bannerbannerbanner
Теплый дождь

Альберт Лиханов
Теплый дождь

Полная версия

2

Они молчали теперь дома. Стена встала между ними, прочная каменная стена, и трудно было ее разрушить. Иногда мама пыталась просто постучаться в эту стенку, решительно подходила к Алеше, брала его за руку, говорила:

– Алеша!..

Но Алеша вырывал руку и говорил ей:

– Всю жизнь Алеша! – и отворачивался. Или шел в прихожую, надевал пальто и уходил к Гошке. У Гошки они о чем-то говорили, они вырезали солдатиков из бумаги или читали, но Алеша говорил, и вырезал, и читал, думая совсем о другом. Он часто встречал удивленные Гошкины глаза и замечал, что, оказывается, ответил что-то невпопад, или сказал совсем не то, или начал читать не на той странице.

Он сидел у Гошки, или шел куда-нибудь, или говорил с кем-нибудь и понимал, что живет он какой-то двойной жизнью. И эта – когда он был у Гошки, или ходил, или читал, – эта жизнь внешняя. Он механически делал все это, а думал совсем о другом.

Иногда ему так хотелось плюнуть на все, побежать домой, к маме, прижаться к ней и крикнуть: «Ну, скажи, скажи, скажи, что все это не так, что все по-другому!» Но он только глубже прятался сам в себя, как какая-нибудь черепаха.

3

Но как все призрачно на белом свете!

Сначала Алеша тяготился от ощущения, что он живет, как черепаха, спрятавшись сам в себя, спрятав от Гошки, от Веры Ивановны, спрятав от мамы, от всех вокруг все, что в нем болело. Потом он привык к этому, и ему даже стало нравиться, что он – сам в себе, и никого туда не впускает, что он живет как бы один среди людей.

Он стал замкнутым и скрытным, он редко улыбался и никогда уже не хохотал, как раньше, и даже Гошка, лучший и единственный друг Гошка, стал надоедать ему, и Алеша нередко, когда они читали или делали уроки, вдруг вставал и уходил.

Он шел просто так, куда глаза глядят, – по дальним незнакомым улицам, по тихим окраинам. В город опять нагрянула весна.

На тополях суетились грачи, поправляли свои мохнатые гнезда, потом как-то враз приутихли, и тополя, словно красавицы какие, поразвесили на ветках красные сережки. Сережки стали зелеными коробочками, а когда раскрылись, над городом снова пошел снег.

Июньский тополиный снег крутился в воздухе, покрывая улицы пушистой пеленой, ступать было мягко; кругом пахло терпким запахом нагретой солнцем листвы, землей, выпускавшей острые стебельки трав…

Алеша шел по улице и чувствовал, как незаметно, само собой он как бы отогревается, вдыхая весну, глядя на тополиный снег, слушая грачиный гомон. Что-то просыпалось в нем, как просыпается замороженная земля от зимнего неподвижья, как просыпаются соки в деревьях, начиная весенний коловорот.

Он шел, качаясь на гнучих досках тротуаров, и в нем пела какая-то внутренняя музыка, было удивительно легко на сердце, хотелось даже взлететь, забраться туда, к грачам, и оттуда, с высоты, посмотреть вниз, так, чтобы захлестнуло сердце и стало страшно и радостно от такой высоты.

Он шел и шел по незнакомой какой-то улице, усыпанной летним снегом, и вдруг будто рядом, над ухом, грохнул гром, и он даже оглох на мгновение.

Впереди него, взяв под руку того самого капитана, шла мама. Они говорили о чем-то, и мама смеялась.

Алеша остановился. Все в нем металось, все горело и страдало в нем.

А мама уходила по деревянным, гнущимся тротуарам со своим капитаном и все смеялась, смеялась.

Ненависть и отчаяние, ревность и гнев – все смешалось в нем. «Что бы сделать, – думал Алеша, – что бы сделать сейчас такое, чтобы все это кончилось – сразу и навсегда. Чем бы отомстить за отца, отомстить так, чтобы они запомнили?»

Он чувствовал, как туманятся мысли в голове, как стучит в висках кровь.

«Что бы сделал сейчас отец? – подумал Алеша, ожесточаясь. – Что бы он сделал?»

Эта мысль как бы остудила его. Если бы был отец, мать бы не шла под руку с капитаном, ни за что бы не шла…

«Ну и что же, – подумал он, снова ожесточаясь, – раз отца нет, значит, можно ходить под руку с каким-то капитаном?»

Кровь прихлынула вновь, и стало темно вокруг. Алеша сунул в рот два пальца и сильно, долго, зло свистнул. Получилось хоть и громко, но недолго, и тогда он набрал полную грудь воздуха и засвистел протяжно и долго вслед матери и вслед этому капитану.

Они обернулись, мама увидела Алешу, и даже отсюда, издалека, стало заметно, как она побледнела. Люди на улице оглядывались, смотрели на Алешу, потом смотрели на тех, кому он свистел так протяжно и зло. Многие не понимали, в чем дело, но некоторые догадывались или просто предполагали, отчего это мальчишка свистит двум взрослым – женщине и капитану, и переговаривались между собой – кто весело, кто горько, – став невольными участниками Алешкиной беды.

А Алеша свистел и свистел, проклиная и ненавидя предательство.

Потом он повернулся и побежал.

Как все призрачно на белом свете!

Вчера еще – да какой там вчера, час назад – ему было хорошо и уютно прятаться в себе. Он думал, что не так уж плохо устроены черепахи: зачем всем знать, что у них внутри, они прячутся сами в себя, и никому до них нет дела.

И все это рухнуло в один миг. Нет, теперь он понял другое.

Он понял, что, спрятавшись в себя, молча, ничем не помешает предательству.

Нет, надо, чтобы все знали, что происходит.

Надо, чтоб все знали, что предательство не прощают.

4

Алеша как заведенный ходил по комнате, когда пришел Гошка. Алеша все метался, не зная, что сделать, что придумать, куда пойти.

«Что сделать, – думал он, – что сделать, чтобы изменить все это. Чтобы мама снова была такой, как раньше. Пусть она плачет, пусть ходит бледная, с синими дугами под глазами, пусть он, Алеша, будет мыть пол и готовить обед, а мама – пусть она думает об отце, только думает, пусть думает вечно, всегда, – только не это!»

Он метался по комнате, а Гошка испуганно смотрел на него.

«А что, если и правда?» – подумал Алеша и засмеялся. Он подошел к Гошке.

– Как ты сказал тогда? – прошептал он. – Второй отец?

Он снова засмеялся. Да, нужно придумать что-то. Придумать такое, чтобы потрясти мать. Чтобы она все поняла. Он подошел к столу и посмотрел на отца.

Отец безмятежно улыбался в своем ромашковом поле. «Правильно, улыбайся, – подумал Алеша, – и не знай того, что происходит». И вдруг Алеша вспомнил, как зимой он говорил с отцом. Это он бредил тогда. Но вот уже прошло столько времени, и столько еще он болел тогда, а все помнит, весь разговор, слово в слово. «Этот орден передается наследникам – сказал тогда отец. – Носи его ты…»

Да, да, орден, он должен надеть отцовский орден. Он будет носить его всегда, особенно – дома, чтобы мама видела и знала: у отца есть наследник, он, Алеша. И чтобы она всегда помнила об отце.

Алеша открыл стол, нашел красную коробочку с орденом и побежал на кухню за ножницами, чтобы проткнуть пиджак. Материя оказалась плотной, трещала под ножницами, наконец дырка получилась, и Алеша прицелил орден.

– Пошли, – сказал он Гошке, – пошли на улицу!

Вот сейчас они пойдут туда снова, где мама и капитан, и Алеша встретит их, и у него на куртке будет отцовский орден. Пусть мама видит его! Пусть знает! Пусть будет ей больно и стыдно!

Они слетели по лестнице, и Гошка все пробовал удержать Алешу. Но Алеша знал, куда шел и зачем, он зло посмотрел на Гошку, и тот отступился, пошел рядом.

На улице, где полчаса назад Алеша встретил мать с капитаном, никого не было. Тихо падал тополиный снег, редкие прохожие шли по своим делам, и ничто не напоминало о том, что произошло здесь совсем недавно.

Алеша побежал вдоль по улице, Гошка не отставал от него. Потом они вернулись обратно и побежали по какой-то другой улице. Но нигде мамы и капитана не было видно, словно они исчезли, провалились сквозь землю.

Наконец, устав, запыхавшись, Алеша пошел медленнее, Гошка еле плелся за ним, но не отставал. «Молодец, – с благодарностью подумал о нем Алеша, – настоящий товарищ».

– Слушай, Лёх, – сказал ему Гошка, – я за тобой как адъютант бегаю и даже не знаю зачем.

– Погоди, – ответил Алеша, закипая, представляя, как все это будет, – скоро узнаешь.

Они снова заметались по улицам, прочесывая их одна за другой. Наконец, обессилев, Алеша сдался Гошке, и они пошли домой. В запыленной куртке, понурый, Алеша еле волочил ноги.

Дома, едва открыв дверь, он пошел в ванную и сунул голову под кран. Прохладная вода успокоила и освежила. Гошка, так ничего и не поняв, сидел на подоконнике. Алеша ходил по комнате, не зная, за что взяться. Мамы все не было. Он метался из угла в угол, потом наконец полез на шкаф. Там где-то лежали папиросы. Еще отцовские.

– Дурак, что ты делаешь! – сказал ему Гошка и попробовал было отнять папиросы. Но Алеша не уступил, закурил неумело, закашлялся, но виду не подал и на глазах у Гошки выкурил подряд, одну за другой, три папиросы.

Голова закружилась. Сначала медленно, потом все быстрей. Стало хорошо, будто все Алешкины несчастья прошли, исчезли, будто их и не было никогда.

Потом Алешу замутило, он побежал в ванную, и его стошнило.

Когда он вышел в прихожую, перед ним стояла мама. Алеша не узнал ее. Под глазами у нее синели круги, вся она была как тогда, когда уехал отец. Руки у нее висели, она горбилась и смотрела куда-то мимо Алеши.

Ему захотелось обидеть ее, сделать больно – за все, за все, и он сказал:

– Ну что, явилась, капитанская дочка?..

Что-то обожгло его щеку, и в то же мгновение будто вылили на него ведро холодной воды. Нет, это не мама ударила его. Блестящими глазами смотрел на него лучший друг Гошка.

Дорога

1

Их свело только лето.

До самых каникул ходили они в школу разными дорогами. И казалось, дел-то: подойди один к другому – Алеша к Гошке или, наоборот, Гошка к Алеше, скажи какой-нибудь пустяк, и все станет на свои места. Но ведь подойти надо, надо сказать…

 

Нет, не так все просто это, очень даже сложно.

Очень это сложно – жить на белом свете и решать самому – что правда, а что ошибка. Вот уж, кажется, во всем ты прав, а приглядишься позорче да пораздумаешь – и все по-иному обертывается. Сложная штуковина это – размышлять и все понимать как надо…

Так и ходили бы они, наверное, друг мимо друга во дворе, в школе, на улице, не узнавали бы, словно чужие люди идут, если бы не лето.

Это Вера Ивановна расстаралась – достала путевки в лагерь, да еще подряд на две смены. Там они, в лагере, на какой-то лесной тропинке, обросшей лиловыми цветами ивана-да-марьи, встретились и первый раз за многие дни посмотрели друг другу в глаза, и отворачиваться вновь стало глупым и ненужным.

Гошка только сказал:

– Если еще такое матери скажешь – снова ударю.

И странно, Алеша кивнул. И уж вовсе странно, что кивнул не потому, что побоялся снова поссориться с Гошкой, а потому, что согласился с ним.

Что-то сдвинулось в нем с того дня, когда сказал он маме гадость и Гошка ударил его. Что-то такое произошло необъяснимое. Будто он смотрел сам на себя, со стороны, сбоку откуда-то, смотрел и думал. И хотя придумать ничего не мог, не мог сказать сам себе: так-то и так-то надо, сам себя он не принимал уже безоговорочно, не казалось ему, как раньше, что он всюду прав и только он все понимает. Не думал он теперь, что тогда, в тот день, должен был он улюлюкать вслед маме, а потом, с отцовским орденом на груди, метаться по городу, чтобы маме было больно. Размышляя об этом, мучаясь и горюя, он всегда спрашивал себя: а как бы поступил отец? Это ясно, будь он жив, никогда бы не случилось всего этого, и все-таки… И все-таки – он, Алеша, был слишком недобр тогда. Отец был добрее…

Алеша вспомнил тот старый свой сон, когда он, как с живым, говорил с отцом. Отец сказал: «Я крепко любил маму… Я думал о тебе и о ней, когда умирал. Береги ее…»

Береги ее… Это сказал он. Берег ли Алеша маму? Нет, он ее не берег, он караулил! КАРАУЛИЛ! Как какой-нибудь пес. И между этим, между караулить и беречь, – ведь между этим не было ничего общего!

Он осуждал себя, но тут же спрашивал: а мама? Почему она забыла отца? И разве можно простить ей это?

Сомнения эти и горести нарастали день ото дня – Алеша решил, что он все-таки должен поговорить с мамой. Не таясь, по-взрослому, чтобы она, не боясь, сказала ему все как есть и как она думает.

Но каждый раз, как она приезжала, Алеша не решался начать разговор первым. Они сидели на травке, два человека, не чужих человека – мать и сын, и молчали. Говорить им словно не о чем. Разве же это слова: «Как живешь?», «Ничего», «Как кормят?», «Хорошо», «Весело вам тут?», «Весело».

А что скажешь? Что спросишь? Люди сами виноваты, что им не о чем говорить.

Когда мама уезжала, Алеша долго стоял на пыльной дороге, смотрел вслед машине, и ему казалось, что он и мама – как два путника: шли, шли вдвоем, а потом дошли до перепутья, и один в одну сторону пошел, другой – в другую. Разошлись они в разные стороны, обернутся, посмотрят друг другу вслед и каждый увидит: тот, другой, стал маленьким, совсем крошечным. Глядишь – и исчезнет совсем…

Исчезнет совсем…

Как странно устроена жизнь! Мама, красивая, хорошая мама, которой он всегда любовался и налюбоваться не мог, которую так любил отец, мама, которая была всегда рядом, когда Алеша рос, и вот мама – должна исчезнуть.

Ах, если бы кто-нибудь помог!.. Ведь бывает же в школе: стоишь у доски и не знаешь, что отвечать, а тебе кто-нибудь, Гошка, например, добрая душа, подскажет. И ты повторишь.

Если бы кто-нибудь подсказал, как – сейчас? Как быть? Как все понять и как сделать дальше?

Да, он любил отца, любил всегда и будет помнить его вечно. А мама? Разве он меньше любит ее? Какая все ерундовина кругом, какая ерундовина. И маму он не забудет никогда, и отца тоже. И разорваться он не может тоже.

Алеша сидел на берегу, над маленькой мелкой речкой. Сзади что-то зашелестело, он обернулся.

– Опять сидишь, – сказал Гошка. – Ты какой-то стал, как вобла… Как вобла, – засмеялся Гошка, понравилось ему это. – Все сидишь и сидишь… Давай искупаемся!

«И правда, – подумал Алеша, – как вобла. Сижу и сижу». Он медленно разделся, бухнулся в воду, а вынырнув, улыбнулся. Стало сразу легче и проще. Будто все, что он думал, на дне осталось. Утонуло.

Он засмеялся, поплыл быстрыми, сильными саженками и словно споткнулся.

Значит, так… Значит, раз ему легко, так и все хорошо на свете? Главное, значит, чтоб тебе хорошо, а остальное – ерунда?

«Нет, нет, – подумал он и поплыл к берегу. – Пусть лучше будет он мучиться, пока не случится что-нибудь и пока не станет все на свое место…»

Рейтинг@Mail.ru