В центральном вопросе революции Иванович разошелся с Лениным. Он решительно выступал на съезде против национализации, за раздел конфискованной земли между крестьянами. Об этом расхождении, полностью отраженном на страницах протоколов, мало кто знает в СССР и сейчас еще, ибо никому не позволено ни цитировать, ни комментировать выступление Ивановича в прениях по аграрной программе. Между тем оно заслуживает внимания. «Так как мы заключаем временный революционный союз с борющимся крестьянством, – говорил он, – так как мы не можем, стало быть, не считаться с требованиями этого крестьянства, то мы должны поддерживать эти требования, если они в общем и целом не противоречат тенденции экономического развития и ходу революции. Крестьяне требуют раздела; раздел не противоречит вышесказанным явлениям (?), значит, мы должны поддерживать полную конфискацию и раздел. С этой точки зрения и национализация и муниципализация одинаково неприемлемы». Кремлевским военным курсантам Сталин рассказывал, что в Таммерфорсе Ленин произнес непреодолимую речь по аграрному вопросу, вызвавшую общий энтузиазм. В Стокгольме обнаружилось, что речь эта отнюдь не охватила Ивановича своими «клещами»: он не только выступал против аграрной программы Ленина, но и объявил ее «одинаково» неприемлемой, как и программу Плеханова.
Не может, прежде всего, не вызвать удивления самый факт, что молодой кавказец, совершенно не знавший России, решился столь непримиримо выступить против вождя своей фракции по аграрному вопросу, в области которого авторитет Ленина считался особенно незыблемым. Осторожный Коба не любил, вообще говоря, ни вступать на незнакомый лед, ни оставаться в меньшинстве. Он вообще ввязывался в прения только тогда, когда чувствовал за собой большинство или, как в позднейшие годы, когда аппарат обеспечивал ему победу независимо от большинства. Тем повелительнее должны были быть те мотивы, которые заставили его выступить на этот раз в защиту мало популярного раздела. Этих мотивов, насколько их можно разгадать через 30 с лишним лет, было два, и оба они очень характерны для Сталина.
Коба вошел в революцию как плебейский демократ, провинциал и эмпирик. Соображения Ленина насчет международной революции были ему далеки и чужды. Он искал более близких «гарантий». У грузинских крестьян, которые не знали общины, индивидуалистическое отношение к земле проявлялось резче и непосредственнее, чем у русских. Сын крестьянина из деревни Диди-Лило считал, что самой надежной гарантией против контрреволюции будет наделение мелких собственников дополнительными клочками земли. «Разделизм» не был у него, следовательно, выводом из доктрины – от выводов доктрины он легко отказывался – это была его органическая программа, отвечавшая глубоким тенденциям натуры, среды и воспитания. Мы встретимся у него с рецидивом «разделизма» через 20 лет.
Другой мотив Кобы почти столь же несомненен. Декабрьское поражение не могло не понизить в его глазах авторитет Ленина: факту он всегда придавал большее значение, чем идее. Ленин был на съезде в меньшинстве. Победить с Лениным Коба не мог. Уже это одно чрезвычайно уменьшало его интерес к программе национализации. И большевики, и меньшевики считали раздел меньшим злом по сравнению с программой противной фракции. Коба мог надеяться, что на меньшем зле сойдется, в конце концов, большинство съезда. Так органическая тенденция радикального демократа совпадала с тактическим расчетом комбинатора. Коба просчитался: у меньшевиков было твердое большинство, и им незачем было выбирать меньшее зло, раз они предпочитали большее.
Важно отметить для будущего, что в период Стокгольмского съезда Сталин вслед за Лениным рассматривал союз пролетариата с крестьянством как «временный», т. е. ограниченный одними лишь демократическими задачами. Ему и в голову не приходило утверждать, что крестьянство как крестьянство может стать союзником пролетариата в деле социалистического переворота. Через двадцать лет это «неверие» в крестьянство будет объявлено главной ересью «троцкизма». Впрочем, многое будет выглядеть иначе через двадцать лет. Объявляя в 1906 г. аграрные программы меньшевиков и большевиков «одинаково неприемлемыми», Сталин считал, что раздел земли «не противоречит тенденции экономического развития». Он имел в виду тенденцию капиталистического развития. Что касается будущей социалистической революции, о которой ему не доводилось в то время еще ни разу серьезно подумать, то он не сомневался в одном, именно, что до ее наступления протекут еще многие десятки лет, в течение которых законы капитализма произведут в сельском хозяйстве необходимую работу концентрации и пролетаризации. Недаром в своих прокламациях Коба называл далекую социалистическую цель библейским именем «обетованной земли».
Основной доклад от имени сторонников раздела принадлежал, разумеется, не малоизвестному Ивановичу, а более авторитетному большевику Суворову, который достаточно полно развил точку зрения своей группы. «Говорят, что эта мера – буржуазная; но само крестьянское движение мелкобуржуазно, – доказывал Суворов, – и если мы можем поддержать крестьян, то только в этом направлении. Самостоятельное хозяйство крестьян сравнительно с крепостным представляет шаг вперед, а потом оно будет оставлено позади дальнейшим развитием». Социалистическое преобразование общества сможет стать на очередь только тогда, когда капиталистическое развитие «оставит позади», то есть разорит и экспроприирует созданного буржуазной революцией самостоятельного фермера.
Действительным автором программы раздела был, однако, не Суворов, а радикальный историк Рожков, лишь незадолго до революции примкнувший к большевикам. Он не выступал докладчиком на съезде только потому, что сидел в тюрьме. По взгляду Рожкова, развитому в его полемике против автора этой книги, не только Россия, но и самые передовые страны далеко еще не подготовлены к социалистической революции. Капитализму еще предстоит во всем мире долгая эпоха прогрессивной работы, завершение которой теряется в тумане будущего. Чтоб низвергнуть препятствия на пути творческой работы русского капитализма, наиболее отсталого, пролетариату необходимо оплатить союз с крестьянством ценою раздела земли. Капитализм справится затем с иллюзией аграрной уравнительности, сосредоточив постепенно землю в руках наиболее сильных и прогрессивных хозяев. Сторонников этой программы, которая непосредственно означала ставку на буржуазного фермера, Ленин называл, по имени их вождя, «рожковистами». Не лишне отметить, что сам Рожков, который серьезно относился к вопросам доктрины, перешел в годы реакции на сторону меньшевиков.
При первом голосовании Ленин присоединился к сторонникам раздела, чтобы, по его собственному объяснению, «не разбивать голосов против муниципализации». Программу раздела он считал меньшим злом, прибавляя, однако, что если раздел способен представить известный оплот против реставрации помещиков и царя, то он может зато создать базу для бонапартистской диктатуры. Сторонников раздела он обвинял в том, что они «односторонне рассматривают крестьянское движение только с точки зрения прошлого и настоящего, не принимая во внимание точку зрения будущего», т. е. социализма. Во взглядах крестьянина на землю как на «ничью» или «божью» много путаницы и немало прикрытого мистикой индивидуализма. Нужно уметь, однако, ухватиться за прогрессивную тенденцию в этих взглядах, чтобы направить ее против буржуазного общества. Этого не умеют сторонники раздела. «Практики… будут вульгаризировать теперешнюю программу… они сделают из маленькой ошибки большую… Они будут крестьянской толпе, кричащей, что земля ничья, божья, казенная, доказывать преимущества раздела, они будут этим позорить и опошлять марксизм». В устах Ленина слово «практик» означает в данном случае революционера с узким кругозором, пропагандиста коротеньких формул. Этот удар тем более попадает в цель, что Сталин в течение ближайшей четверти века будет сам величать себя не иначе, как «практиком», в противовес «литераторам» и «эмигрантам». Теоретиком он провозгласит себя лишь после того, как аппарат обеспечит ему практическую победу и оградит его от критики.
Плеханов был, конечно, прав, когда ставил аграрный вопрос в неразрывную связь с вопросом о власти. Но и Ленин понимал эту связь, притом глубже Плеханова. Чтобы стала возможной национализация земли, революция должна была установить, по его определению, «демократическую диктатуру пролетариата и крестьянства», которую он строго отличал от социалистической диктатуры пролетариата. В противовес Плеханову, Ленин считал, что аграрная революция будет совершена не либеральными, а плебейскими руками или не будет совершена вовсе. Однако природа проповедовавшейся им «демократической диктатуры» оставалась неясной и противоречивой. Если бы в революционном правительстве получили господство представители хозяйчиков – что само по себе невероятно по отношению к буржуазной революции XX века – то само это правительство, согласно Ленину, грозило бы стать орудием реакции. Если же принять, что, благодаря размаху аграрной революции, властью завладевает пролетариат, то одним этим допущением устраняется перегородка между демократической революцией и социалистической: одна естественно переходит в другую, революция становится «перманентной». На это возражение Ленин не отвечал. Незачем и говорить, что в качестве «практика» и «разделиста» Коба относился к перспективам перманентной революции с суеверным презрением.
Защищая против меньшевиков революционные крестьянские комитеты как орудия захвата помещичьей земли, Иванович говорил: «Если освобождение пролетариата может быть делом самого пролетариата, то и освобождение крестьян может быть делом самих крестьян». На самом деле эта симметрическая формула представляет пародию на марксизм. Историческая миссия пролетариата вырастает в значительной мере именно из неспособности мелкой буржуазии освободить себя собственными силами. Крестьянская революция невозможна, конечно, без активного участия самих крестьян в форме вооруженных отрядов, местных комитетов и пр. Но судьба крестьянской революции решается не в деревне, а в городе. Бесформенный обломок средневековья в современном обществе, крестьянство не может иметь самостоятельной политики, оно нуждается в вожде со стороны. Два новых класса претендуют на руководство. Если крестьянство пойдет за либеральной буржуазией, революция остановится на полпути, чтоб откатиться затем назад. Если крестьянство найдет вождя в пролетариате, революция неизбежно перейдет за буржуазные пределы. Именно на этом особом соотношении между классами исторически запоздалого буржуазного общества и основывалась перспектива перманентной революции.
Никто, однако, не защищал на Стокгольмском съезде этой перспективы, которую автор настоящей книги снова пытался обосновать в те дни в камере петербургской тюрьмы. Восстание было уже отбито. Революция отступала. Меньшевики тяготели к блоку с либералами. Большевики были в меньшинстве, к тому же разъединены. Перспектива перманентной революции казалась скомпрометированной. Ей придется ждать реванша одиннадцать лет. Большинством 62 голосов против 42 при 7 воздержавшихся съезд принял меньшевистскую программу муниципализации. Она не играла никакой роли в дальнейшем ходе событий. Крестьяне приняли национализацию земли, как они приняли советскую власть и руководство большевиков.
Два других выступления Ивановича на съезде представляли простую перифразу речей и статей Ленина. По вопросу об общем политическом положении, он справедливо нападал на стремление меньшевиков принизить движение масс, приспособив его к политическому курсу либеральной буржуазии. «Или гегемония пролетариата, – повторял он распространенную формулу, – или гегемония демократической буржуазии, – вот как стоит вопрос в партии, вот в чем наши разногласия». Оратор был, однако, очень далек от пониманья всех исторических последствий этой альтернативы. «Гегемония пролетариата» означает его политическое верховодство над всеми революционными силами страны, прежде всего – над крестьянством. При полной победе революции «гегемония» должна, естественно, привести к диктатуре пролетариата со всеми вытекающими отсюда последствиями. Но Иванович твердо держался того взгляда, что русская революция способна лишь расчистить путь буржуазному режиму. Идею гегемонии пролетариата он непостижимыми путями соединял с идеей независимой политики крестьянства, которое само освобождает себя посредством раздела земли на мелкие участки.
Съезду было присвоено название «Объединительного». Формальное единство двух фракций, как и национальных организаций (польской социал-демократии, латышской и еврейского Бунда), действительно было достигнуто. Но реальное значение съезда состояло, по словам Ленина, в том, что он «помог более отчетливой размежевке правого и левого крыла социал-демократии». Если раскол на Втором съезде явился лишь «антиципацией» и оказался преодолен, то «объединение» на Стокгольмском съезде стало простым этапом на пути полного и окончательного раскола, который наступил через шесть лет. В дни съезда сам Ленин был, однако, еще далек от мысли о неизбежности раскола. Опыт горячих месяцев 1905 г., когда меньшевики сделали резкий поворот влево, был слишком свеж. Хотя после того они, как пишет Крупская, «уже достаточно выявили свое лицо», однако, Ленин продолжал еще, по ее свидетельству, надеяться, «что новый подъем революции, в котором он не сомневался, захватит их и примирит с большевистской линией». Однако новый подъем революции не наступил.
Немедленно после съезда Ленин написал воззвание к партии со сдержанной, но недвусмысленной критикой принятых решений. Воззвание было подписано делегатами из состава «бывшей фракции большевиков» (на бумаге фракции считались распущенными). Но замечательное дело: из 42 большевистских участников съезда под воззванием подписалось только 26. Подписи Ивановича нет, как нет и подписи вождя его группы Суворова. Сторонники раздела считали, видимо, разногласие настолько важным, что отказались выступить перед партией совместно с группой Ленина, несмотря на очень осторожную формулировку воззвания в вопросе о земле. Тщетно стали бы мы искать комментариев этого факта в официальных изданиях партии. С другой стороны, Ленин в обширном печатном докладе о Стокгольмском съезде, подробно излагая прения и перечисляя важнейших ораторов как большевиков, так и меньшевиков, ни разу не упоминает о выступлениях Ивановича: очевидно, они не показались ему столь существенными, как их пытаются представить тридцать лет спустя. Положение Сталина внутри партии внешним образом, во всяком случае, не изменилось. Никто не предложил его в состав Центрального Комитета, который был сформирован из 7 меньшевиков и 3 большевиков: Красина, Рыкова и Десницкого. После Стокгольмского съезда, как и до него, Коба остается работником «кавказского масштаба».
В последние два месяца революционного года Кавказ кипел котлом. В декабре стачечный комитет, захватив в свои руки управление Закавказской железной дороги и телеграфа, стал регулировать транспортное движение и экономическую жизнь Тифлиса. Пригороды оказались в руках вооруженных рабочих, однако, не надолго: военные власти быстро оттеснили врага. Тифлисская губерния была объявлена на военном положении. Вооруженная борьба велась в Кутаисе, Чиатурах и других пунктах. Западная Грузия была охвачена крестьянским восстанием. 10-го декабря начальник полиции на Кавказе, Ширинкин, доносил в Петербург директору своего департамента: «Кутаисская губерния в особом положении… жандармов обезоружили, завладели западным участком дороги и сами продают билеты и наблюдают за порядком… Донесений из Кутаиса не получаю, жандармы с линии сняты и сосредоточены в Тифлисе. Посылаемые нарочные с донесениями обыскиваются революционерами, и бумаги отбираются; положение там невозможное… Наместник болен нервным переутомлением…» Все эти события не совершались сами собой. Коллективная инициатива пробужденных масс имела, конечно, главное значение; но она на каждом шагу нуждалась в индивидуальных агентах, организаторах, руководителях. Коба не был в их числе. Он не спеша комментировал события задним числом. Только это и позволило ему в самое горячее время отлучиться в Таммерфорс. Никто не заметил его отсутствия и не отметил его возвращения.
Подавление восстания в Москве при пассивности петербургских рабочих, истощенных предшествующими боями и локаутами; подавление восстаний в Закавказье, в Прибалтийском крае, в Сибири создали перелом. Реакция вступила в свои права. Большевики тем менее спешили признать это, что общий отлив пересекался еще запоздалыми волнами прибоя. Все революционные партии хотели верить, что девятый вал впереди. Когда более скептические единомышленники говорили Ленину, что реакция, может быть, уже началась, он отвечал: «Я признаю это последним». Пульс русской революции отчетливее всего выражался в стачках, которые составляли основную форму мобилизации масс. В 1905 году насчитывалось 2 % миллиона стачечников; в 1906 г. – около миллиона: огромная сама по себе цифра эта означала, однако, резкий упадок.
По объяснению Кобы, пролетариат потерпел эпизодическое поражение «прежде всего потому, что у него не было, либо было слишком мало оружия, – как бы вы сознательны ни были, голыми руками вам против пуль не устоять!» Объяснение явно упрощало вопрос. «Устоять» голыми руками против пуль, конечно, трудно. Но были и более глубокие причины поражения. Крестьянство не поднялось всей массой; в центре меньше, чем на окраинах. Армия была захвачена лишь частично. Пролетариат еще не знал по-настоящему ни своей силы, ни силы противника. 1905 г. вошел в историю – и в этом его неизмеримое значение – как «генеральная репетиция». Но такое определение Ленин мог дать лишь задним числом. В 1906 г. он сам ждал близкой развязки. В январе Коба, упрощенно как всегда пересказывая Ленина, писал: «Мы должны раз навсегда отвергнуть всякие колебания, отбросить прочь всякую неопределенность и бесповоротно стать на точку зрения нападения… Единая партия, партией организованное вооруженное восстание и политика нападения – вот чего требует от нас победа восстания». Даже меньшевики еще не решались сказать вслух, что революция закончилась. На съезде в Стокгольме Иванович имел возможность заявить, не опасаясь возражений: «Итак, мы накануне нового взрыва… В этом все мы сходимся». На самом деле в это время «взрыв» был уже позади. «Политика нападения» все больше становилась политикой партизанских стычек и отдельных ударов. Широко разлились по стране так называемые «экспроприации», т. е. вооруженные набеги на банки, казначейства и другие хранилища денег.
Разложение революции передавало инициативу наступления в руки правительства, которое успело тем временем справиться со своими нервами. Осенью и зимой революционные партии вышли из подполья. Борьба велась с открытым забралом. Царская полиция распознала своих врагов в лицо, всех вместе и каждого в отдельности. Расправа началась 3 декабря арестом Петербургского Совета. Все скомпрометированные постепенно арестовывались, если не успевали скрыться. Победа адмирала Дубасова над московскими дружинниками придала репрессиям особую свирепость. С января 1905 г. до созыва первой Государственной Думы 27-го апреля 1906 г. царским правительством по приблизительным расчетам убито более 14000 человек, казнено более 1000, ранено 20000, арестовано, сослано, заточено – около 70000. Главное число жертв пришлось на декабрь 1905 и первые месяцы 1906 г. Коба не подставлялся «как мишень». Он не был ни ранен, ни сослан, ни арестован. Ему не пришлось и скрываться. Он оставался по-прежнему в Тифлисе. Этого никак нельзя объяснить личной умелостью или счастливым случаем. Конспиративно, т. е. украдкой можно было уехать на Таммерфорскую конференцию. Но украдкой нельзя было руководить массовым движением 1905 г. Для активного революционера в маленьком Тифлисе не могло быть и «счастливого случая». На самом деле Коба настолько оставался в стороне от больших событий, что полиция не уделила ему внимания. В середине 1906 г. он продолжал заседать в редакции легальной большевистской газеты.
Ленин укрывался тем временем в Финляндии, в Куоккала, в постоянной связи с Петербургом и всей страной. Здесь же были и другие члены большевистского центра. Отсюда связывались порванные нити нелегальной организации. «Со всех концов России, – пишет Крупская, – приезжали товарищи, с которыми сговаривались о работе». Крупская называет ряд имен, в частности Свердлова, который на Урале «пользовался громадным влиянием», упоминает вскользь Ворошилова и других. Но, несмотря на грозные оклики официальной критики, она ни разу не называет в этот период Сталина. Не потому, что она избегает его имени: наоборот, везде, где у нее есть хоть малейшая опора в фактах, она старается выдвинуть его. Она просто не находит его в своей памяти.
Первая Дума была распущена 8 июля 1906 г. Стачка протеста, к которой призвали левые партии, не удалась: рабочие научились понимать, что одной стачки мало, а на большее не было сил. Попытка революционеров сорвать рекрутский набор плачевно провалилась. Восстание в Свеаборгской крепости при участии большевиков оказалось изолированной вспышкой и было подавлено. Реакция крепчала. Партия забиралась глубже в подполье. «Ильич из Куоккала руководил, – пишет Крупская, – фактически всей работой большевиков». Опять ряд имен и эпизодов. Сталин не назван. То же повторяется в связи с ноябрьской конференцией партии в Терриоках, где решался вопрос о выборах во Вторую Думу. Коба не приезжал в Куоккала. Не сохранилось ни малейших следов переписки между ним и Лениным за 1906 г. Несмотря на встречу в Таммерфорсе, личной связи не создалось. Новая встреча в Стокгольме также не дала сближения. Крупская рассказывает о прогулке по шведской столице с участием Ленина, Рыкова, Строева, Алексинского и других; Сталина она не называет. Возможно и то, что отношения, едва возникнув, натянулись в связи с разногласием по аграрному вопросу: Иванович не подписал воззвания, Ленин не упомянул Ивановича в отчете.
В согласии с решением в Таммерфорсе и Стокгольме кавказские большевики объединились с меньшевиками. В состав объединенного областного Комитета Коба не входил. Зато он стал, если верить Берия, членом кавказского большевистского Бюро, которое секретно существовало в 1906 г., параллельно с официальным Комитетом партии. О деятельности этого Бюро и о роли в нем Кобы никаких данных нет. Одно несомненно: организационные взгляды «комитетчика» времени тифлисско-батумского периода потерпели изменение, если не в существе своем, то в формах выражения. Сейчас Коба не отважился бы приглашать рабочих покаяться в том, что они не доросли до комитетов. Советы и профессиональные союзы выдвинули рабочих революционеров на первый план, и они обычно оказывались более подготовлены для руководства массами, чем большинство подпольных интеллигентов. «Комитетчикам» пришлось, как и предвидел Ленин, наспех пересмотреть свои взгляды или, по крайней мере, свою аргументацию. Коба защищал теперь в печати необходимость партийной демократии, притом такой, когда «масса сама решает вопросы и сама действует». Одного лишь избирательного демократизма недостаточно: «Наполеона III избрали всеобщим голосованием, но кто не знает, что этот избранный император был величайшим поработителем народа». Если бы Бесошвили (тогдашний псевдоним Кобы) мог предвидеть собственное будущее, он воздержался бы от ссылки на бонапартистские плебисциты. Но он многого не предвидел. Дар предвиденья был ему отпущен только для коротких дистанций. И в этом, как увидим, состояла не только его слабая, но и его сильная сторона, по крайней мере, для известной эпохи.
Поражения пролетариата оттесняли марксизм на оборонительные позиции. Враги и противники, притихшие в бурные месяцы, теперь поднимали головы. Материализм и диалектика призывались справа и слева к ответу за разгул реакции. Справа – со стороны либералов, демократов, народников; слева – со стороны анархистов. В движении 1905 г. анархизм не играл никакой роли. В Петербургском Совете существовали только три фракции: меньшевики, большевики и социалисты-революционеры. Но ликвидация Советов и атмосфера разочарования создали для анархистов более благоприятный резонанс. Волна отлива дала себя знать и на отсталом Кавказе, где условия для анархизма были, во многих отношениях, более благоприятны, чем в других частях страны. Приняв участие в защите атакуемых позиций марксизма, Коба написал на грузинском языке серию газетных статей на тему: «Анархизм и социализм». Эти статьи, свидетельствующие о лучших намерениях автора, не поддаются изложению, потому что сами являются изложением чужих работ. Их трудно также и цитировать, так как общая серая окраска затрудняет выбор сколько-нибудь индивидуальных формулировок. Достаточно сказать, что эта работа никогда не переиздавалась.
Направо от грузинских меньшевиков, продолжавших считать себя марксистами, встала партия федералистов, местная пародия отчасти на русских социалистов-революционеров, отчасти – на кадетов. Бесошвили вполне справедливо обличал склонность этой партии к трусливым маневрам и компромиссам, но пользовался при этом рискованными образами. «Как известно, – писал он, – всякое животное имеет свою определенную окраску; но природа хамелеона не мирится с этим; со львом он принимает окраску льва, с волком – волка, с лягушкой – лягушки, в зависимости от того, когда какая окраска ему более выгодна…» Зоолог, вероятно, протестовал бы против клеветы на хамелеона. Но так как, по сути дела, большевистский критик был прав, то можно простить ему его стиль несостоявшегося сельского священника.
Вот и все, что можно сообщить о работе Кобы – Ивановича – Бесошвили за время первой революции. Это немного, даже и в чисто количественном отношении. Между тем автор старался не упустить ничего, сколько-нибудь достойного внимания. Дело в том, что интеллект Кобы, лишенный воображения и бескорыстия, малопроизводителен. К тому же этот упорный, желчный, требовательный характер, вопреки созданной за последние годы легенде, совсем не трудолюбив. Культура умственного труда ему несвойственна. Все, кто ближе соприкасался с ним в более поздние периоды, знали, что Сталин не любит работать. «Коба – лентяй», – говорили не раз с полуснисходительной усмешкой Бухарин, Крестинский, Серебряков и другие. На то же интимное качество осторожно намекал иногда и Ленин. В склонности к угрюмому ничегонеделанию сказывалось, с одной стороны, ориентальное происхождение, с другой – неудовлетворенное честолюбие. Нужна была каждый раз властная личная причина, чтобы побудить Кобу к длительному и систематическому усилию. В революции, которая оттесняла его, он такой побудительной причины не находил. Оттого его вклады в революцию кажутся такими мизерными по сравнению с тем вкладом, какой революция внесла в его личную жизнь.