Граф Клермон.
Эмиль Грелье – знаменитый бельгийский писатель.
Жанна – его жена.
Пьер, Морис – его сыновья.
Лагард – министр.
Генерал-адъютант гр. Клермона.
Безумная девушка.
Франсуа – садовник.
Генриетта, Сильвина – слуги Грелье.
Командующий германской армией в Бельгии.
Фон-Блюменфельд.
Фон-Ритцау, Фон-Штейн, Фон-Шаусс – офицеры штаба.
Клетц – военный инженер.
Циглер – военный телеграфист.
Грейдер.
Германский офицер.
Бельгийский крестьянин.
Шофер-бельгиец.
Действие происходит в Бельгии, в начале войны 1914 года. На сцене уголок сада при вилле знаменитого бельгийского писателя Эмиля Грелье. Вдали, за вершинами невысоких дерев, за каменной оградой, которая отделяет владение Грелье от соседних садов, – вдали рисуются в мягких полутонах красные крыши городка, ратуша, старинная церковь. Там уже знают о воине, там уже звонит беспокойно набатный колокол, а здесь в саду все еще мир и благодатная тишина молчаливо рождающей земли. Небольшой, образцово содержимый питомник; на грядках и куртинах тяжелые от запаха и красоты головы цветов; цветущие кусты. Угол оранжереи; стеклянные рамы полуоткрыты, и в свежей глубине покоятся солнечные пятна, вырезывают светом экзотику пальмовых листьев, сгущают до темноты темноты влажную зелень глубоких фонов. Солнце светит мягко, в воздухе синеватый туман теплого и тихого дня, и все краски благородно смягчены; только на передних планах резко красочны гармоничные пятна цветов.
У одной из грядок сидит на корточках и подрезывает розы старый и глухой Франсуа, суровый фламандец с длинными седыми волосами. Во рту потухшая фаянсовая трубка. Франсуа работает и не слышит набата; он один в саду, и ему кажется, что все спокойно и тихо.
Но что-то смутно тревожит его, какой-то неясный зов. Он оглядывается – никого. Мурлычит про себя какую-то песенку без слов и мотива, старческий бессознательный лепет. Вдруг замолкает, выпрямляется с ножницами в руках и снова оглядывается.
Франсуа. Кто меня звал?
Нет никого. Глядит на оранжерею, – ему кажется, что теперь оттуда его зовут.
Я слышу, мосье Эмиль. Я здесь.
Нет никого. Франсуа хмурится и сердито окликает.
Кто меня звал? – Нет никого. (Оглядывает небо, цветы и спокойно присаживается для работы.) А говорят, что я глухой. А я слышал, как кто-то окликнул меня дважды: Франсуа! Франсуа! Нет, это кровь шумит в ушах.
Молчание. Но непонятная тревога не стихает, и Франсуа снова прислушивается, скрывая это с хитростью глухих, которые не любят своей глухоты.
А я до сих пор слышу, как кто-то кричал: Франсуа! Ну вот и Франсуа, а кому надо, тот может еще позвать. Я не побегу. А птиц я давно не слышу, замолчали птицы для меня. Глупости это: птицы. Ну и глухой… вы думаете, что я от этого заплачу? (Кривит в насмешливую улыбку старческий рот.) А мои глаза? Да, вот это да. А глаза! Отчего ты все молчишь, Франсуа? А зачем я буду говорить, когда я не слышу вашего глупого ответа. Глупости это: говорить и слушать. А вижу я столько, сколько ты не услышишь. (Смеется.) Да. Вот этих я вижу. Эти тоже не болтают, а наклонись к нему, и ты узнаешь столько, сколько не знал и Соломон. Так и в Библии сказано: Соломон. Для тебя вся земля – шум и болтовня, а для меня она, как Мадонна в цветах на картинке. Иисус-Мария! – как Мадонна в цветах.
Набат продолжается. Издали молодой голос кричит: папа! папа! Потом: Франсуа! От дома показывается быстро идущий юноша лет семнадцати, младший сын Грелье, зовут его Морис. Еще раз громко окликает Франсуа, но тот не слышит. Наконец кричит над самым ухом.
Морис. Франсуа, да что же ты! Я тебя зову, зову… Ты не видал, где папа́?
Франсуа (спокойно, не оборачиваясь). Это ты звал меня, Морис? Я давно слышу.
Морис. Слышу, а не отзываешься! Какой ты упрямый. Ты не видал, где папа́. Я его везде ищу! ну скорее же! Где папа́?
Франсуа. Папа́?
Морис (кричит). Где папа́? Ты не видал? Сильвина говорит, что пошел в оранжерею. Слышишь?
Франсуа. В оранжерее его нет. Утром мосье Эмиль говорил со мной, а с тех пор я его не видал. Нет.
Морис. Как же быть!.. А какой набат! Франсуа, что это будет, ты слышишь, как звонят?
Франсуа. А! слышу. Ты будешь брать розы, мальчик?
Морис. Ты ничего не понимаешь, с тобой невыносимо. По улицам уже бегут, все бегут туда, а папа́ нет. Я тоже сейчас побегу туда, может быть, он уже там. Какой день!
Франсуа. Кто бегут?
Морис. Ты ничего не понимаешь! (Кричит.) Они вошли в Бельгию!
Франсуа. Кто вошли в Бельгию?
Морис. Они же, пруссаки. Пойми же ты: война! Война! Ты только представь себе, что это будет. Пьеру надо идти, и я тоже пойду. Я ни за что не останусь!
Франсуа (выпрямляется, роняет ножницы). Война? Что ты городишь, мальчишка! Кто вошли в Бельгию?
Морис. Они же, пруссаки! Пьер теперь пойдет, и мне надо идти, я ни за что не останусь, понимаешь? И что будет теперь с Бельгией, трудно представить! Они вчера вошли в Бельгию, – ты понимаешь, какие это негодяи!
Вдали, на тесных уличках города, тревожный звук шагов и колес, постепенно быстро растущий. Отдельные голоса и вскрики смешиваются в сдержанный, но полный значительности, тревоги и угрозы, широкий гул. Набат то стихает устало, те повышает свой призыв почти до крика. Тщетно старается услышать что-нибудь Франсуа; и снова сердито берется за ножницы.
Франсуа!
Франсуа (сурово). Глупости все это. Что ты говоришь, мальчишка! Войны нет, этого не может быть.
Морис. Сам ты глупый старик! Они вошли, понимаешь – уже, уже!
Франсуа. Это неправда.
Морис. Почему неправда?
Франсуа. Потому что этого не может быть. Газеты пишут глупости, и все с ума сошли. Глупцы, и больше ничего, сумасшедшие. Какие пруссаки? Мальчишка, ты не смеешь так шутить надо мной.
Морис. Да послушай же ты…
Франсуа. Пруссаки!.. Какие еще пруссаки? Я не знаю никаких пруссаков и не хочу их знать.
Морис. Да пойми же ты, старик, что они стреляют уже в Льеже[2].
Франсуа. Нет!
Морис. Уже многих убили – ах, какой ты! Ты слышишь набат? Народ на площади, все бегут туда, плачут женщины. Что это?
Франсуа (сердито). Ты топчешь грядку, отойди!
Морис. Оставь меня!.. Отчего они так закричали? Там что-нибудь случилось!
Вдали военный рожок, крики толпы, минутами усиливающиеся почти до рева. Где-то в стороне неясные звуки бельгийского гимна, мотива почти не слышно; угадывается только ритм. Вдруг молчание, зловещее после крика, и одинокий звон колокола.
Теперь молчат… Что же это?
Франсуа. Глупости, глупости… (В ярости.) Ты опять топчешь грядку! Уходи! Все с ума сошли – ступай, ступай! Пруссаки!..
Морис. Это ты с ума сошел!
Франсуа. Мне семьдесят лет, а ты говоришь: пруссаки. Ступай!
Там снова крик толпы. От дома бежит горничная Сильвина, издали окликает: мосье Морис!
Сильвина. Пожалуйте домой. Мадам Жанна вас зовут, мадам уходит, идите! Морис. А папа? Сильвина. Его еще нет. Идите!
Оба идут. Франсуа сердито присаживается у грядки.
Морис. Нет, вы понимаете, Сильвина, – он не верит, что война!
Сильвина. Мне очень страшно, мосье Морис. Я боюсь…
Уходят. Франсуа гневно смотрит им вслед, опускает фартук и делает вид, что хочет работать.
Франсуа. Сумасшедшие! Мне семьдесят лет, да. Мне семьдесят лет, а они хотят, чтобы я поверил в пруссаков. Глупости, с ума сошли. Пруссаки… Но это правда, что я ничего не слышу. Иисус-Мария! (Встает и тщетно прислушивается.) Нет, ничего. Или что-нибудь? – ах, черт побери, я ничего не слышу! Не может быть. Нет… нет, не может быть. А если?.. Но разве я могу поверить, чтобы в этом тихом небе – в этом тихом небе… Что?
Грозный шум войны растет. Франсуа снова прислушивается и что-то слышит. Лицо его становится осмысленным, глаза приобретают выражение страха и разрешаемого страшного вопроса. Он переходит с места на место, наклоняя голову и ловя ускользающие звуки. Вдруг далеко отбрасывает ножницы и всем видом своим, раскрытым старческим ртом, поднятыми руками и бледностью выражает ужас.
Я слышу! – Нет, нет, опять ничего. О Боже мой, да дай же мне услыхать!
Снова ускользают звуки, и снова он мучительно ловит их наклоненной головой, вытянутой шеей. Волоса его растрепались, он сам становится страшен, не зная этого. Вдруг чудом воли ясно слышит и полный отчаяния, мятущийся звон колокола и голоса – и отступает, подняв руки.
Боже мой! Они звонят! Они кричат! Война! Какая война? Какая война? Эй, кто там – война!
Набат и крики растут. Быстро идет по дорожке Эмиль Грелье.
Эмиль Грелье. Вы что кричите, Франсуа? Где Морис? В доме никого.
Франсуа. Война.
Эмиль Грелье. Да, да, война. Пруссаки вошли в Бельгию. Но вы ничего не слышите.
Франсуа (мучительно ловя звуки). Я слышу, слышу. Убивают?
Эмиль Грелье. Да, убивают. Пруссаки вошли в Бельгию. Где Морис?
Франсуа. Но, мосье Эмиль, но, мосье – какие же пруссаки? Простите меня, мне семьдесят лет, и я давно ничего не слышу… (Плачет.) Это война?
Эмиль Грелье. Да, по-видимому, это война. Я сам еще не понимаю. Но там уже дрались. Я сам еще не понимаю, но это война, старик.
Франсуа. Говорите, говорите, мосье, вам я верю, как Богу. Говорите, я слышу. Убивают?
Эмиль Грелье. Война! Какой это ужас, Франсуа! Очень трудно понять – да, очень, очень трудно понять.
Хмурится и нервно потирает высокий, бледный лоб.
Франсуа (плачет, сгорбившись и покачивая головой). А цветы наши? А цветы наши?
Эмиль Грелье (рассеянно). Цветы? Не плачьте, Франсуа… ах, что это там!..
Набат смолк. Разноголосый крик толпы переходит в стройный, широкий и согласный шум: там кого-то приветствуют или что-то объявили.
(Вслушиваясь.) Постойте! Там ждали короля, он проезжает к Льежу… Да, да!
Там полное молчание – и вдруг громоподобный рев. Вот он переходит в песню: толпа поет бельгийский гимн.