просиявает, яко луч солнечный сквозь тучи, очи его ярко блестят, молнии подобно; а иногда, как по долгу нашему замечено, видали его проливающим обильные источники слез. Сколько усмотреть возможно по лицу, сему зерцалу души нашей, слезы сии имеют ключом своим избыток радостных чувствований. Единая в нем странность заключается, что он не дает никому своего благословения, какового, по святости его жизни, жаждут все православные, посещающие сию обитель. Ваше величество ужасом преисполнились бы, узрев вериги, какие он носит; тяжесть таковых может выдержать разве великий государь, отец отечества, на исполинских раменах своих.
– И двадцать уже лет наложил он на себя тяжкий обет? – спросила государыня.
– В 1704 году, осенью, пришел он к нам в виде странника; постригся вскоре в монахи и через три года облачился телом и душою в схиму.
– Как его звали, когда он пришел к вам?
– Владимиром.
Государыня и князь Вадбольский невольно посмотрели друг другу в глаза, как бы искали в них разрешения темной задачи.
– А теперь как его зовут? – спросила императрица.
– В монахах его звали Василием, а в схиме нарицается он опять Владимиром. Не благоугодно ли будет вашему императорскому величеству, пока усталость вами не овладела, ибо и боговенчанные особы, яко и мы, грешные человеки, подвержены немощам, взглянуть на другие редкости монастырские, как-то на тайник, или подземный ход к реке, на тюремную башню-дуру…
У князя Вадбольского готово было уже словечко для прекращения словоохотливости архимандрита; но императрица предупредила дедушку (так обыкновенно звали князя она и близкие ей особы), потребовав, чтобы показали ей дорогу на сторожевую площадку. Требование это было произнесено таким твердым голосом, что архимандрит, не распложаясь далее, повел своих гостей, куда они желали.
Императрица, увидев, что лестница, ведущая на площадку, неудобна и трудна, предложила Вадбольскому остаться в трапезной комнате. Но старый солдат не любил казаться хилым и ни за что не соглашался отстать от других.
– Разве вам вспомнить Гуммельсгофскую гору? – сказала государыня, подарив его тою улыбкою, которою она умела так мастерски приветствовать и награждать. – Дети! – прибавила она, обратясь к великим княжнам. – Возьмите дедушку под руки; а если он заупрямится, то я сама его поведу.
И старец, с слезами радости на глазах, позволил себя поддерживать дочерям Петра I. Минуты эти были для него истинным торжеством.
Екатерина Алексеевна первая взошла наверх, восторженным взором заплатила мимоходом дань очаровательным видам, представляющимся с площадки, и устремила его потом на схимника, сидевшего спиною к ней на ветхой скамейке и облокотясь в глубокой задумчивости на перилы, лицом к полудню. Шорох, произведенный приходом следовавших за государынею, заставил схимника оглянуться. Он привстал; но лишь только взглянул на нее и Вадбольского, задрожал всем телом. Долго, очень долго смотрели на него императрица и князь Вадбольский испытующими глазами, в которых заблистали наконец слезы; долго и схимник смотрел на Екатерину и князя, и крупные слезы заструились также по бледным его щекам.
– Отец архимандрит, вы, также и маленькое общество наше, – сказала государыня, обратясь к генералу Траутфеттеру и жене его, – оставьте нас с князем одних. – Потом, обратясь к великим княжнам и показав им на схимника, присовокупила с особенным чувством: – Анна! Елисавета! вглядитесь хорошенько в черты этого человека; удержите образ его в вашей памяти; пускай благодарность врежет его в сердцах ваших! Это благодетель русский и, может быть, первый благодетель вашей матери.
И великие княжны, тронутые выражением лица и голоса своей матери, с благоговением вглядывались в черты схимника.
Когда государыня осталась с теми, кого назначила, она подошла к затворнику, взяла его за руку и сказала:
– Мы, кажется, узнали друг друга!
– Государыня! – отвечал тронутый схимник. – Последний Новик мог ли забыть ту, которую знавал с десятилетнего ее возраста прекрасною и великою и которой высокое назначение тогда уже слышал из пророческих уст своего друга? Радостно следил я твое возвышение и теперь, видя тебя на другой день твоей коронации, в гостях у меня, столь же радостно приветствую твой приход словами вдохновенного слепца: «И се на главе твоей лежит корона!» Знаком мне и этот гость! – прибавил Последний Новик, прижимая к своему сердцу Вадбольского, который бросился его обнимать.
Спрашивали отшельника, почему не воспользовался он прощением Петра Великого, прощением, которое, вероятно, должно было дойти до слуха странника.
– Ах! – сказал Владимир. – Зачем спрашиваете меня о том, что я хотел бы забыть навеки, что отравляет лучшие часы моей жизни? Открою вам только, что прощение государя опоздало несколькими днями; узнав о нем, я, преступник вторично, не смел им воспользоваться. Я следил моего гонителя и нашел его!.. Кровь, кровь ближнего на этих руках, которых благословения жаждут православные; эти херувимы, рассыпавшиеся по моей одежде, секут меня крыльями своими, как пламенными мечами, вериги, которые ношу, слишком легки, чтоб утомить мои душевные страдания; двадцать лет тяжелого затворничества не могли укрыть меня от привидения, везде меня преследующего. Но, поверите ли, и с этими муками я не променяю настоящего своего состояния на то, в котором находился до прибытия в мое отечество. Я здесь на родине: во всякие часы дня могу смотреть на места, где провел свое детство; там я родился, тут, ближе, Софьино, где я воспитывался; здесь Коломенское, а здесь золотоглавая Москва с ее храмами и белокаменными палатами, с ее святынею и благолепием. Все тут, чего просил изгнанник, что он покупал ценою унижения и трудов необыкновенных! Мои соотечественники, православные, не откажут мне в могиле на общем кладбище, между ними. А там, – прибавил Владимир, взглянув на небо со слезами на глазах, – как неугасимую лампаду, повесил я мои надежды; там, может быть, отец всеобщий и судия-нечеловек взглянет милосердым оком на двадцать годов тяжкого раскаяния. Спаситель простил разбойника!..
Здесь схимник, потупив очи, замолчал. Государыня и Вадбольский старались излить в его сердце утешения и надежды, в которых оно нуждалось. Беседа оживилась мало-помалу красноречивым воспоминанием тех происшествий, которые имели столь сильное влияние на судьбу Екатерины и России.
Солнце давно скрылось. Москва и прелестные ее окрестности утопали в вечернем тумане.
Когда схимник прощался со своими гостями, впалые глаза его горели огнем вдохновения небесного, щеки его пылали.
– Да! – сказала Вадбольскому императрица Екатерина Алексеевна, прохлаждая опахалом разгоревшееся лицо свое и глаза, красные от слез, когда они сходили с лестницы. – По взятии Мариенбурга пророческие слова таинственного слепца так сильно врезались в моем воображении и сердце, что я… поверите ли?.. вскоре после того начала мыслить… о короне. Да! это было так!..
Лучшие желания Последнего Новика исполнились: он умер в глубокой старости на площадке, устремив свой умирающий взор на Коломенское, им столько любимое. Его похоронили на общем кладбище Симонова монастыря. Ныне не сыскать там его могилы: новые мертвецы сдавили прах своих предшественников.
P.S. Некоторые особы, которым я читал свой роман в рукописи, спрашивали меня: что сделалось с прочими лицами его. Удовлетворяю любопытству их и других копотливых читателей: мнимая мать Новика Кропотова отдала богу душу, услышав о смерти своего мужа; девица Горнгаузен до пятидесяти лет все ждала своего рыцаря-жениха; Блументростсделался лейб-медиком Петра I; Бир был достойным членом Российской академии; баронесса занималась до смерти политикою и, как видно по списку важных лиц, присутствовавших при коронации императрицы, находилась тогда в числе штатс-дам. А прочие?.. Уф! прочие жили, женились, плодились и умирали, как миллионы им подобных.
Еще вопрос, господин сочинитель, кто была особа, ехавшая за Саарамойзой в колымаге и назвавшая Вольдемара по имени?
– Разумеется, Катерина Скавронская! Она же посылала Новику, через Мурзенку, богатый подарок, на котором вырезано было «5-е Апреля» – день ее рождения и день, в который слепец в первый раз предсказывал ее высокую участь.
Тексты романов И.И.Лажечникова печатаются по последнему прижизненному изданию: Лажечников И.И. Собр. соч. в 8-ми томах. СПб., 1858, т. I–II («Последний новик»), т. III–IV («Ледяной дом»), т. V–VI («Басурман»), с устранением цензурных искажений и опечаток. Кроме того, тексты сверены с предыдущими изданиями и рукописными источниками.
Подстрочные примечания в тексте романов принадлежат И.И.Лажечникову. Переводы с иностранных языков – редакционные.
В томе первом приняты следующие сокращения:
История Карла XII – Вольтер. История Карла XII. М., 1803–1804.
Голиков, Дополнения. – Голиков И. Дополнения к «Деяниям Петра Великого», т. 6. М., 1791.
Журнал. – Журнал, или Поденная записка… государя императора Петра Великого, ч. I. СПб., 1770.
Андрей Иоаннов. – Полное историческое известие о древних стригольниках и новых раскольниках, так называемых старообрядцах, о их учении, делах и разногласиях, собранное из потаенных старообрядческих преданий, записок и писем церкви Сошествия святого духа, что на Большой Охте, протоиереем Андреем Иоанновым, СПб., 1799.
К работе над своим первым историческим романом – «Последний новик, или Завоевание Лифляндии в царствование Петра Великого», как он назывался в первых трех изданиях, – Лажечников приступил в 1826 году.
Уйдя в отставку после трех лет «казанского пленения» – так сам писатель называл свою службу на педагогическом поприще, под началом попечителя Казанского учебного округа, реакционера и ханжи Магницкого, – Лажечников поселяется в Москве и целиком отдается литературной работе. Позже Лажечников благодарил казанских профессоров за то, что они фактически «изгнали» его "из среды своей: без них не написал бы ни «Новика», ни «Ледяного дома» (Центральный государственный архив литературы и искусства, ф. 283, ед. хр. 1, оп. 2, л. 17). Работа над романом оказалась очень трудоемкой: она потребовала пяти лет напряженного и кропотливого труда – Лажечников досконально изучил литературу на трех языках по избранной эпохе и предпринял специальную поездку в Прибалтику – арену действия романа, – которую изъездил вдоль и поперек по проселочным дорогам. Спустя тридцать лет Лажечников вспоминал: «…Чего не перечитал я для своего „Новика“! Все, что сказано мною о Глике, воспитаннице его, Паткуле, даже Бире и Розе и многих других лицах моего романа, взято мною из Вебера, Манштейна, жизни графа А.Остермана на немецком 1743 года, „Essai critique sur l'histoir de la Livonie par le comte Bray“ („Критический очерк по истории Ливонии Брая“ – фр.), Бергмана „Denkmaler aus der Vorzeit“ („Памятники старины“ – нем.), старинных немецких исторических словарей, открытых мною в библиотеке сенатора графа Ф.А.Остермана, драгоценных рукописей канцлера графа И.А.Остермана, которыми я имел случай пользоваться, и, наконец, устных преданий мариенбургского пастора Рюля и многих других…» (Лажечников И.И. Собр. соч., т. VII. СПб., 1858, с. 320–321).
Этот перечень не совсем точен: Лажечников, например, ошибочно включает в него две книги, давшие ему материал не для «Последнего новика», а для «Ледяного дома», – мемуары известного исторического деятеля XVIII века X.Манштейна и «Жизнь графа Остермана». Вместе с тем он не называет таких широко использованных им книг, как 12-томные «Деяния Петра Великого» И.Голикова с 18 томами «Дополнений» к ним, «Журнал, или Поденную записку императора Петра Великого», «Подлинные анекдоты о Петре Великом…» Я.Штелина, мемуары современника Петра – И.Неплюева, две книги Вольтера: «История Карла XII» и «История Российской империи в царствование Петра Великого», и др.
Первое издание романа вышло в 1831–1833 годах (I и II части – в 1831 году, III и IV – в 1832–1833 годах, глава «Долина мертвецов» была опубликована в альманахе «Сиротка» в 1831 году) и имело шумный успех. Передовая критика высоко оценила роман. Рецензент «Телескопа», по-видимому, сам Н.Надеждин, уже на основании первых двух частей книги пришел к заключению, что «Последний новик» «напоминает лучшие современные европейские романы» (Телескоп, 1831, ч. IV, № 16, с. 512). Близкий к пушкинскому кругу литератор Орест Сомов в своем критическом разборе утверждал, что «Последний новик» – «лучший из русских исторических романов, доныне появившихся» (Северная пчела, 1833, № 15, 19 января). «Московский телеграф» Н.Полевого (1833, № 10, май, с. 328), отмечая отдельные недостатки произведения, в то же время говорил о его «великих достоинствах». Глава известного литературно-философского кружка, в который входили Белинский и Грановский, Н.В.Станкевич в письме к члену кружка Я.М.Неверову на основании «Последнего новика» и «Ледяного дома» заключил, что Лажечников – «лучший романист после Гоголя» (см.: Переписка Николая Владимировича Станкевича. 1830–1840 гг. М., 1914. с. 335). Наконец, В.Г.Белинский в «Литературных мечтаниях» оценивает «Последний новик» как произведение, «ознаменованное печатью высокого таланта», которое удерживает за Лажечниковым почетное место «первого русского романиста» (Белинский В.Г. Полн. собр. соч., т. I. М., Изд-во АН СССР, 1953, с. 96). Об «истинном наслаждении», которое он испытал при чтении романа, писал Лажечникову Пушкин. Правда, некоторые особенности романа, что сейчас выглядят как слабости произведения, тогдашним критикам представлялись достоинствами. Рецензент «Телескопа» видел в необычайно сложном сюжете «Последнего новика» одну из сильнейших сторон романа и с удовлетворением замечал, что «автор умел опутать все выведенные им лица волшебной сетью, коей не в силах распутать беспрестанно раздражающееся любопытство». Критики не только единодушно хвалили роман, но отметили и ряд его недостатков. Автора упрекали в том, что образ главного героя, Владимира, бледен, что Лифляндия оказалась лучше изображенной, чем Россия, отмечали некоторую зависимость автора от иностранных романов, несколько вычурный и тяжелый язык повествования.
О необычайной популярности «Последнего новика» свидетельствует тот факт, что Симонов монастырь, в котором якобы окончил свои дни последний новик, после выхода книги Лажечникова вновь привлек к себе внимание образованных русских читателей, подобно тому как за сорок лет до того совершали сюда паломничество поклонники «Бедной Лизы» Карамзина (см.: Лермонтов М.Ю. Полн. собр. соч., т. VI. М.-Л., Изд-во АН СССР, 1957, с. 155).
За восемь лет, прошедших с момента написания романа, он был напечатан трижды (в 1831–1833, в 1833 и 1839 годах) – факт исключительный для того времени. Затем наступил длительный перерыв. Почти двадцать лет полюбившийся и уже хорошо известный читателю роман ни разу не переиздавался. Причиной тому послужили цензурные гонения, обрушившиеся на Лажечникова в 50-е годы. Семь лет (1850–1857) два первых романа писателя – «Последний новик» и «Ледяной дом» – считались запрещенными книгами и не печатались. Дважды за это время поднимался вопрос о переиздании «Ледяного дома» в «Последнего новика» – в 1850 году в Московском цензурном комитете и в 1853 году в Санкт-Петербургском в связи с прошением издателя Смирдина, – и дважды следовало распоряжение: «Не дозволять этих романов к напечатанию новым изданием» (цензурные материалы относительно романов Лажечникова находятся в Центральном государственном историческом архиве в Ленинграде, фонд 772, опись 1, ед. хр. 2424, лист 5).
В донесении Московского цензурного комитета от 2 октября 1850 года в Главное управление цензуры так говорилось о первом историческом романе Лажечникова: «Главные действующие лица, Паткуль и Новик – один изменник своему государю, ставший во главу восстания Лифляндии, другой – убийца-бунтовщик, посягнувший на жизнь Петра Великого. Оба эти лица представлены в романе жертвами, вызывающими невольное сочувствие. Один был жертвою своей любви к отчизне, неправо угнетенной, другой – жертвою безграничной преданности к царевне Софии, бывшей и законной его государыней». Помимо этого в донесении отмечались пять конкретных мест романа Лажечникова, которые цензоры считали особенно предосудительными. Исключить эти места из книги, получившей широкую известность, цензор Лешков, рассматривавший «Последнего новика», счел неудобным и передал вопрос на усмотрение Главного управления цензуры, которое и наложило на роман свое «вето».
Цензурой, однако, остался не замеченным факт, который мог бы сыграть не последнюю роль в запрещении романа. Эпиграфы, приведенные без указания источника, к главам «Свадьба и погребение» и «Схимник», взяты из сочинений поэта-декабриста К.Ф.Рылеева: из поэмы «Войнаровский» и думы «Глинский». Уже сам факт включения в текст романа стихов казненного поэта был актом немалой гражданской смелости Лажечникова: прошло всего несколько лет со дня гибели Рылеева, и упоминать его имя в печати было категорически запрещено.
Только в 1857 году, в связи с подготовкой собрания сочинений Лажечникова, запрещенные романы снова были представлены в цензуру. И сам автор в прошении в Санкт-Петербургский комитет от 26 января 1857 года, и Иван Александрович Гончаров, состоявший в то время на службе в цензурном ведомстве, в одновременном рапорте комитету, добиваясь разрешения нового издания «Ледяного дома» и «Последнего новика», особенно подчеркивали то обстоятельство, что «романы эти ныне во многих местах исправлены самим автором», что в тексте их сделаны «многочисленные поправки и исключения». Оба романа действительно были «исправлены» Лажечниковым, но писатель при этом не во всем подчинился требованиям цензуры. Так, из пяти мест в тексте «Последнего новика», на которые указывали цензоры, было исправлено только два. Автор снял в 1-й части фразу о том, что «миротворец Европы» – Александр I – сделал «важный приступ» «к сближению враждующих между собою одного класса народа с другим» (намек на отмену крепостного права в Прибалтике в 1817–1819 годах). Поправка понятна: восхвалять отмену крепостного права в век крепостничества было нельзя. Исключил также автор в 4-й части указание на то, что князь Василий Васильевич Голицын, приговоренный к вечному заточению, был виноват только в том, что «с обстоятельствами не изменил своей преданности к царевне и благодетельнице своей». Эта фраза не понравилась цензору, видимо, потому, что в авторском признании благородства Голицына он усмотрел косвенное порицание жестокости Петра I, расправившегося с любимцем царевны Софьи. Три других места, вызвавшие за семь лет до того запрещение романа, были оставлены без изменений. Не подверглась переделке показавшаяся цензору «криминальной» фраза о том, что «обычай иметь при дворе шутов был весьма благодетелен для народа, ибо все, кроме шутов, боятся говорить государям правду в глаза» (часть 2).