bannerbannerbanner
Благие намерения

Альберт Лиханов
Благие намерения

Полная версия

24

Мне порой казалось, мама приехала, чтобы поставить меня на место. «Ты не знаешь людей», – сказала она мне, и это была правда.

Я не знала.

В первую субботу после каникул не пришли за Аллой Ощепковой. Я впустую набирала номер Запорожцев – отвечали долгие гудки.

Аллочка сидела на своей кровати, одетая в «княжеские» обновы, меховая шубка и пушистая шапка лежали рядом.

– Наверное, много работы, – сказала она мне строгим голосом, – может быть, конец месяца, горит план.

Я удивилась новому лексикону и, признаться, обрадовалась. Значит, такие слова произносили при ней. Значит, это может быть правдой. Одно смущало – до конца месяца еще далеко.

Снова сходила в учительскую, к телефону. Долгие гудки.

Мы прождали допоздна, и я то и дело бегала к телефону. Уходить тоже не имело смысла: вдруг Запорожцев что-нибудь задержало, они приедут на своем «Москвиче», будут искать Аллочку, а ее нет. Из-за этого мы даже не пошли ночевать к Лепестинье, остались в интернате.

Свет я погасила в девять часов, но уснуть, понятное дело, не могла, ворочалась, скрипела пружинами. Ворочалась и Алла. Обычно ребята, если не могут уснуть, принимаются разговаривать, но Алла молчала. Тяжело вздыхала. Думала о своем.

Я вспомнила мытье под душем, ту достопамятную субботу моего прозрения. Алле я велела рассказать, что она любит, и та изложила целую философию: любит кататься на трамвае, любит крубничное варенье, любит артиста Евгения Леонова и одеколон «Красная Москва». Тогда это показалось просто забавным, теперь же меня осенило:

– Аллочка, ты каталась на трамвае?

– У нас ходят одни автобусы.

– А душилась одеколоном «Красная Москва»?

– Им пахла Наталь Ванна.

Есть над чем поразмыслить. Может ли человек любить то, чего не знает, не пробовал? Еще как может! И чем меньше этот человек, тем больше в его любви самоотречения и настойчивости. Как же можно обмануть такую любовь?

Припомнила личное дело Аллы. Мать умерла, вместо имени отца – прочерк. Конечно, отец – неизвестное со многими вопросами, но мать была молодая, умерла от несчастного случая на производстве, а Игорь Павлович и Агнесса Даниловна говорили о серьезности своих намерений, и мы с Аполлошей перерыли все дела, пока нашли им эту девочку. Так сказать, с перспективой. Да и вообще! Крупные веснушки разбрызганы на носу, глаза голубые, озорные. Чертенок в юбке! «Князь» с «княгиней» прямо в нее вцепились. Что же случилось-то?

Неожиданно Алла проговорила:

– Папа Игорь сказал, что после каникул я у них навсегда останусь, – и вздохнула. – Наверное, последний раз здесь ночую.

– Папа Игорь? – осторожно переспросила я.

– У меня же нет папы, – как бестолковой, объяснила серьезно Алла, – а я хочу!

– Ну да, – смутилась я, – конечно.

– А вы приходите к нам в гости, Надежда Георгиевна, – сказала Аллочка, и по скрипу пружин я поняла, что она села. – Вот вы придете, а я стану угощать вас чаем с вареньем. И потом у меня вырастут свои детки, – проговорила девочка без перехода, – и я их никогда никуда от себя не отпущу. Даже в зимний лагерь!

В ее голосе послышались укор кому-то и горечь, Алла снова вздохнула. Нет, честное слово, у этих девчонок старушечьи вздохи.

Некоторое время Алла молчала.

– Хорошо, – сказала я, – давай спать.

– А какой папа Игорь красивый, – проговорила она нежным голосом. – Особенно когда в майке и трусах. Такой большой, такой громадный. И Агнесса Даниловна тоже большая. И белая. Они по утрам в майках и трусах зарядку делают, так пол качается.

– Аллочка, – спросила я осторожно, – почему ты Игоря Павловича зовешь папой, а его жену по имени-отчеству?

Алла ответила, секунду подумав:

– Не знаю.

Вот как! Я свернула разговор, обещав завтра утром позвонить опять и, если дома у Запорожцев никого нет, сходить с Аллой в кино.

Она притихла, успокоившись. А я, точно анатом, копалась в ее сердечке. Значит, Игорь – папа, однако его жена – Агнесса Даниловна. У маленьких ничего не бывает просто так, значит, что-то случилось? Или чувствует?

И как она сказала о ребятишках, которые будут у нее когда-нибудь… Так и взрослый не каждый подумает, а вот она, соплюха… Ох, малыши!

А ведь и верно, такая измученная душа, исстрадавшееся сердечко, став взрослой и вправду помня себя и свое детство, будет добрым человеком. Такой человек даже собственных детей станет любить предельно осознанно – собственной памятью, своим горьким прошлым. Надежное дело – такая горечь, она способна охранить, способна защитить, оберечь. Сколько ни говори людям об их обязанностях, об их долге, о добрых правилах жизни, не услышат они этих слов, коли собственного нет – силы, чести, понимания… А у этих понимание свое, выстраданное, к таким взывать не надо.

Нет, правда, мои ребята необыкновенные. Разве я первоклассницей о чем таком думала? Знала? Сейчас вот только узнаю, да и то по работе, по профессии своей, а будь инженером, каким-нибудь чистым физиком, глядишь, и не поверила бы, что есть на земле взрослые малыши…

Утро вызолотило низким солнцем закуржавелые березы, и такая стояла тишь на ранних, безлюдных улицах, такая благодать, что не верилось, будто ты в городе. Народ в воскресенье отсыпался, только у детского кинотеатра шумно и даже очередь в кассу на первый сеанс. Аллочка просила, чтобы я взяла билеты поближе к выходу. Что ж, к выходу так к выходу – и я значения странной просьбе не придала.

После журнала она шепнула мне на ухо: «Пи-пи», – скользнула в портьеру у двери. Я и тогда ничего не поняла. Решила, что, пожалуй, Аллочке надо помочь, как она тут, в общественном месте, управится. Вышла за ней в фойе и едва ухватила взглядом: приметная рыжая шапка Аллы уже мелькала на улице.

Еще что за новости! Я прибавила шагу, потом побежала.

Алла не оборачивалась. Неслась уверенно, и было понятно, что она знает этот кинотеатр, улицу, весь район.

Нет, определенно у Аллы была цель, продуманная заранее. И кинотеатр именно этот выбран не зря. Алла бежала вдоль дома, через двор, к соседнему зданию, и вначале я хотела окликнуть ее. Потом, поняв, что она не убежит, что все-таки я бегаю быстрее девочки, сдержалась.

Вот она исчезла в подъезде.

Я заскочила за ней и услышала смеющийся, радостный голос:

– А вы, оказывается, здесь! Телефон сломался?

Все предельно понятно. Аллочкин замысел был прост и точен.

Я поднялась на второй этаж и застала немую сцену: «князь» Игорь и «княгиня» в спортивных шерстяных костюмах стоят друг за другом в открытых дверях и очень смущенно молчат, а спиной ко мне стоит Аллочка и смеется. Рада, что все в порядке и ее родня дома.

Потом она оборачивается, ни капельки не смущена, будто мы шли вместе с ней и она только на лестнице обогнала меня.

Я здороваюсь, и Игорь Павлович с женой, как по сигналу, начинают разговаривать, перебивая друг друга:

– Да! У нас сломался телефон! Заходите! Раздевайтесь!

– Аллочка! Какая ты умница! Хорошо, что привела учительницу.

Приходится пройти, раздеться. Потолки действительно высокие, а дом – полная чаша: горка набита хрусталем, красивая мебель, мягкие ковры.

И в это время, звонит телефон.

Игорь Павлович словно спотыкается, этот звонок производит на него действие резкого окрика, и я снова с грустью все понимаю, несмотря на соломинку – да что там, целое бревно! – которую кидает «княгиня» своему мужу:

– О! Наконец-то исправили!

Игорь Павлович берет трубку, говорит по телефону, а я всматриваюсь в зеленоватые глаза белокожей красавицы. Что-то жесткое мелькает в этих изумрудиках, но Агнесса Даниловна продолжает бодро щебетать ничего не значащие словечки, а Аллочку усаживает на диван, приносит ей куклу.

Алла цветет, и вновь какое-то едва уловимое высокомерное выражение появляется на ее лице.

– Надежда Георгиевна, а у нас цветной телевизор! Агнесса Даниловна, можно включить?

– Конечно, деточка моя дорогая, – отвечает «княгиня» как-то растерянно.

Из коридора меня манит Игорь Павлович.

– М-можно, – мнется он, – с вами поговорить? – Если бы я была врачом, он прибавил бы слово «доктор», но учителей зовут по имени-отчеству испокон веков, а Игорь Павлович не хочет назвать мое имя, и в конце фразы повисает пустота. – Поговорить? – повторяет он неловко, и я пожимаю плечами: отчего нет?

Мы проходим в спальню, отделанную под старину. Шторы с золотыми цветами, взблескивает лак многостворчатого гардероба, мерцает зеркало в бронзовом овале.

Игорь Павлович предлагает мне кресло, а сам стоит. Вновь никак не называет меня.

– Видите ли, какое дело. – Он дергает коленом, точно хочет подпрыгнуть, и я оглядываю его снизу вверх. Аллочка права, он очень большой и, видимо, очень сильный. Такими всегда видятся отцы любящим детям. Большой, сильный, а тут еще и красивый. Настоящий отец.

– Мы взрослые люди, – решается наконец настоящий отец, – вы учитель, и это значит почти врач. А перед врачами у больных нет тайн.

– Вы больны? – спрашиваю я с тревогой.

– Абсолютно здоров. И жена тоже, – отвечает он на мой взгляд. – Это в переносном смысле.

Итак, думаю я, большой человек, руководитель конструкторского бюро на крупном заводе, привыкший командовать другими, начинает блеять, точно барашек. Пора ему помочь.

– Итак? – спрашиваю я довольно резко.

– У нас нет детей, понимаете? – говорит проникновенным голосом Игорь Павлович. – И мы хотели удочерить Аллочку. Но теперь… Подумали, посмотрели и решили отказаться.

– Никто не просил удочерять Аллу, – говорю я Игорю Павловичу, – и вы зря ей сказали об этом.

– В этом наша ошибка, спасибо, что поняли! – Он уже ободрился.

– Ошибки следует исправлять, – говорю я, стараясь быть спокойней.

– Алла привязалась к нам, – задумчиво произносит умный человек, похожий на князя Игоря. – А исправление невозможно. Надо сразу. Одним рывком.

 

Он нервно прохаживается передо мной.

– Конечно, – признается неожиданно, – это непростительный порыв. Думали, сможем. А не смогли. Не рассчитали свои силы. Если хотите, привычка к покою оказалась сильнее интереса, – с трудом добавил, – к чужому ребенку. А теперь судите, вы будете правы.

Он молчит, стоя ко мне спиной у окна. Я тоже молчу. Искренность всегда обезоруживает.

– Не зря есть поговорка, – негромко произносит Игорь Павлович. – Благими намерениями вымощена дорога в ад.

Я даже вздрагиваю. Как?

Благими намерениями вымощена дорога в ад? Да! Да! Меня начинает знобить.

– А теперь, – говорю я, – помогите мне.

Я стремительно выхожу в гостиную. Можно бы и спокойнее, но сил нет.

– Алла! – говорю я. – Игорь Павлович и Агнесса – надо же какое слащавое имя! – Даниловна сейчас уезжают за город к своим друзьям.

– Я поеду с ними! – беззаботно отвечает Аллочка.

– Нет, – говорю я холодно-непреклонным голосом, – это невозможно, потому что там собирается исключительно взрослая компания, верно, Агнесса Даниловна? – Я гляжу в зеленоватые глаза, и они, точно камушки, начинают перекатываться.

– Верно, – послушно отвечает Агнесса Даниловна. Еще бы не послушно! В моем голосе столько подтекста, что лучше для нее во всем мне поддакивать. Потерпеть. Еще минуточку, и я исчезну.

– Аллочка! Поторопись! – командую я, но Аллочка начинает плакать. Час назад я бросилась бы ее целовать, как я всегда делала, когда было плохо моим птенцам. Но сейчас у меня не выходило. Не получалось. Аллочка была не права, хотя не сознавала этого. Она цеплялась за то, что ей не нужно. И я не могла жалеть ее.

– Аллочка! – одернула я строго. – Аллочка!

Всхлипывая, но веря, что это ненадолго, Алла надела шубку, рыжую пушистую шапку, уютную и теплую, и я даже прикрыла глаза: так противны были мне и эта шапка, и эта шубка, и все эти тряпки, которыми двое взрослых – так уж получалось! – откупались от Аллочки. Будьте вы прокляты с вашим благополучием, с вашими пятью сотнями на двоих, с вашим чистосердечным раскаянием!

Я хлопнула дверью, пожалуй, громче допустимого и суше, чем стоило, попрощалась в последний раз. Я даже Аллочку не ощущала, не слышала ее руки в моей ладони. Я ничего не ощущала, даже себя.

Я двигалась по онемевшему, обезголосевшему городу домой, к спасительнице Лепестинье, чтобы свести Аллу с Зиной, а самой выскочить в коридор, продуваемый сквозняком, к школе, замороженной инеем, и дальше, к дому, где квартира Аполлоши, к порогу, где я, обессилев от тяжкой ноши, завыла, точно волчица.

25

– Победоносная! Что случилось-то? Господи! Выпейте воды!

Аполлон Аполлинарьевич держит перед моим лицом стакан, а я отталкиваю его руку, вода проливается, и я снова плачу, просто заливаюсь. Дурацкая кличка «Победоносная» звучит издевательски, неужели он не понимает?

Мне кажется, жизнь кончена, пять институтских лет пошли насмарку, но это еще не все, я вообще зашла не в тот вагон, и поезд мчит меня совершенно в другую сторону, а я только теперь спохватываюсь, что поехала не туда. Боже, сколько писано-переписано, девчонки идут в педагогический только потому, что не знают, чему учиться, нет никаких серьезных пристрастий, и вот им кажется, будто школа, педагогика – благое дело, и кто же школу не знает, коли ты только из нее!

Да, я зашла не в тот вагон, и поезд несет меня в другую сторону, да, я сломала собственную жизнь, потому что неверно, легкомысленно выбрала профессию, никакая я не учительница, не воспитательница, не педагог – это все враки, ерунда, я просто-напросто ноль без палочки, вот и все! Прекрасно доказала это!

Я хватаю стакан из рук Аполлоши, пью крупными глотками и чуть не захлебываюсь от неожиданности. Передо мной возникает завуч Елена Евгеньевна в домашнем халате. Я смущена, не знаю, что подумать, мне кажется, я вляпалась в какую-то ненужную мне историю, но женщина быстро понимает женщину, и Елена Евгеньевна объясняет, как неразумной:

– Мы не афишируем нашу семейственность. Правда, и не скрываем.

– Вы муж и жена? – поражаюсь я.

– Не знали?

Не знала! Не замечала. Не обращала внимания, есть ли какие-то отношения у директора и завуча, кроме служебных. Я вообще многого не замечала! Вон и «князь» с «княгиней» мне нравились, даже в голову не пришло, что такие люди могут предать маленького человека со сломанной, печальной, грустной судьбой – предать в тот самый миг, когда Аллочка полюбила их, уверовала в обещание.

– Когда жили в районе, – говорит Аполлоша, – об этом все знали, а здесь никому не интересно.

И я среди этих «никому». Что ж, заслужила. Я вспомнила, как завуч говорила мне про сына и про то, что они с мужем, оба педагоги, перестали себе верить. Стоило поинтересоваться ее мужем, кто он, где и так далее, и я бы была в курсе, но мое верхоглядство беспредельно. Запив эту пилюлю остатками воды, я наконец снимаю пальто. Квартирка Аполлоши и завуча новая, но крохотная, с низкими потолками, хозяева сидят вместе со мной за круглым столом, покрытым клеенкой, а я подробно описываю побег Аллочки из кинотеатра, фальшивые зеленые глаза Агнессы Даниловны, повторяю фразу «князя» Игоря про благие намерения.

– Вы были правы, когда возражали, – говорю я Елене Евгеньевне.

Она пожимает плечами.

– Не сделать проще, чем сделать.

– Правы не правы! – неожиданно горячится Аполлон Аполлинарьевич. – Вы понимаете, Надежда Георгиевна, есть вещи, которые не зависят от нас. Есть вещи, которые надо делать независимо от нашей правоты и наших желаний. Не сделать их – преступно. И ты, Лена, это знаешь!

– Знаю, – ответила удивленно Елена Евгеньевна.

– Вот и не спорь!

– Кто же будет с тобой спорить, если не я?

Я поглядывала на директора и завуча, не вполне разбираясь, где они говорят, дома или на педсовете.

– Школой жизнь не кончается, – воскликнул Аполлоша, – а только начинается. Значит, мы должны найти детям друзей, к которым они могут прийти, окончив школу. Человек сам выбирает советчиков. Но если мы поможем малышам пробить первую тропку к людям, это надо сделать.

– А издержки? – спросила Елена Евгеньевна.

– Ты химик, это мешает, – сказал уверенно Аполлон Аполлинарьевич. – Тебе непременно нужна точность. Но педагогика – дисциплина неточная. У нее есть допуски. Право на ошибку.

– Прав нет, – повела широкими плечами Елена Евгеньевна. – Исключать ошибку нельзя. Но нельзя ее и планировать.

Аполлоша и завуч говорили дельные, важные вещи, а я без конца думала о девочке. Ей, в конце концов, не понять наших обоснований. Она ждет другого. Как ей объяснить? Как посмотреть в глаза? Что с ней станет, если сказать правду?

Директор будто услышал меня.

– Видите, сколько вопросов, Надежда Георгиевна, – что, как, отчего? Поглядишь со стороны, собрались три педагога и ничегошеньки не знают. Расписываются в бессилии.

– Разве не так?

– Не так. Не бессилие. Бесконечные вопросы. Беско-неч-ны-е! Правда, это не всегда утешает. На людях мы хорохоримся. Вон педсоветы! Часто ли мы там признаемся, что с таким-то и таким-то учеником зашли в тупик? Чаще виним кого-нибудь. Родителей, среду, предыдущее воспитание, и не всегда мы не правы, ну а положа руку на сердце всегда ли правы? Знаете, что самое страшное в учительстве? Фанаберия, самоуверенность, нежелание признавать ошибки. Есть у нас и профессиональная болезнь. В школе ведь выкладываться надо. А на всех не хватает. Иной сначала старается, потом видит, тяжело, и махнет рукой. Можно, считает, жить попроще, работать без надрыва. А детям что недодал, то и не получил. Но ведь мы имеем дело с будущим государства, недополучать будут не школа, не учитель, а страна и наш воспитанник.

– Многих учителей люди помнят всю жизнь! – воскликнула Елена Евгеньевна. – А скольких не помнят? Кого больше, вот бы выяснить!

Аполлоша вздохнул.

– Все зависит от личности, – проговорил он и взял мою руку. – А вы, голубушка, личность. И все идет своим чередом. Издержки? Я их предполагал. Сказать – ничего страшного? Глупо и ошибочно. Страшно, плохо, печально. Но преодолимо. И преодолеете все это вы. А значит, наша профессия. Выходит, она не так уж бессильна. Только помните: уметь признавать ошибки, выкладываться и любить.

Елена Евгеньевна взяла другую мою руку.

– Доброта должна быть разумной, – проговорила она. – Излишнее добро вредит. Избыток любви человек начинает считать нормой, естественным состоянием. Тогда как излишняя доброта и чрезмерная жесткость – аномальны. Мы много лет спорим на эту тему с Аполлоном Аполлинарьевичем!

Я сидела между директором и завучем, они, как маленькую, держали меня за обе руки, боялись, как бы не упала, что ли, а я думала все о своем: как же с Аллочкой?

– Что ты думаешь, Лена? – спросил жену Аполлоша.

– Думаю, – сказала Елена Евгеньевна, – сейчас мир для вас рухнет, но временно. И вы в этом мире должны остаться нерушимой опорой. Вот единственное, что можно сделать. Все – в вас. – Она погладила меня по руке и улыбнулась. – А вообще… Вы ждете советов, а нам их самим ох как не хватает!

Я рассказала про Аллочку, но промолчала про Анечку.

Аллочка и Анечка, Анечка и Аллочка.

Похожие имена, но непохожие судьбы. И похожий исход.

26

Я прибежала к директору в слезах, уходила без слез, но только легче не стало. На прощание Аполлон Аполлинарьевич бросился к книжному шкафу, вытащил томик Гоголя, достал из него листочек.

– Для вас вот цитатку выписал, Надежда Победоносная, – прибавил нерешительно.

– Бедоносная! – поправила я.

– Ну! – воскликнул он довольно радостно. – Так быстро сдаваться? Прочтите-ка лучше!

Я прочла, взяла листочек с собой, раз уж он мне предназначался, и чуть что хваталась за него, будто за талисман, будто за универсальное объяснение моих бед, объяснение моих мыслей, оправдание моих поступков.

Вот что сказал когда-то Николай Васильевич:

«Несчастье умягчает человека; природа его становится тогда более чуткой и доступной к пониманию предметов, превосходящих понятие человека, находящегося в обыкновенном и вседневном положении».

Уж что-что, а обыкновенное положение мне было теперь неизвестно.

В субботу опять пропала Анечка Невзорова. Слава богу, я нашла ее довольно быстро, под ее же кроватью.

Она выбралась оттуда без всякого смущения, деловито сняла кофточку, отдала ее мне.

– Что это значит?

– Отдай, пожалуйста. Я не пойду.

Анечка уселась на кровать, легкомысленно болтая ногами, напевая под нос какой-то мотивчик и загадочно улыбаясь.

– Объясни! – Я села рядом с ней. Слишком спокойно вела себя девочка, и это не радовало.

– Надюша! – воскликнула театрально Анечка, схватила меня за шею, чмокнула в щеку. – Какая же ты молодчина. Не кричишь! Я тебе объясню. Вот слушай.

Она перебралась на соседнюю кровать, чтобы видеть мое лицо, а я была в отчаянии. Что же это? Я – взрослый человек, воспитатель. А эта кроха разговаривает со мной точно с маленькой. Внизу мечется несчастная Евдокия Петровна, а ученица объясняет мне, воспитательнице, какие-то свои замыслы, не я ею, а она руководит мной.

Я вздохнула, как училась когда-то, набрала в грудь побольше воздуха, медленно выдохнула. Помогло. И Анечка тут сказала:

– Я свою мамку не брошу. Вот выучусь, вырасту и возьму ее к себе. Она тогда состарится, поумнеет, и я ее удочерю.

Меня пробрал озноб от этих слов. Прикрыла глаза. «Удочерю! Мать!» Маленькая, глупенькая, наивная девочка! Есть непоправимые вещи. К сожалению. К печали и горю. Твоим прежде всего.

Наверное, это непедагогично, но я попыталась спасти девочку.

– Анечка, – говорю я, – ведь твоя мама…

У меня еще нет слова, не успела выбрать, но и этого достаточно. Анечка мгновенно слетает с кровати, и я едва успеваю откинуться: ее острый кулачок летит мне в лицо. Я хватаю ее за руку.

– Что ты?

– Не трогай мамку! Поняла? Училка!

Не может быть! Таких перемен не бывает. Мгновенных. Жестоких. Яростных.

В ее глазах пылает ненависть. Ненависть ко мне.

Всю свою жизнь я буду помнить эти ненавидящие глаза. Отчаянный, ненавидящий взгляд ребенка, забывшего обо всем, кроме матери. Ничего знать не желающего, кроме матери. И какой матери!

Я схватила Аню за руку, не говоря ни слова, усадила на место. Она покорилась. И тут же заплакала. Снова вскочила с кровати и бросилась ко мне, схватила за шею.

– Надюшечка, – бормотала она. – Голубушка! Она хорошая! Ты не знаешь! Она добрая! Она просто дура!

Я закусила губу, чтобы не заплакать, гладила, гладила, гладила Анечку по спине.

Постепенно она приходила в себя. Размазала по щекам слезы, улыбнулась, какая-то облегченная, посвежевшая. Протянула мне кофточку, проговорила с грустноватой улыбкой:

 

– А это верни. Тетенька хорошая. Только зря станет расстраиваться.

Осторожно, на цыпочках я вышла из спальни. Ступала по лестнице, а в ушах отдавались Анины слова. Будто на самом деле мы поменялись местами, и я первоклассница, а воспитательница Невзорова учит меня разуму.

Потом вечер в интернате, все та же спальня, и Анечка, не стесняясь Аллы Ощепковой, кроит передо мной будущую жизнь:

– Вот увидишь, я буду отличницей… Может, стану, как ты, учительницей.

Придумывает все новое:

– Нянечкой сюда возьму. Пусть попробует у меня тут напиться!.. Она ведь добрая, ты не поняла… А какая модница, заметила?..

Анечка переполнена матерью, а я Анечкой.

Что же это было с ней? Разумность, потом вспышка агрессивности и слезы. Классическая формула истерики. А я? Кто же для нее я, если она способна кинуться на меня с кулаками?

Кто бы ни была, но мать для нее дороже. Любая мать, даже такая, как Любовь Петровна – лишенная родительских прав. И я не должна противиться. Не имею права становиться между ними, вот ведь как, хотя обязана, обязана по своему служебному положению.

Но что я могу? Анечкины мысли минуют все запреты. Мать отказалась от дочери, но ведь дочь не отказалась от матери. Готова за нее бороться. Разве можно этому противиться?

Разве должно?

Приближался вечер, час отбоя. Меня позвали к телефону.

Виктор предлагал пойти в кино, уже взял билеты. Я отказалась.

– Хорошо, – сказал он, – я сдам билеты и подъеду к тебе.

Девочки спать не хотели, спорили со мной. Аня перевозбуждена и дергается, крутится, прыгает. Аллочка, напротив, заторможена, шевелится медленно, неохотно. Но уснуть не может. Свои мысли гложут ее.

Какие разные эти мысли и какие одинаковые! Две малышки, а намешано в них на десятерых благополучных взрослых.

Я едва уторкала их. Пришлось даже спеть колыбельные песенки.

Я нервничаю, Виктор уже наверняка ждет меня в учительской, как договорились, а девочки все не угомонятся. Наконец заснули. Первой, как ни странно, Аня. Нервничала, а спит ровно и глубоко. Алла была спокойной, заторможенной, а лежит нервно, веки дергаются, точно вот-вот откроет глаза.

Никакой логики. Никакой последовательности.

Спускаясь вниз, я вспоминаю Евдокию Петровну, наш короткий, но откровенный разговор. Она убита, во всем винит себя, казнит, что в новогоднюю ночь не уследила за Анечкой. Просит позвонить, если Аня захочет к ней. От кофточки, конечно, отказывается.

Я вижу, как, выбравшись на крыльцо, женщина достает из пальто платочек, прикладывает к глазам.

Что ж, много слез пристает к моим детям, и ничего, видно, не поделаешь тут. Простите, милая Евдокия Петровна!..

Виктор сидит на диване в учительской, и я сбивчиво, торопясь, принимаюсь объяснять ему подробности моей бурной жизни. Его глаза откровенно смеются, будто мой рассказ смешон, хотя в нем нет ни единой забавной крохи.

– И долго это будет? – спрашивает он. Что-то подобное я уже слышала. Да. В новогоднюю ночь. «И-часто-будут-красть?» – спросил он ледяным голосом, кажется, так. Вариация на известную тему.

– Всегда, – отвечаю ему с улыбкой. Я, пожалуй, научилась у него откровенно прямой, с нахальцой, улыбке. – А что? Не подходит?

Смех исчезает из его глаз, одна сплошная трезвость.

– На-адя! – начинает он убежденно. – Но время самоотверженности в педагогике кончилось!

– Ты думаешь? – улыбаюсь я.

– Эпоха старых дев, беспредельно преданных ученикам, осталась в прошлом!

– Ах вот как…

– Мы живем в эпоху совмещенных страстей. Школа, семья, общественные поручения. Редакция, дом, искусство. Человек троит себя, четверит, семерит. А как же! Время! Темп! Надо делиться на много частей, чтобы успеть во всем.

– Понемногу? – ехидно спрашиваю я.

– А что в этом плохого?

– Не мало ли – понемногу. Может, лучше много в одном?

– И что же увидишь, узнаешь, полюбишь? Единственное свое дело? Не мало ли?

– Мало! – вздыхаю я и поднимаюсь.

– Так в чем же дело?

– Твои совмещенные страсти напоминают мне, прости, совмещенный санузел. А у меня наверху две девочки. Пора идти.

Виктор бросает свои доказательства, как слабосильное оружие. Применяет другое, покрепче. Обнимает меня, и мы целуемся.

Голова кружится, спорить не хочется.

Но поцелуи кончаются, наступает трезвость. Мы расходимся, и, глядя Виктору в спину, я вспоминаю слова Гоголя о вседневном и обыкновенном положении.

Рейтинг@Mail.ru