Учился ли сам Сталин в ссылке и чему? Он уже давно вышел из возраста, когда удовлетворяются бескорыстным и бессистемным чтением. Двигаться вперед он мог, только изучая определенные вопросы, делая выписки, пытаясь письменно оформить свои выводы. Однако, кроме упоминаний о статье по национальному вопросу, никто ничего не сообщает об умственной жизни Сталина в течение четырех лет. Свердлов, совсем не теоретик и не литератор, пишет за годы ссылки ряд статей, переводит с иностранного, сотрудничает в сибирской прессе. «С этой стороны дела мои обстоят недурно», – пишет он в приподнятом тоне одному из друзей. После смерти Орджоникидзе, совершенно лишенного теоретических способностей, жена его рассказывала о тюремных годах покойного: «Он работал над собой и читал, читал без конца. В толстой клеенчатой тетради, выданной Серго тюремным начальством, сохранились длинные списки прочитанной им за этот период литературы». Каждый революционер вывозил из тюрьмы и ссылки такие клеенчатые тетради. Правда, многое гибло при побегах и обысках. Но из последней ссылки Сталин мог вывести все, что хотел, в наилучших условиях, а в дальнейшем он не подвергался обыскам, наоборот, обыскивал других. Между тем, тщетно стали бы мы искать каких-либо следов его духовной жизни за весь этот период одиночества и досуга. Четыре года – нового подъема революционного движения в России, мировой войны, крушения международной социал-демократии, острой идейной борьбы в социализме, подготовки нового Интернационала, – не может быть, чтоб Сталин за весь этот период не брал в руки пера. Но среди всего написанного им, видимо, не оказалось ни одной строки, которую можно было бы использовать для подкрепления позднейшей репутации. Годы войны и подготовки Октябрьской революции оказываются в идейной биографии Сталина пустым местом.
Революционный интернационализм нашел свое законченное выражение под пером «эмигранта» Ленина. Арена отдельной страны, тем более отсталой России, была слишком узка, чтоб позволить правильную оценку мировой перспективы. Как эмигранту Марксу нужен был Лондон, тогдашняя столица капитализма, чтоб связать немецкую философию и французскую революцию с английской экономикой, так Ленину во время войны нужно было быть в средоточии европейских и мировых событий, чтоб сделать последние революционные выводы из посылок марксизма. Мануильский, который после Бухарина и до Димитрова был официальным вождем Коммунистического Интернационала, писал в 1922 г.: «Социал-демократ», издававшийся в Швейцарии Лениным и Зиновьевым, парижский «Голос» («Наше слово»), руководимый Троцким, явятся для будущего историка III Интернационала основными фрагментами, из которых выковывалась новая революционная идеология международного пролетариата". Мы охотно признаем, что Мануильский преувеличивает здесь роль Троцкого. Но Сталина он не нашел повода хотя бы назвать. Впрочем, по мере сил он исправит это упущении несколькими годами позже.
Усыпленные монотонными ритмами снежной пустыни, ссыльные совсем не ожидали событий, разыгравшихся в феврале 1917 г. Все оказались застигнуты врасплох, хотя всегда жили верой в неизбежность революции. «Первое время, – пишет Самойлов, – мы вдруг как бы позабыли все наши разногласия… Политические споры и взаимные антипатии сразу куда-то как бы исчезли…» Это интересное признание подтверждается всеми изданиями, речами и практическими шагами того времени. Перегородки между большевиками и меньшевиками, интернационалистами и патриотами оказались опрокинуты. Жизнерадостное, но близорукое и многословное примиренчество разлилось по всей стране. Люди захлебывались в патетической фразе, составлявшей главный элемент Февральской революции, особенно в первые недели. Со всех концов Сибири поднимались группы ссыльных, соединялись вместе и плыли на запад в атмосфере восторженного угара.
На одном из митингов в Сибири Каменев, заседавший в президиуме вместе с либералами, народниками и меньшевиками, присоединился, как потом рассказывали, к телеграмме, приветствовавшей великого князя Михаила Романова по поводу его якобы великодушного, а на самом деле трусливого отречения от трона до решения Учредительного собрания. Не исключено, что размякший Каменев решил не огорчать своих соседей по президиуму неучтивым отказом. В великой сумятице тех дней никто не обратил на это внимания, и Сталин, которого и не подумали включить в президиум, не протестовал против нового грехопадения Каменева до тех пор, пока не открылась между ними жестокая борьба.
Первым большим пунктом на пути со значительным числом рабочих был Красноярск. Здесь существовал уже Совет депутатов. Местные большевики, входившие в общую организацию с меньшевиками, ждали от проезжих вождей директив. Полностью во власти объединительной волны, вожди не потребовали даже создания самостоятельной большевистской организации. К чему? Большевики, как и меньшевики, стояли за поддержку Временного правительства, возглавлявшегося либеральным князем Львовым. По вопросу о войне разногласия также стерлись: надо защищать революционную Россию! С этими настроениями Сталин, Каменев и другие продвигались к Петрограду. Путь по железной дороге, вспоминает Самойлов, был «необычаен и шумен, с массой встреч, митингов и т. д.» На большинстве станций ссыльных встречали восторженные толпы жителей, военные оркестры играли Марсельезу: время Интернационала еще не пришло. На более крупных станциях устраивались торжественные обеды. Амнистированным приходилось «говорить, говорить без конца». Многие потеряли голос, заболели от переутомления, отказывались выходить из вагона; «но и в вагоне нас не оставляли в покое».
Сталину не пришлось терять голос, он не выступал с речами. Было много других, более искусных ораторов, среди них тщедушный Свердлов со своим могучим басом. Сталин оставался в стороне, замкнутый, встревоженный разливом весенней стихии и, как всегда, недоброжелательный. Люди гораздо меньшего веса снова начали оттирать его. А между тем за спиной у него было уже почти два десятилетия революционной работы, пересекавшейся неизбежными арестами и возобновлявшейся после побегов. Почти десять лет прошло с тех пор, как Коба покинул «Стоячее болото» Тифлиса для промышленного Баку. Около восьми месяцев он вел тогда работу в нефтяной столице; около шести месяцев просидел в бакинской тюрьме; около девяти месяцев провел в вологодской ссылке. Месяц подпольной работы оплачен двумя месяцами кары. После побега он снова работает в подполье около девяти месяцев, попадает на шесть месяцев в тюрьму и остается девять месяцев в ссылке, – соотношение несколько более благоприятное. После окончания ссылки – менее двух месяцев нелегальной работы, около трех месяцев тюрьмы, около двух месяцев в Вологодской губернии: два с половиной месяца кары за месяц работы. Снова два месяца в подполье, около четырех месяцев тюрьмы и ссылки. Новый побег. Свыше полугода революционной работы, затем – тюрьма и ссылка, на этот раз до Февральской революции, т. е. в течение четырех лет. В общем на 19 лет участия в революционном движении приходится 2 и 3/4 года тюрьмы, 5 и 3/4 года ссылки. Такое соотношение можно считать благоприятным: большинство профессиональных революционеров провели в тюрьмах значительно более длительные сроки.
За эти девятнадцать лет Сталин не выдвинулся в ряд фигур первого, ни даже второго ряда. Его не знали. В связи с перехваченным письмом Кобы из Сольвычегодска в Москву начальник тифлисского охранного отделения дал в 1911 г. об Иосифе Джугашвили подробную справку, в которой нет ни выдающихся фактов, ни ярких черт, если не считать упоминания о том, что «Coco», он же «Коба», начал свою деятельность в качестве меньшевика. Между тем по поводу Гургена (Цхакая), мимоходом названного в том же письме, жандарм отмечает, что он «издавна принадлежал к числу серьезных революционных деятелей». Гурген был, согласно справке, арестован «вместе с известным революционным деятелем Богданом Кнунианцем». На «известность» самого Джугашвили нет и намека, между тем Кнунианц был не только земляк, но и ровесник Кобы.
Двумя годами позже, подробно характеризуя структуру большевистской партии и ее руководящий штаб, директор департамента полиции отмечает вскользь, что в состав Бюро ЦК введены путем кооптации Свердлов и "некий Иосиф Джугашвили". Слово «некий» показывает, что имя Джугашвили еще ничего не говорило главе полиции в 1913 г., несмотря на такой источник информации, как Малиновский. Революционная биография Сталина имела до сих пор, до марта 1917 г., заурядный характер. Десятки профессиональных революционеров, если не сотни, выполняли подобную же работу, одни – лучше, другие – хуже.
Трудолюбивые московские исследователи подсчитали, что за трехлетие 1906–1909 годов Коба написал 67 воззваний и газетных статей, менее двух в месяц. Ни одна из этих статей, представлявших пересказ чужих мыслей для кавказской аудитории, не была переведена с грузинского языка или перепечатана в руководящих органах партии или фракции. Ни в одном из списков сотрудников петербургских, московских или заграничных изданий того периода, легальных и нелегальных, газет, журналов, тактических сборников, мы не встретим ни статей Сталина, ни ссылок на него. Его продолжали считать не марксистским литератором, а пропагандистом и организатором местного масштаба.
С 1912 г., когда его статьи начинают более или менее систематически появляться в большевистской прессе Петербурга, Коба усваивает себе псевдоним Сталина, производя его от стали, как Розенфельд принял раньше псевдоним Каменева, производя его от камня: у молодых большевиков были в ходу твердые псевдонимы. Статьи за подписью Сталина не останавливают на себе ничьего внимания: они лишены индивидуальной физиономии, если не считать грубость изложения. За пределами узкого круга руководящих большевиков никто не знал, кто является автором статей, и вряд ли многие спрашивали себя об этом. В январе 1913 г. Ленин пишет в тщательно взвешенной заметке о большевизме для известного библиографического справочника Рубакина: «Главные писатели большевики: Г. Зиновьев, В. Ильин, Ю. Каменев, П. Орловский и др.» Ленину не могло придти в голову назвать в числе «главных писателей» большевизма Сталина, который как раз в те дни находился за границей и работал над своей «национальной» статьей.
Пятницкий, неразрывно связанный со всей историей партии, с ее заграничным штабом, как и с подпольной агентурой в России, с литераторами, как и с нелегальными транспортерами, в своих тщательных и в общем добросовестных воспоминаниях, охватывающих период 1896–1917 гг., говорит обо всех сколько-нибудь выдающихся большевиках, но ни разу не упоминает Сталина: это имя не включено даже в указатель, приложенный к книге. Факт тем более достойный внимания, что Пятницкий отнюдь не враждебен Сталину, наоборот, состоит ныне во вторых рядах его свиты. В большом сборнике материалов московского охранного отделения, охватывающих историю большевизма за 1903–1917 гг., Сталин назван три раза: по поводу его кооптации в ЦК, по поводу его назначения в Бюро ЦК и по поводу его участия в краковском совещании. Ничего об его работе, ни слова оценки, ни одной индивидуальной черты!
В поле зрения полиции, как и в поле зрения партии, Сталин впервые вступает не как личность, а как член большевистского центра. В жандармских обзорах, как и в революционных мемуарах, он никогда не упоминается персонально как вождь, как инициатор, как литератор, в связи с его собственными идеями или действиями, а всегда – как элемент аппарата, как член местного комитета, как член ЦК, как один из сотрудников газеты, как один из участников совещания, как один из ссыльных в ряду других, в списке имен, притом никогда – на первом месте. Не случайно он попал в Центральный Комитет значительно позже ряда своих сверстников, притом не по выборам, а в порядке кооптации.
Из Перми Ленину послана в Швейцарию телеграмма: «Братский привет. Выезжаем сегодня в Петроград. Каменев, Муранов, Сталин». Мысль о посылке телеграммы принадлежала, конечно, Каменеву. Сталин подписан последним. Эта тройка чувствовала себя связанной узами солидарности. Амнистия освободила лучшие силы партии, и Сталин с тревогой думал о революционной столице. Он нуждался в относительной популярности Каменева и в депутатском звании Муранова. Так они втроем прибыли в потрясенный революцией Петроград. «Его имя, – пишет X. Виндеке (Ch. Windecke), один из немецких биографов, – было тогда известно только в тесных партийных кругах. Его не встречала, как месяц спустя Ленина… воодушевленная толпа народа с красными знаменами и музыкой. Ему навстречу не выезжала, как два месяца спустя навстречу мчавшемуся из Америки Троцкому, приветственная депутация, которая вынесла Троцкого на плечах. Он прибыл беззвучно и бесшумно приступил к работе… Об его существовании никто за пределами России не имел понятия».
Это был самый важный год в жизни страны и особенно того поколения профессиональных революционеров, к которому принадлежал Иосиф Джугашвили. На оселке этого года испытывались идеи, партии и люди.
Сталин застал в Петербурге, переименованном в Петроград, обстановку, которой он не ждал и не предвидел. Накануне войны большевизм господствовал в рабочем движении, особенно в столице. В марте 1917 года большевики оказались в Советах в ничтожном меньшинстве. Как это случилось? В движении 1911 – 1914 гг. участвовали значительные массы, но они составляли все же лишь небольшую часть рабочего класса. Революция подняла на ноги не сотни тысяч, а миллионы. Состав рабочих обновился к тому же благодаря мобилизации чуть ли не на 40 %. Передовые рабочие играли на фронте роль революционного бродила, но на заводах их заменили серые выходцы из деревни, женщины, подростки. Этим свежим слоям понадобилось, хоть вкратце, повторить тот политический опыт, который авангард проделал в предшествующий период. Февральским восстанием в Петрограде руководили передовые рабочие, преимущественно большевики, но не большевистская партия. Руководство рядовых большевиков могло обеспечить победу восстания, но не завоевание политической власти. В провинции дело обстояло еще менее благоприятно. Волна жизнерадостных иллюзий и всеобщего братания при политической неграмотности впервые пробужденных масс создала естественные условия для господства мелкобуржуазных социалистов: меньшевиков и народников. Рабочие, а за ними и солдаты, выбирали в Совет тех, которые, по крайней мере на словах, были не только против монархии, но и против буржуазии. Меньшевики и народники, собравшие в своих рядах чуть ли не всю интеллигенцию, располагали неисчислимыми кадрами агитаторов, которые звали к единству, братству и подобным привлекательным вещам. От лица армии говорили преимущественно эсеры, традиционные опекуны крестьянства, что не могло не повышать авторитет этой партии в глазах свежих слоев пролетариата. В результате господство соглашательских партий казалось, по крайней мере им самим, незыблемым.
Хуже всего было, однако, то, что большевистская партия оказалась событиями застигнута врасплох. Опытных и авторитетных вождей в Петрограде не было. Бюро ЦК состояло из двух рабочих, Шляпникова и Залуцкого, и студента Молотова (первые два стали впоследствии жертвами чистки, последний – главой правительства). В «Манифесте», изданном ими после февральской победы от имени Центрального Комитета говорилось, что «рабочие фабрик и заводов, а также восставшие войска должны немедленно выбрать своих представителей во Временное революционное правительство». Но сами авторы «Манифеста» не придавали своему лозунгу практического значения. Они совсем не собирались открыть самостоятельную борьбу за власть, а готовились в течение целой эпохи играть роль левой оппозиции.
Массы с самого начала решительно отказывали либеральной буржуазии в доверии, не отделяя ее от дворянства и бюрократии. Не могло быть, например, и речи о том, чтоб рабочие или солдаты подали голос за кадета. Власть оказалась полностью в руках социалистов-соглашателей, за которыми стоял вооруженный народ. Но не доверяющие самим себе соглашатели добровольно передали власть ненавистной массам и политически изолированной буржуазии. Весь режим оказался основан на qui pro quo. Рабочие, притом не только большевики, относились к Временному правительству, как к врагу. На заводских митингах почти единогласно принимались резолюции в пользу власти Советов. Активный участник этой агитации, большевик Дингельштедт, позднейшая жертва чистки, свидетельствует: «Не было ни одного рабочего собрания, которое отклонило бы нашу резолюцию такого содержания…» Но Петроградский Комитет под давлением соглашателей приостановил эту кампанию. Передовые рабочие изо всех сил стремились сбросить опеку оппортунистических верхов, но не знали, как парировать ученые доводы о буржуазном характере революции. Различные оттенки в большевизме сталкивались друг с другом, не доводя своих мыслей до конца. Партия была глубоко растеряна. «Каковы лозунги большевиков, – вспоминал позже видный саратовский большевик Антонов, – никто не знал… Картина была очень неприятная…»
Двадцать два дня между прибытием Сталина из Сибири (12 марта) и прибытием Ленина из Швейцарии (3 апреля) представляют для оценки политической физиономии Сталина исключительное значение. Перед ним сразу открывается широкая арена. Ни Ленина, ни Зиновьева в Петрограде нет. Есть Каменев, известный своими оппортунистическими тенденциями и скомпрометированный своим поведением на суде. Есть молодой и малоизвестный партии Свердлов, больше организатор, чем политик. Неистового Спандарьяна нет: он умер в Сибири. Как в 1912 году, так и теперь, Сталин оказывается на время если не первой, то одной из двух первых большевистских фигур в Петрограде. Растерянная партия ждет ясного слова; отмолчаться невозможно. Сталин вынужден давать ответы на самые жгучие вопросы: о Советах, о власти, о войне, о земле. Ответы напечатаны и говорят сами за себя.
Немедленно по приезде в Петроград, представлявший в те дни один сплошной митинг, Сталин направляется в большевистский штаб. Три члена бюро ЦК в сотрудничестве с несколькими литераторами определяли физиономию «Правды». Они делали это беспомощно, но руководство партией было в их руках. Пусть другие надрывают голоса на рабочих и солдатских митингах, Сталин окопается в штабе. Свыше четырех лет назад, после Пражской конференции, он был кооптирован в ЦК. После того много воды утекло. Но ссыльный из Курейки умеет держаться за аппарат и продолжает считать свой мандат непогашенным. При помощи Каменева и Муранова он первым делом отстранил от руководства слишком «левое» Бюро ЦК и редакцию «Правды». Он сделал это достаточно грубо, не опасаясь сопротивления и торопясь показать твердую руку.
«Прибывшие товарищи, – писал впоследствии Шляпников, – были настроены критически и отрицательно к нашей работе». Ее порок они видели не в нерешительности и бесцветности, а наоборот, в чрезмерном стремлении отмежеваться от соглашателей. Сталин, как и Каменев, стояли гораздо ближе к советскому большинству. Уже с 15 марта «Правда», перешедшая в руки новой редакции, заявила, что большевики будут решительно поддерживать Временное правительство, «поскольку оно борется с реакцией или контрреволюцией…» Парадокс этого заявления состоял в том, что единственным серьезным штабом контрреволюции являлось именно Временное правительство. Того же типа был ответ насчет войны: пока германская армия повинуется своему императору, русский солдат должен «стойко стоять на своем посту, на пулю отвечать пулей и на снаряд – снарядом…» Статья принадлежала Каменеву, но Сталин не противопоставил ей никакой другой точки зрения. От Каменева он вообще отличался в этот период разве лишь большей уклончивостью. «Всякое пораженчество, – писала „Правда“, – а вернее то, что неразборчивая печать под охраной царской цензуры клеймила этим именем, умерло в тот момент, когда на улицах Петрограда показался первый революционный полк». Это было прямым отмежеванием от Ленина, который проповедовал пораженчество вне досягаемости для царской цензуры, и подтверждением заявлений Каменева на процессе думской фракции, но на этот раз также и от имени Сталина. Что касается «первого революционного полка», то появление его означало лишь шаг от византийского варварства к империалистской цивилизации.
«День выхода преобразованной „Правды“, – рассказывает Шляпников, – был днем оборонческого ликования. Весь Таврический дворец, от дельцов Комитета Государственной думы до самого сердца революционной демократии, Исполнительного комитета, был преисполнен одной новостью: победой умеренных благоразумных большевиков над крайними. В самом Исполнительном комитете нас встретили ядовитыми улыбками… Когда этот номер „Правды“ был получен на заводах, там он вызвал полное недоумение среди членов нашей партии и сочувствовавших нам и язвительное удовольствие у наших противников… Негодование в районах было огромное, а когда пролетарии узнали, что „Правда“ была захвачена приехавшими из Сибири тремя бывшими руководителями „Правды“, то потребовали исключения их из партии». Изложение Шляпникова перерабатывалось им в духе смягчения под давлением Сталина, Каменева и Зиновьева в 1925 г., когда эта «тройка» господствовала в партии. Но оно все же достаточно ярко рисует первые шаги Сталина на арене революции, как и отклик передовых рабочих. Резкий протест выборжцев, который «Правде» пришлось вскоре напечатать на своих столбцах, побудил редакцию стать осторожнее в формулировках, но не изменить курс.
Политика Советов была насквозь пропитана духом условности и двусмысленности. Массы больше всего нуждались в том, чтобы кто-нибудь назвал вещи их настоящим именем: в этом, собственно, и состоит революционная политика. Но никто этого не делал, боясь потрясти хрупкое здание двоевластия. Наибольше фальши скоплялось вокруг вопроса о войне. 14 марта Исполнительный комитет внес в Совет проект манифеста «К народам всего мира». Рабочих Германии и Австро-Венгрии этот документ призывал отказаться «служить орудием захвата и насилия в руках королей, помещиков и банкиров». Тем временем сами вожди Совета совсем не собирались рвать с королями Великобритании и Бельгии, с императором Японии, с помещиками и банкирами, своими собственными и всех стран Антанты. Газета министра иностранных дел Милюкова с удовлетворением писала, что «воззвание развертывается в идеологию, общую нам со всеми нашими союзниками». Это было совершенно верно: в таком именно духе действовали французские министры-социалисты с начала войны. Почти в те же часы Ленин писал в Петроград через Стокгольм об угрожающей революции опасности прикрытия старой империалистической политики новыми революционными фразами: «Я даже предпочту раскол с кем бы то ни было из нашей партии, чем уступлю социал-патриотизму». Но идеи Ленина не нашли в те дни ни одного защитника.
Единогласное принятие манифеста в Петроградском Совете означало не только торжество империалиста Милюкова над мелкобуржуазной демократией, но и торжество Сталина и Каменева над левыми большевикам. Все склонились перед дисциплиной патриотической фальши. "Нельзя не приветствовать, – писал Сталин в «Правде», – вчерашнее воззвание Совета… Воззвание это, если оно дойдет до широких масс, без сомнения вернет сотни и тысячи рабочих к забытому лозунгу: "пролетарии всех стран, соединяйтесь!" На самом деле в подобных воззваниях на Западе недостатка не было, и они лишь помогали правящим классам поддерживать мираж войны за демократию.
Посвященная манифесту статья Сталина в высшей степени характерна не только для его позиции в данном конкретном вопросе, но и для его метода мышления вообще. Его органический оппортунизм, вынужденный, благодаря условиям среды и эпохи, временно искать прикрытия в абстрактных революционных принципах, обращается с ними, на деле, без церемонии. В начале статьи автор почти дословно повторяет рассуждения Ленина о том, что и после низвержения царизма война на стороне России сохраняет империалистский характер. Однако при переходе к практическим выводам он не только приветствует с двусмысленными оговорками социал-патриотический манифест, но и отвергает, вслед за Каменевым, революционную мобилизацию масс против войны. «Прежде всего несомненно, – пишет он, – что голый лозунг: долой войну! совершенно непригоден как практический путь». На вопрос: где же выход? он отвечает: «Давление на Временное правительство с требованием изъявления своего согласия немедленно открыть мирные переговоры…» При помощи дружественного «давления» на буржуазию, для которой весь смысл войны в завоеваниях, Сталин хочет достигнуть мира «на началах самоопределения народов». Против подобного филистерского утопизма Ленин направлял главные свои удары с начала войны. Путем «давления» нельзя добиться того, чтоб буржуазия перестала быть буржуазией: ее необходимо свергнуть. Но перед этим выводом Сталин останавливался в испуге, как и соглашатели.
Не менее знаменательна статья Сталина «Об отмене национальных ограничений» («Правда», 25 марта). Основная идея автора, воспринятая им еще из пропагандистских брошюр времен тифлисской семинарии, состоит в том, что национальный гнет есть пережиток средневековья. Империализм, как господство сильных наций над слабыми, совершенно не входит в его поле зрения. «Социальной основой национального гнета, – пишет он, – силой, одухотворяющей его, является отживающая земельная аристократия… В Англии, где земельная аристократия делит власть с буржуазией, национальный гнет более мягок, менее бесчеловечен, если, конечно, не принимать во внимание того обстоятельства, что в ходе войны, когда власть перешла в руки лендлордов, национальный гнет значительно усилился (преследование ирландцев, индусов)».
Ряд диковинных утверждений, которыми переполнена статья – будто в демократиях обеспечено национальное и расовое равенство; будто в Англии власть во время войны перешла к лендлордам; будто ликвидация феодальной аристократии означает уничтожение национального гнета, – насквозь проникнуты духом вульгарной демократии и захолустной ограниченности. Ни слова о том, что империализм довел национальный гнет до таких масштабов, на которые феодализм, уже в силу своего ленивого провинциального склада, был совершенно неспособен. Автор не продвинулся теоретически вперед с начала столетия; более того, он как бы совершенно позабыл собственную работу по национальному вопросу, написанную в начале 1913 г. под указку Ленина.
«Поскольку русская революция победила, – заключает статья, – она уже создала этим фактические условия для национальной свободы, ниспровергнув феодально-крепостническую власть». Для нашего автора революция остается уже полностью позади. Впереди, совершенно в духе Милюкова и Церетели, – «оформление прав» и «законодательное их закрепление». Между тем не только капиталистическая эксплуатация, о низвержении которой Сталин и не думал, но помещичье землевладение, которое он сам объявил основой национального гнета, оставались еще незатронутыми. У власти стояли русские лендлорды типа Родзянко и князя Львова. Такова была – трудно поверить и сейчас! – историческая и политическая концепция Сталина за десять дней до того, как Ленин провозгласил курс на социалистическую революцию.
28 марта, одновременно с совещанием представителей важнейших Советов России, открылось в Петрограде Всероссийское совещание большевиков, созванное бюро ЦК. Несмотря на месяц, протекший после переворота, в партии царила совершенная растерянность, которую руководство последних двух недель только усугубило. Никакого размежевания течений еще не произошло. В ссылке для этого понадобился приезд Спандарьяна; теперь партии пришлось дожидаться Ленина. Крайние патриоты, вроде Войтинского, Элиавы и др., продолжали называть себя большевиками и участвовали в партийном совещании наряду с теми, кто считал себя интернационалистами. Патриоты выступали гораздо более решительно и смело, чем полупатриоты, которые отступали и оправдывались. Большинство делегатов принадлежало к болоту и, естественно, нашло в Сталине своего выразителя. «Отношение к Временному правительству у всех одинаковое», – говорил саратовский делегат Васильев. «Разногласий в практических шагах между Сталиным и Войтинским нет», – с удовлетворением утверждал Крестинский. Через день Войтинский перейдет в ряды меньшевиков, а через семь месяцев поведет казачьи части против большевиков.
Поведение Каменева на суде не было, видимо, забыто. Возможно, что среди делегатов шли разговоры также и о таинственной телеграмме великому князю. Исподтишка Сталин мог напоминать об этих ошибках своего друга. Во всяком случае, главный политический доклад об отношении к Временному правительству, был поручен не Каменеву, а менее известному Сталину. Протокольная запись доклада сохранилась и представляет собой для историка и биографа неоценимый документ: дело идет о центральной проблеме революции, именно, о взаимоотношении между Советами, опиравшимися непосредственно на вооруженных рабочих и солдат, и буржуазным правительством, опиравшимся только на услужливость советских вождей. «Власть поделилась между двумя органами, – говорил на совещании Сталин, – из которых ни один не имеет полноты власти… Совет фактически взял почин революционных преобразований; Совет – революционный вождь восставшего народа, орган, контролирующий Временное правительство. Временное правительство взяло, фактически роль закрепителя завоеваний революционного народа. Совет мобилизует силы, контролирует. Временное же правительство, упираясь, путаясь, берет роль закрепителя тех завоеваний народа, которые уже фактически взяты им». Эта цитата стоит целой программы!
Взаимоотношения между двумя основными классами общества докладчик изображает, как разделение труда между двумя «органами»: Советы, т. е. рабочие и солдаты, совершают революцию; правительство, т. е. капиталисты и либеральные помещики, «закрепляют» ее. В 1905–1907 гг. сам Сталин не раз писал, повторяя Ленина: «Русская буржуазия антиреволюционна, она не может быть ни двигателем, ни тем более вождем революции, она является заклятым врагом революции, и с ней надо вести упорную борьбу». Эта руководящая политическая идея большевизма отнюдь не была опровергнута ходом Февральской революции. Милюков, вождь либеральной буржуазии, говорил за несколько дней до переворота на конференции своей партии: «Мы ходим по вулкану… Какова бы ни была власть, – худа или хороша, – но сейчас твердая власть необходима более, чем когда-либо». После того, как переворот, вопреки сопротивлению буржуазии, разразился, либералам не оставалось ничего другого, как встать на почву, созданную его победой. Именно Милюков, объявлявший накануне, что даже распутинская монархия лучше, чем низвержение вулкана, руководил ныне Временным правительством, которое должно было, по Сталину, «закреплять» завоевания революции, но которое в действительности стремилось задушить ее. Для восставших масс смысл революции состоял в уничтожении старых форм собственности, тех самых, на защиту которых встало Временное правительство. Непримиримую классовую борьбу, которая, несмотря на усилия соглашателей, каждый день стремилась превратиться в гражданскую войну, Сталин изображал как простое разделение труда между двумя аппаратами. Так не поставил бы вопроса даже левый меньшевик Мартов. Это есть теория Церетели, оракула соглашателей, в ее наиболее вульгарном выражении: на арене демократии действуют «умеренные» и более «решительные» силы и разделяют между собою работу: одни завоевывают, другие закрепляют. Мы имеем здесь перед собою в готовом виде схему будущей сталинской политики в Китае (1924–1927), в Испании (1934–1939), как и всех вообще злополучных «народных фронтов».