Один из меньшевистских ораторов попытался мимоходом изобразить меня, как защитника милитаризма вообще. По его сведениям, выходит, видите ли, что я защищаю не более не менее, как германский милитаризм. Я доказывал, изволите видеть, что германский унтер-офицер, это – чудо природы, и все, что он творит – выше подражания… Что я говорил на самом деле? Только то, что милитаризм, в котором все черты общественного развития находят наиболее законченное, отчеканенное и заостренное выражение, может быть рассматриваем с двух сторон: во-первых, политической или социалистической – и тут он целиком зависит от того, какой класс стоит у власти; и, во-вторых, с организационной, как система строгого распределения обязанностей, точных взаимоотношений, безусловной ответственности, суровой исполнительности. Буржуазная армия есть аппарат зверского угнетения и подавления трудящихся; социалистическая армия есть орудие освобождения и защиты трудящихся. Но безусловное подчинение части целому есть черта, общая всякой армии. Суровый внутренний режим неотделим от военной организации. На войне всякая неряшливость, недобросовестность и даже простая неточность нередко влекут тягчайшие жертвы. Отсюда стремление военной организации довести ясность, оформленность, точность отношений и ответственности до наивысшего предела. Такого рода «военные» качества ценятся во всех областях. В этом смысле я и сказал, что каждый класс ценит у себя на службе тех членов своих, которые, при прочих равных данных, прошли военную выучку. Немецкий – скажем – кулак, вышедший из казармы, в качестве унтер-офицера, был для немецкой монархии и остается для республики Эберта дороже, ценнее того же кулака, не прошедшего военной выучки. Аппарат германских железных дорог был поставлен на большую высоту в значительной мере благодаря привлечению унтер-офицеров и офицеров на административные должности в путейском ведомстве. В этом смысле и нам есть кое-чему поучиться у милитаризма. Тов. Цыперович,[141] один из виднейших наших профессиональных работников, свидетельствовал нам здесь, что рабочий-профессионалист, который прошел военную выучку, который занимал, скажем, ответственный пост комиссара полка в течение года, отнюдь не стал от этого хуже для профессиональной работы. Он вернулся в союз тем же пролетарием с ног до головы, ибо он сражался за дело пролетариата; но он вернулся закаленным, возмужавшим, более самостоятельным, более решительным, ибо он побывал в очень ответственных положениях. Ему приходилось руководить несколькими тысячами красноармейцев, разного уровня сознательности, – в большинстве своем крестьян. Он с ними пережил и победы и неудачи, наступал и отступал. Бывали случаи предательства командного состава, кулацких мятежей, паники, – он стоял на посту, сдерживал менее сознательную массу, направлял ее, воодушевлял своим примером, карал предателей и шкурников. Этот опыт – большой и ценный опыт. И когда бывший комиссар полка возвращается в профсоюз, он становится не плохим организатором.
По вопросу о коллегиальности аргументы Абрамовича так же безжизненны, как и по всем другим вопросам, – аргументы постороннего наблюдателя, стоящего на берегу реки.
Абрамович нам разъяснял, что хорошая коллегия лучше плохого единоличия и что в хорошую коллегию должен входить хороший специалист. Все это великолепно, – почему только меньшевики не предложат нам несколько сот таких коллегий? Я думаю, что ВСНХ найдет для них достаточное применение. Но мы, не наблюдатели, а работники, должны строить из того материала, какой есть. У нас есть спецы, из которых, скажем, одна третья часть добросовестная и знающая, другая треть – полудобросовестная и полузнающая, а третья треть – никуда не годится. В рабочем классе много даровитых, самоотверженных и энергичных людей. У одних – к несчастью, немногих – есть уже необходимые знания и опыт. У других есть характер и способности, но нет опыта и знаний. У третьих – ни того, ни другого. Из этого материала надо создавать заводские и другие правления, и тут нельзя отделываться общими фразами. Прежде всего нужно отобрать всех рабочих, которые уже на опыте доказали, что могут руководить предприятиями, и таким дать возможность стоять на своих ногах, – такие сами хотят единоличия, потому что заводоуправления – это не школа для отстающих. Твердый, знающий дело рабочий хочет управлять. Если он решил и приказал, то решение его должно быть исполнено. Его могут сместить, это другое дело, но пока он хозяин, – советский, пролетарский хозяин, – он руководит предприятием вполне и целиком. Если его включить в коллегию из более слабых, которые вмешиваются в управление, толку не выйдет. Такому рабочему-администратору нужно дать специалиста-помощника, одного или двух, смотря по предприятию. Если подходящего рабочего-администратора нет, а есть добросовестный и знающий специалист, мы его поставим во главе предприятия, приставим к нему 2 – 3 выдающихся рабочих, в качестве помощников, так, чтобы каждое решение специалиста было известно помощникам, но чтобы отменять это решение они не имели права. Они будут шаг за шагом проделывать со специалистом его работу и кое-чему научатся, а через полгода-год смогут занять самостоятельные посты.
Абрамович приводил, с моих же слов, пример парикмахера, который командовал дивизией и армией. Верно! Чего, однако, не знает Абрамович, так это того, что если у нас товарищи-коммунисты начали командовать полками, дивизиями и армиями, так это потому, что они раньше были комиссарами при командирах-специалистах. Ответственность нес специалист, который знал, что если ошибется, то будет отвечать полностью, не сможет сказать, что он только «консультант», или «член коллегии». Сейчас у нас в армии большинство командных постов, особенно на низших, т.-е. политически наиболее важных ступенях, занимают рабочие и передовые крестьяне. А с чего мы начали? Мы ставили на командные посты офицеров, а рабочих ставили комиссарами, и они учились, и учились с успехом, и научились бить врага.
Товарищи, мы стоим перед трудным периодом, может быть, перед труднейшим. Тяжким эпохам в жизни народов и классов соответствуют суровые меры. Чем дальше, тем будет легче, тем свободнее будет себя чувствовать каждый гражданин, тем незаметнее будет становиться принудительная сила пролетарского государства. Может быть, мы тогда и меньшевикам газеты разрешим, если только меньшевики до тех пор сохранятся. Но сейчас мы живем в эпоху диктатуры – политической и экономической. А меньшевики продолжают эту диктатуру подрывать. Когда мы сражаемся на гражданском фронте, охраняя революцию от врагов, а газета меньшевиков пишет: «долой гражданскую войну!» – этого мы допустить не можем. Диктатура есть диктатура, война есть война. И теперь, когда мы перешли на путь высшей концентрации сил на поле хозяйственного возрождения страны, русские каутскианцы, меньшевики, остаются верны своему контрреволюционному призванию: их голос звучит по-прежнему, как голос сомнения и разложения, расшатывания и подтачивания, недоверия и распада.
Разве же это не чудовищно и не смешно, когда на этом съезде, где собраны полторы тысячи представителей, олицетворяющих русский рабочий класс, где меньшевиков менее 5 %, а коммунистов около 90 %, Абрамович говорит нам: «Не увлекайтесь такими методами, когда отдельная кучка заменяет народ». «Все через народ, – говорит представитель меньшевиков, – никаких опекунов над трудящейся массой! Все через трудящиеся массы, через их самодеятельность!» И дальше: «Класс убедить аргументами нельзя!». Да вы поглядите на этот зал: вот он класс! Рабочий класс здесь перед нами и с нами, а именно вы, ничтожная кучка меньшевиков, пытаетесь убедить его мещанскими аргументами! Вы хотите быть опекунами этого класса. А между тем у него есть своя высокая самодеятельность, и эту самодеятельность он проявил, между прочим, и в том, что вас скинул и пошел вперед своей дорогой!
Австро-марксистcкая школа (Бауэр, Реннер, Гильфердинг, Макс Адлер,[142] Фридрих Адлер) в прошлом нередко противопоставлялась школе Каутского, как прикрытый оппортунизм – подлинному марксизму. Это оказалось чистейшим историческим недоразумением, которое одних обманывало дольше, других меньше, но, в конце концов, раскрылось с полной ясностью: Каутский есть основоположник и наиболее законченный представитель австрийской подделки марксизма. В то время, как действительное учение Маркса является теоретической формулой действия, наступления, развития революционной энергии, доведения классового удара до конца, – австрийская школа превратилась в академию пассивности и уклончивости, стала вульгарно-исторической и консервативной, т.-е. свела свои задачи к тому, чтобы объяснять и оправдывать, а не направлять к действию и ниспровержению, унизилась до роли прислужницы текущих потребностей парламентского и профессионалистского оппортунизма, заменила диалектику плутоватой софистикой и, в конце концов, несмотря на шумиху ритуально-революционной фразеологии, превратилась в надежнейшую опору капиталистического государства вместе с воздымавшимся над ним алтарем и троном. Если последний обрушился в пропасть, то тут нет никакой вины австро-марксистской школы.
То, что характеризует австро-марксизм, это – отвращение к революционному действию и страх перед ним. Австро-марксист способен развернуть бездну глубокомыслия в объяснении вчерашнего дня и значительную отвагу в деле пророчества относительно завтрашнего дня, – но для сегодняшнего дня у него никогда нет большой мысли, предпосылки к большому действию. Сегодняшний день для него всегда пропадает под напором мелких оппортунистических забот, которые затем получают истолкование, как непреложнейшее звено между прошлым и будущим.
Австро-марксист неистощим, когда дело касается выискивания причин, препятствующих инициативе и затрудняющих революционное действие. Австро-марксизм есть ученая и чванная теория пассивности и капитуляции. Не случайно, разумеется, что именно в Австрии, в этом Вавилоне, раздиравшемся бесплодными национальными противоречиями, в этом государстве, представлявшем олицетворенную невозможность существования и развития, возникла и укрепилась псевдо-марксистская философия невозможности революционного действия.
Виднейшие австро-марксисты представляют, каждый на свой лад, некоторую «индивидуальность». По разным вопросам они нередко расходились между собой. У них бывали даже политические разногласия. Но в общем это пальцы одной и той же руки.
Карл Реннер является наиболее пышным, махровым, наиболее самовлюбленным представителем этого типа. Дар литературной имитации или, проще, стилистической подделки свойствен ему в исключительной степени. Его воскресные первомайские статьи представляли собой прекрасно стилизованную комбинацию самых революционных слов. И так как слова и их сочетания живут в известных пределах своей самостоятельной жизнью, то статьи Реннера будили в сердцах многих рабочих революционный огонь, которого автор их, по-видимому, не знал никогда.
Мишурность австро-венской культуры, погоня за внешним, за званием, за титулом свойственна была Реннеру в большей степени, чем остальным его собратьям. В сущности, он оставался всегда лишь королевско-императорским чиновником, который в совершенстве владел марксистской фразеологией.
Превращение автора известной своим революционным пафосом юбилейной статьи о Карле Марксе в опереточного канцлера, который изъясняется в чувствах уважения и благодарности скандинавским монархам, представляет собой один из самых закономерных парадоксов истории.
Отто Бауэр ученее, прозаичнее, серьезнее и скучнее Реннера. Ему нельзя отказать в способности читать книги, собирать факты и делать выводы – применительно к тем заданиям, какие ему ставит практическая политика, которую делают другие. У Бауэра нет политической воли. Его главное искусство состоит в том, чтобы в самых острых практических вопросах отделываться общими местами. Его мысль – политическая мысль всегда живет параллельной жизнью с волей – лишена мужества. Его работы всегда лишь ученая компиляция даровитого воспитанника университетского семинария. Самые постыдные действия австрийского оппортунизма, самое низкопробное прислужничество власти имущих со стороны австро-германской социал-демократии находили в Бауэре своего глубокомысленного истолкователя, который иногда почтительно высказывался против формы, всегда соглашаясь по существу. Если Бауэру случалось обнаруживать подобие темперамента и политической энергии, то исключительно в борьбе против революционного крыла – в нагромождении доводов, фактов, цитат против революционного действия. Его высшим моментом был тот период (после 1907 г.), когда он, еще слишком молодой, чтобы быть депутатом, играл роль секретаря социал-демократической фракции, обслуживал ее материалами, цифрами, суррогатами идей, инструктировал, писал конспекты и казался себе вдохновителем великих действий, тогда как на деле был только поставщиком суррогатов и фальсификатов для парламентских оппортунистов.
Макс Адлер представляет довольно замысловатую разновидность австро-марксистского типа. Это лирик, философ, мистик – философский лирик пассивности, как Реннер ее публицист и юрист, как Гильфердинг ее экономист, как Бауэр ее социолог. Максу Адлеру тесно в мире трех измерений, хотя он весьма комфортабельно умещался в рамках венского мещанского социализма и габсбургской государственности. Сочетание мелкой адвокатской деловитости и политической приниженности с бесплодными философскими потугами и дешевыми бумажными цветами идеализма придавало той разновидности, какую представлял Макс Адлер, приторный и отталкивающий характер.
Рудольф Гильфердинг, венец, как и остальные, вошел в германскую социал-демократию почти как бунтовщик, но как бунтовщик австрийского «закала», т.-е. всегда готовый капитулировать без боя. Гильфердинг принимал внешнюю подвижность и суетливость воспитавшей его австрийской политики за революционную инициативу, и в течение доброй дюжины месяцев он требовал, правда, в самых скромных выражениях, более инициативной политики от руководителей германской социал-демократии. Но австрийско-венская суетливость быстро сползла с него самого. Он скоро подчинился механическому ритму Берлина и автоматизму духовной жизни немецкой социал-демократии. Свою умственную энергию он освободил для чисто теоретической области, где он не сказал, правда, большого слова, – ни один австро-марксист не сказал большого слова ни в одной из областей, – но где он написал тем не менее серьезную книгу. С этой книгой на спине, как носильщик с тяжелым грузом, он вошел в революционную эпоху. Но и самая ученая книга не может заменить отсутствия воли, инициативы, революционного чутья, политической решимости, без чего немыслимо действие… Медик по образованию, Гильфердинг склонен к трезвости и, несмотря на свою теоретическую подготовку, является самым примитивным эмпириком в области вопросов политики. Главная задача сегодняшнего дня состоит для него в том, чтобы не выскочить из колеи, завещанной ему вчерашним днем и чтобы найти для этой консервативности и мещанской дряблости учено-экономическое оправдание.
Фридрих Адлер – наименее уравновешенный представитель австро-марксистского типа. Он унаследовал от отца политический темперамент. В мелкой изнуряющей борьбе с нескладицей австрийских условий Фридрих Адлер позволил своему ироническому скептицизму разрушить вконец революционные основы своего мировоззрения. Унаследованный от отца темперамент не раз толкал его в оппозицию против школы, созданной его отцом. В известные моменты Фридрих Адлер мог казаться прямо-таки революционным отрицанием австрийской школы. На самом деле он был и остается ее необходимым завершением. Его взрывчатая революционность знаменовала собою острые припадки отчаяния австрийского оппортунизма, пугавшегося время от времени своего собственного ничтожества.
Фридрих Адлер – скептик до мозга костей: он не верит в массу, в ее способность к действию. В то время, как Карл Либкнехт в часы высшего торжества германской военщины вышел на Потсдамскую площадь, чтобы звать придавленные массы к открытому бою, Фридрих Адлер вошел в буржуазный ресторан, чтобы убить там австрийского министра-президента. Своим одиноким выстрелом Фридрих Адлер безуспешно пытался покончить со своим собственным скептицизмом. После этого истерического напряжения он впал в еще большую прострацию.
Черно-желтая свора социал-патриотизма (Аустерлиц,[143] Лейтнер[144] и пр.) обливала Адлера-террориста всеми помоями своего пафоса трусов. Но когда острый период остался позади, и блудный сын вернулся из каторжной тюрьмы в отчий дом с ореолом мученика, он оказался в таком виде вдвойне и втройне ценным для австрийской социал-демократии. Золотой ореол террориста был превращен опытными фальшивомонетчиками партии в звонкую монету демагогии. Фридрих Адлер стал присяжным поручителем за дела Аустерлицов и Реннеров перед массами. К счастью, австрийские рабочие все меньше отличают сентиментально-лирическую прострацию Фридриха Адлера от высокопарной пошлости Реннера, высоко-талмудической импотенции Макса Адлера или аналитического самодовольства Отто Бауэра.
Трусость мысли теоретиков австро-марксистской школы целиком и полностью раскрылась пред лицом великих задач революционной эпохи. В своей бессмертной попытке включить систему советов в конституцию Эберта – Носке Гильфердинг дал выражение не только своему духу, но и духу всей австро-марксистской школы, которая, с наступлением революционной эпохи, попыталась стать ровно настолько левее Каутского, насколько до революции была правее его.
С этой точки зрения чрезвычайно поучителен взгляд на систему советов Макса Адлера.
Венский философ-эклектик признает значение советов. Его смелость идет так далеко, что он их усыновляет. Он прямо провозглашает их аппаратом социальной революции. Макс Адлер, разумеется, за социальную революцию. Но не за бурную, баррикадную, террористическую, кровавую, а за разумную, экономную, уравновешенную, юридически канонизированную, в философском участке одобренную.
Макс Адлер не пугается даже того, что советы нарушают «принцип» конституционного разделения властей (в австрийской социал-демократии есть не мало болванов, которые в таком нарушении видят великий недочет советской системы!), – наоборот, адвокат профессиональных союзов и юрисконсульт социальной революции, Макс Адлер в слиянии властей видит даже преимущество, которое обеспечивает непосредственное выражение воли пролетариата. Макс Адлер – за непосредственное выражение воли пролетариата, но только не путем прямого захвата власти через посредство советов. Он предлагает метод более надежный. В каждом городе, районе, квартале рабочие советы должны «контролировать» полицейских и иных чиновников, навязывая им «волю пролетариата». Каково же будет, однако, «государственно-правовое» положение советов в республике Зейца, Реннера и K°? На это наш философ отвечает: «Рабочие советы в последнем счете получат столько государственно-правовой мощи, сколько обеспечат ее за собой путем своей деятельности» («Arbeiter Zeitung», N 179, 1 Juli 1919).
Пролетарские советы должны постепенно врастать в политическую власть пролетариата, как прежде, по теории реформизма, все пролетарские организации должны были врастать в социализм, чему, однако, немножко помешали непредвиденные четырехлетние недоразумения между центральными государствами и Антантой и все, что после того последовало. От экономной программы планомерного врастания в социализм без социальной революции пришлось отказаться. Но зато открылась перспектива планомерного врастания советов в социальную революцию – без вооруженного восстания и захвата власти.
Для того, чтобы советы не погрязли в задачах районов и кварталов, отважный юрисконсульт предлагает – пропаганду социал-демократических идей! Политическая власть остается по-прежнему в руках буржуазии и ее помощников. Но зато в районах и кварталах советы контролируют приставов и околоточных. А в утешение рабочему классу и одновременно для централизации его мысли и воли Макс Адлер по воскресеньям будет читать рефераты о государственно-правовом положении советов, как в прошлом он читал рефераты о государственно-правовом положении профессиональных союзов.
«Таким путем, – обещает Макс Адлер, – порядок государственно-правового регулирования положения рабочих советов, их вес и значение были бы обеспечены по всей линии государственно-общественной жизни, и – без диктатуры советов – советская система приобрела бы влияние, больше которого она не могла бы иметь и в республике советов; в то же время не пришлось бы оплачивать это влияние политическими бурями и экономическими разрушениями». (Там же). Как видим, вдобавок ко всему остальному Макс Адлер остается еще в согласии с австрийской традицией: сделать революцию, не поссорившись с господином прокурором.
Родоначальником этой школы и ее высшим авторитетом является Каутский. Тщательно оберегая, особенно после дрезденского партейтага и первой русской революции, свою репутацию хранителя марксистской ортодоксии, Каутский время от времени неодобрительно покачивал головою по поводу наиболее компрометирующих выходок своей австрийской школы. По примеру покойника Виктора Адлера, Бауэр, Реннер, Гильфердинг – все вместе и каждый в отдельности – считали Каутского слишком педантичным, слишком неповоротливым, но очень почтенным и вполне полезным отцом и учителем церкви квиетизма.
Каутский стал внушать серьезные опасения своей собственной школе в период своей революционной кульминации, во время первой русской революции, когда он признал необходимым захват власти русской социал-демократией и пытался теоретические выводы из опыта всеобщей стачки в России привить германскому рабочему классу. Крушение первой русской революции сразу оборвало эволюцию Каутского на пути радикализма. Чем непосредственнее выдвигались развитием вопросы массового действия в самой Германии, тем уклончивее становилось отношение к ним Каутского. Он топтался на месте, отступал назад, терял уверенность, и педантически-схоластические черты его мышления все более выступали на передний план. Империалистская война, которая убила всякую неопределенность и ребром поставила все основные вопросы, обнажила полное политическое банкротство Каутского. Он сразу безнадежно запутался на простейшем вопросе о голосовании военных кредитов. Все его писания после того представляют вариации одной и той же темы: «Я и моя путаница». Русская революция окончательно убила Каутского. Всем предшествующим развитием он был поставлен во враждебное отношение к ноябрьской победе пролетариата. Это неотвратимо отбрасывало его в лагерь контрреволюции. Он утратил последние остатки исторического чутья. Его дальнейшие писания все более превращались в желтую литературу буржуазного рынка.
Разобранная нами книжка Каутского по внешности своей обладает всеми атрибутами так называемого объективного научного труда. Чтобы исследовать вопрос о красном терроре, Каутский поступает со всей свойственной ему обстоятельностью. Он начинает с изучения социальных условий, подготовивших Великую Французскую Революцию, а также физиологических и социальных причин, содействующих развитию жестокости и гуманности на всем протяжении истории человеческого рода. В книжке, посвященной большевизму, где вопрос рассматривается на 154 стр., Каутский обстоятельно рассказывает, чем кормился наш отдаленнейший человекоподобный предок, и высказывает догадку, что, питаясь преимущественно растительными продуктами, он пожирал еще насекомых и, может быть, некоторых птиц (см. стр. 85). Словом, ничто не заставляло предполагать, что от такого, вполне респектабельного и явно склонного к вегетарианству, предка могут произойти такие кровожадные потомки, как большевики. Вот на какую солидную научную базу поставлен Каутским вопрос!..
Но, как нередко бывает с произведениями подобного рода, за академико-схоластическим нарядом скрывается злостный политический памфлет. Это одна из самых лживых и бессовестных книг. Разве не невероятно, на первый взгляд, что Каутский подбирает презреннейшие сплетни о большевиках с богатого стола Гаваса, Рейтера и Вольфа,[145] обнажая таким образом из-под ученого колпака уши сикофанта. Но эти неопрятные подробности являются только мозаическими украшениями на основном фоне солидной ученой лжи по адресу Советской Республики и ее руководящей партии.
Каутский в самых мрачных тонах живописует нашу жестокость по отношению к буржуазии, которая-де «не проявляла склонности к сопротивлению».
Каутский клеймит нашу беспощадность по отношению к социалистам-революционерам и меньшевикам, которые-де являются «оттенками» в социализме.
Каутский рисует советское хозяйство, как хаос распада.
Каутский изображает советских работников да и весь вообще русский рабочий класс, как скопище эгоистов, бездельников и шкурников.
Он ни одним словом не говорит о небывалом в истории – по размаху подлости – поведении русской буржуазии, об ее национальных предательствах: о сдаче Риги[146] немцам с «педагогическими» целями; о подготовке такой же сдачи Петербурга; об ее обращении к чужеземным армиям, чехословацкой, немецкой, румынской, английской, японской, французской, арабской и негритянской, против русских рабочих и крестьян; об ее заговорах и убийствах на деньги Антанты; об использовании ею блокады не только для смертельного истощения наших детей, но и для систематического, неутомимого, упорного распространения во всем мире неслыханной лжи и клеветы.
Он ни одним словом не говорит о подлейших издевательствах и насилиях над нашей партией со стороны правительства эсеров и меньшевиков до ноябрьского переворота; об уголовном преследовании нескольких тысяч ответственных работников партии по статье о шпионаже в пользу гогенцоллернской Германии, об участии меньшевиков и эсеров во всех заговорах буржуазии, о сотрудничестве их с царскими генералами и адмиралами, Колчаком, Деникиным и Юденичем, о террористических актах, совершавшихся эсерами по заказу Антанты, о восстаниях, которые эсеры организовали на деньги иностранных посольств в нашей армии, истекавшей кровью в борьбе против монархических банд империализма.
Каутский ни словом не упоминает о том, что мы не только неоднократно заявляли, но и на деле доказывали нашу готовность, хотя бы ценою уступок и жертв, обеспечить стране мир; что, несмотря на это, мы вынуждены вести напряженную войну на всех фронтах, чтобы отстоять самое существование нашей страны, чтобы избежать превращения ее в колонию англо-французского империализма.
Каутский ни слова не говорит о том, что на эту героическую борьбу, в которой мы отстаиваем будущее мирового социализма, русский пролетариат вынужден расходовать главную свою энергию, лучшие и наиболее драгоценные свои силы, отнимая их у экономического и культурного строительства.
Во всей своей брошюре Каутский даже не упоминает о том, что сперва германский милитаризм, при содействии своих Шейдеманов и попустительстве своих Каутских, затем милитаризм стран Согласия, при содействии Реноделей и попустительстве Лонгэ, окружил нас железной блокадой, захватил у нас все порты, отрезал нас от всего мира, оккупировал через посредство наемных белогвардейских банд огромные территории, богатые сырыми материалами, отрезал нас на продолжительное время от бакинской нефти, от донецкого угля, от донского и сибирского хлеба, от туркестанского хлопка.
Каутский ни словом не упоминает о том, что в этих небывалых по своей трудности условиях русский рабочий класс в течение почти трех лет вел и ведет героическую борьбу против своих врагов на фронте в 8.000 верст; что русский рабочий класс сумел сменить молот на меч и создал могущественнейшую армию; что для этой армии он мобилизовал свою истощенную промышленность и, несмотря на разорение страны, которую палачи всего мира обрекли на блокаду и гражданскую войну, он в течение трех лет собственными силами и средствами одевает, кормит, вооружает, перевозит миллионную армию, научившуюся побеждать.
Обо всех этих условиях молчит Каутский в книжке, посвященной русскому коммунизму. И его молчание есть основная, капитальная, краеугольная ложь, правда, пассивная, но более преступная и более мерзостная, чем активная ложь всех мошенников международной буржуазной прессы, вместе взятых.
Клевеща на политику коммунистической партии, Каутский нигде не говорит, чего он собственно хочет и что предлагает. Большевики действовали на арене русской революции не одни. Мы видели и видим на ней – то у власти, то в оппозиции – эсеров (не менее пяти группировок и течений), меньшевиков (не менее трех течений), плехановцев, максималистов, анархистов… Решительно все «оттенки в социализме» (говоря языком Каутского) испробовали свои силы и показали, чего они хотят и что могут. Этих «оттенков» так много, что между соседними трудно уж просунуть лезвие ножа. Самое происхождение этих «оттенков» не случайно: они представляют собою, так сказать, различные варианты приспособления дореволюционных социалистических партий и групп к условиям величайшей революционной эпохи. Казалось бы, перед Каутским достаточно полная политическая клавиатура, чтобы указать на ту клавишу, которая дает правильный марксистский тон в русской революции. Но Каутский молчит. Он отвергает режущую его слух большевистскую мелодию, но он не ищет иной. Разгадка проста: старый тапер вообще отказывается играть на инструменте революции.