Сергей Юльевич Витте не разделял «мальчишеской» дальневосточной политики царя. Твердо встать на Тихом океане, как когда-то твердо встали в Прибалтике и на Черном море, получить наконец открытый выход в океан, иметь незамерзающую гавань для своей торговли, расширить русское влияние на азиатском Востоке – все эти царские мечтания великий министр финансов называл ребяческим беснованием.
Такая неумная, зарвавшаяся политика непременно приведет Россию к войне с японцами, – пророчествовал Сергей Юльевич. Заявления царя, что войны, мол, не будет, потому что «я ее не хочу», а японцы, мол, «не посмеют», он считал просто самонадеянной глупостью. «Разве все на свете зависит только от „твоего хотения“?» – возмущался министр. И отчего же это японцы-то не посмеют? Очень даже посмеют, уж он-то знал, как японцы, нашпигованные английскими деньгами, готовятся к войне! И потому его разумное кредо, так и не услышанное царем, – надо уступать!
Это тайное и явное противодействие монаршей воле привело Витте к почетной отставке (царь предложил ему высшую в государстве, но малозначащую должность председателя Комитета министров). Как бы второе лицо в империи, а рычагов воздействия практически никаких. Ведь министры подчинялись напрямую царю и председательство Витте оказывалось мыльным пузырем, так, одна видимость. Неблагодарность сына Александра Третьего ужасно раздражала Витте. Уж, казалось бы, кто-кто, а Сергей Юльевич послужил на славу и предыдущему царю, да и этому служил по совести, как понимал. Не прислушаться к его мудрым советам теперь, когда все висит на волоске, когда бомбисты всех мастей только и ждут момента, что монарх споткнется, чтобы тут же дружно и навалиться всей кучей на царя, – ну разве не безрассудство?
И вот теперь, когда война все-таки внезапно (для нас!) началась, под гром ошеломляющих поражений Сергей Юльевич тайно торжествовал: «Я говорил! Предупреждал! Настаивал! Не послушались! Теперь хлебайте и Порт-Артур, и Мукден, и Цусиму!»
Торжествовало (явно) и русское общество, не прощавшее царскому режиму ни одной неудачи, и от каждой неудачи захлебывалось в презрении к «прогнившей» власти.
Земство, студенчество, профессура, интеллигенция, пресса, не говоря уже о радикальных партиях, радовались успехам противника, внушая русским офицерам невозможную никогда прежде мысль о благе поражения, и как душевнобольные маниакально повторяли одно и то же слово: долой!
Чем хуже для России, тем лучше для нас, ее переустройщиков.
На приоритете поражения соглашались и общество, и революционные круги, и – что уж совсем странно – бывший министр финансов Витте, уныло твердивший, что России Маньчжурия не нужна, что война – следствие авантюрных замыслов на Дальнем Востоке, что он боится быстрых и блестящих русских успехов, ибо они сделали бы санкт-петербургские круги слишком заносчивыми, что России следует еще испытать несколько военных неудач, и прочее.
Неудачи и следовали одна за другой, причин тому было много, а виноватыми в глазах смертельно больного левизной общества были одни, был один. Царь.
Англия и Соединенные Штаты и деньгами, и морально поддерживали Японию. Но когда японцы перешли грани дозволенного им успеха и слишком увлеклись победами, западные демократии, желавшие поражения России, но без опасного для них самих усиления Японии, продемонстрировали наконец, как всегда, свое человеколюбивое стремление к миру.
Для России же мир без единой внятной победы казался недостойным и странным.
Смещенный с поста главнокомандующего генерал Куропаткин настаивал на продолжении войны. Теперь, когда Япония истощила все свои силы, Россия только-только набирала военную мощь.
«Неужели хоть на полгода нельзя вдохнуть в интеллигенцию России чувство патриотизма? – в отчаянии писал с театра военных действий бывший главнокомандующий. – Пусть, по крайней мере, не мешают нам продолжать и с почетом окончить трудное дело войны с Японией».
Ни на полгода и ни на один день! Интеллигенция устала!
Боже, помоги нам быть разбитыми! – молилась она (очевидно, богу демократии и прогресса) о японской победе.
– Если русские войска – не дай Бог! – одержат победу над японцами, что, в конце концов, знаете ли, совсем уж не так невозможно, то будущая свобода будет преспокойно задушена под крики «ура» и колокольный звон торжествующей империи! – волновался Тарас Петрович. – И тогда – что же? Прощай, дорогая надежда на европейскую демократизацию и прогресс? Нет-нет, пусть лучше трижды победят японцы! Подумать только, ваш, Елизавета Ивановна, кузен в начале войны осмеливался при мне заявлять: мы, мол, япошек «одной мимикой» одолеем! А?! Каково!.. Вот вам и «непобедимый росс»! Вот вам и «макаки»! – И Тарас Петрович густо захохотал.
– А я знаю! Макаки – это такие обезьянки? Да, папочка? – спросил Глебушка. Он готовился сдавать экзамены в первый класс гимназии и потому проявлял исключительную любознательность.
– М-да! – ответил Тарас Петрович, не обращая внимания на вопрос сына. – А ваш несравненный Куропаткин победил японцев уже задолго до того, как его поезд выехал на Дальний Восток! Я тоже, милостивые мои государи, патриот и люблю Россию, но, признаться, считаю, что хирургическое вмешательство иногда бывает лучшим средством для спасения страны и доказательством любви к Родине! Да-с! Именно хирургическое вмешательство!
– Я не понимаю, почему любовь к Родине требует победы ее врагу? – неожиданно спросил Павел.
– А ты, дорогой мой, еще многого не понимаешь. Это такая, как сказали бы твои отцы-черноризцы, благочестивая русская традиция.
– Не понимаю…
– А ты вспомни, как в Крымскую войну Герцен со товарищи тоже призывали поражение России. Ты спросишь: почему? А я тебе отвечу, что только поражение николаевской России способствовало скорейшему осуществлению либеральных реформ Александра Второго! И умные люди это понимали! Помнится, Герцен даже писал своему другу в Италию, как он мечтает, чтобы англо-французская коалиция взяла наконец Крым. Тогда Николаю пришел бы конец, а он, Герцен, из туманного Альбиона переселился бы со своим «Колоколом» в английский город Одессу! Остроумно! – И Тарас Петрович довольно засмеялся. – Вот почему я и теперь желаю поражения России! Из любви к свободе!
– Господь сказал: «…познаете истину, и истина сделает вас свободными». Истина, а не политическое устройство, – промолвил Павел.
– Истина?! – взревел Тарас Петрович. – Какая истина?.. В чем твоя истина? Истина в том, что ты просто глуп! Поучись у своего старшего брата, как нужно понимать свободу и как за нее бороться! Лучшие молодые люди не щадят жизни своей, с восторгом идут на каторгу и виселицы, а у тебя на уме одни попы и… и черт знает что!..
– Тарас Петрович! – укоризненно обратилась к мужу Елизавета Ивановна. – Побойся Бога, ты не у себя на кафедре, здесь дети… – указала она глазами на маленького Глебушку.
Немного остудив пыл, Тарас Петрович подошел к пасынку и по-отечески положил ему руку на плечо.
– Настало время, Павел, когда целое государство не может управляться волей одного человека. Одного… недалекого человека! Одного мещанина! – Голос Тараса Петровича вновь затвердел сталью и взвился ввысь. – Русский народ в лице своих лучших представителей требует не только участия во власти, но самой власти! Взгляните на Францию, Англию, Американские Штаты, – приглашал Тарас Петрович свое семейство к обозрению политического глобуса. – Почему народ там доволен, счастлив и благоденствует? Потому что в этих странах царствует демократия! Запомни, Павел, свобода, равенство и братство – выше, справедливей и благороднее этих лозунгов человечество не придумало ничего! И пока в нашей стране правит не избранный президент, не ответственное перед народом правительство, а царь и его разбойничья шайка… – Лицо профессора-гуманиста снова перекосила гримаса отвращения.
– Какое же равенство, если черные в Америке не равны белым, и разве капиталист – брат рабочему? Почитайте позднего Герцена, да он был просто в отчаянии от мещанского царства в вашей Европе…
– Что?.. Кого-с? Герцена?! – Тарас Петрович с великим изумлением посмотрел на Павла как на отрезанный уже ломоть, потом гневно – на Елизавету Ивановну (и даже маленькому Глебушке достался негодующий взгляд отца), отшвырнул салфетку и сердито засопел. И этакое ретроградство ему приходится терпеть в собственном доме, от своего пасынка!
– Да я, милостивый государь, знаю Герцена наизусть с пеленок! – загремел он и с пафосом продекламировал:
Да будет проклят этот край,
Где я родился невзначай!
Уйду, чтоб в каждое мгновенье
В стране чужой я мог казнить
Мою страну, где больно жить.
– Это Огарев, – тихо поправил отчима Павел.
– Ну да, Огарев, какая разница! Они все ненавидели Россию!
– Как же это можно ненавидеть свою страну? – не сдавался пасынок.
– Да потому что эта страна – урод, милостивый государь! Понятно вам это? У-род! В семье, как говорится, не без урода, – со значением произнес Тарас Петрович. – Вот и Россия наша – такой же урод среди всех цивилизованных народов Европы! – выкатывал глаза на пасынка и брызгал слюной профессор.
У Глебушки, больше всего на свете боявшегося папочкиной сердитости, уже давно переполнились глаза слезами. Он уткнулся лицом в тарелку и изо всех сил крепился, чтоб не зареветь.
– Тарас Петрович… Павел… прекратите за столом свой политический диспут! У нас сегодня ваш любимый пирог, – пробовала отвлечь мужчин бедная Елизавета Ивановна. – Евдокия, – обратилась она к кухарке, – подавай самовар.
Чай пили молча. И даже обожаемый всеми домашними вишневый пирог не мог успокоить разбушевавшиеся страсти. Маленький Глебушка сидел как мышка и старался незаметно от всех выковыривать ягодки, Павел не столько ел, сколько задумчиво отщипывал и крошил на тарелке маленькие кусочки пропекшегося румяного теста, и только аппетит Тараса Петровича, несмотря на идеологические нестроения в семье, не потерпел ни малейшего материального ущерба.
Утешившись двумя громадными порциями пирога, Тарас Петрович снова впал в ностальгическое благодушие и, не обращаясь ни к кому в особенности, предался умилительному воспоминанию.
– Мне было примерно столько же лет, как тебе, Павел, когда на всю страну прогремел выстрел, перевернувший жизнь целого поколения, – задушевно начал профессор. – Это был не первый выстрел в самодержавие и, как мы теперь знаем, далеко не последний. Но это был первый залп, одобренный всем русским обществом. Да что я говорю: «одобренный»! Не «одобренный», а вызвавший восторг, восхищение, страстное желание подражать! Имя этого народного героя, вернее героини, ибо я говорю о женщине, о великой женщине, о женщине бесстрашного огненного сердца, – Вера Ивановна Засулич! Вера Засулич выстрелила в генерала Трепова, позволившего поднять руку на беззащитного арестанта! И – о чудо! – один лишь несмертельный выстрел этой молодой хрупкой женщины смыл вековой позор с обесчещенной России! О, я готов был пасть на колени перед этой новоявленной русской Жанной д’Арк и целовать край ее платья! Ни один мужчина не поднялся во весь рост и не сказал им, своим палачам: довольно! Довольно унижений! Вы можете нас казнить, но не смейте унижать наше человеческое достоинство! Иначе… иначе вас будет ожидать неминуемое возмездие! И я уверен, после выстрела этой женщины ни один любитель розог не посмел бы применить презренного орудия казни без внутреннего содрогания получить за это пулю в грудь! И один ли я так чувствовал?! О нет! Таких, как я, было много-много, большинство, и не только молодые, студенты, но и чиновники в орденах, и дамы высшего света, съехавшиеся на процесс и суд как на спектакль, как на праздник, все аплодировали как бешеные, когда судья огласил приговор присяжных: нет, не виновна! Что тут началось!.. Светопреставление! Вой, крик, слезы, стенания, истерика у дам! Веру Ивановну вынесли на руках!.. Правда, на следующий день царь опомнился и повелел дело пересмотреть, но Вера Ивановна была уже далеко, переправлена за границу… Знаешь, как мы пели тогда? «Грянул выстрел-отомститель, опустился Божий бич, и упал градоправитель, как подстреленная дичь»! Что это были за дни, Боже ты мой!.. Много лет я мечтал увидеть Веру Ивановну, склонить свои колена пред ее подвигом, и вот судьба оказалась милостивой, я ее увидал, кумира своей юности. Где, как – не буду рассказывать, это долго, не суть. Захожу в ее скромную комнатку: везде грязь, не убрано, на столе груда немытой посуды, сидит моя милая Вера Ивановна, как роза в саду. Одета простенько, по-прежнему нигилисточкой, ситцевая блуза, перетянутая пояском, волосеночки острижены, сидит она этак-то за столом, погруженная с головой в книгу, потом подсмотрел – Карла Маркса голубушка читала, – и ничегошеньки вокруг себя не замечает. Я – хряп на колени. – Разволновавшийся Тарас Петрович и в самом деле пал на колени перед Глебушкой и стал теребить его маленькую ручку, испачканную выковыренными вишнями. – Вера Ивановна, – говорю, – милая вы моя, Жанна д’Арк ты наша, позвольте ручку вашу… ручку, которая в генерала Трепова… дайте облобызать!..
И тут вдруг Глебушка не выдержал и заревел во весь голос. Что уж его так проняло – Бог весть, а только непредсказуемый этот рев до того смутил Тараса Петровича своей неразумностью, что вместо обычного вскипания он растерянно оглянулся, как бы приходя в себя, и, увидав вокруг привычный круг семейства, только безнадежно махнул рукой и в окончательном негодовании покинул столовую.
«И враги человеку – домашние его», – вертелась в голове оскорбленного в самых святых чувствах профессора непонятно каким ветром занесенная в его голову евангельская фраза.
– Павленька, – укорила сына Елизавета Ивановна, обнимая и утешая маленького Глебушку, – зачем ты раздражаешь Тараса Петровича?.. У него принципы… А ты бы молча… молча покушал бы… и – ничего… Вот и батюшка Иоанн говорит: мало в нас смирения… – И Елизавета Ивановна тяжело вздохнула.
А кругобайкальская достроенная железная дорога пропускала уже до двадцати военных поездов в сутки, а не четыре, как было в начале войны…
«А вот ведь и не оказалось у царя ни одного министра, способного справиться с этой труднейшей задачей», – с некоторым злорадством думал Сергей Юльевич, плывя в Америку на пароходе заключать при посредничестве Теодора Рузвельта мир с японцами.
Останавливаясь в Берлине, встречался со своим другом, главой Берлинского банковского дома Мендельсоном, вел доверительные беседы и все больше – в пессимистическом тоне. Нужно-де пожертвовать всеми нашими успехами, достигнутыми за последние десятилетия. Мы не будем играть мировой роли – ну, с этим нужно помириться – и так далее. И все жаловался и жаловался покуривавшему трубочку банкиру на Николая, на его дальневосточную «авантюру», на «мальчишеское» управление стасорокамиллионным народом и все никак не мог простить пренебрежение «мальчишки» – царя к его высокопрофессиональным мнениям. Теперь что же, все царские помощники да советчики, заглядывавшие ему в рот, разбежались по отставкам, а отдуваться за всех и за вся приходится опять же ему, неоцененному, не превзойденному по уму государственному мужу, полуопальному Витте! Впрочем, и некоторая гордость раздувала щеки. Давно сказано: нет пророка в своем отечестве, – воистину так!
Мендельсон бесстрастно слушал излияния русского министра и, когда тот иссяк, вымолвил только одно слово:
– Англия…
– Что – Англия? – переспросил Витте.
– Вы слишком быстро растете. Англия не потерпит усиления России.
– Какое уж тут усиление, – усмехнулся Сергей Юльевич. – Дал бы Бог полного разгрома избежать.
– Ваши дипломаты, – спокойно продолжал Мендельсон, – до сих пор не понимают политики англичан, которая многие столетия сводится к одному: устранять своего соперника, всякого потенциального конкурента, угрожающего их первенству, и желательно чужими руками, пока он еще только на пути к своему могуществу. Так было в свое время с Испанией, Португалией, Голландией, так было с Францией, так будет и с Россией.
– Но тогда – так будет и с Германией?! – воскликнул Витте.
– Совершенно справедливо. Так будет и с Германией. Если она поссорится с Россией.
– Это невозможно, – после паузы произнес Сергей Юльевич. – У нас нет столкновения интересов… ни в одной точке.
– Вы полагаете, что войны между государствами всегда обусловлены столкновениями только их интересов? Вы исключаете интерес третьей стороны?
– Но близкие родственные отношения наших царствующих домов не позволят перейти границы…
– Полноте. Австрии не помешало воевать с Наполеоном то обстоятельство, что гениальный корсиканец был зятем австрийского короля и отцом его внука.
– Что же, вы думаете, что Россия может когда-нибудь начать войну с Германией?
– Я не пророк, дорогой Сергей Юльевич, я банкир. Я верю только в одну могущественную силу на земле – деньги и только в один на свете союз – выгоду. Ваши цари получают слишком романтическое воспитание, несовместимое с современным прагматизмом и расчетом, да и, простите, обыкновенным лукавством. Они слишком честны и прямодушны для такого нечистого и нечестного дела, как политика. Европа живет интересами и выгодой, а вовсе не благородными принципами и честью. И если вы делаете ставку на честь и верность, ваша карта всегда будет бита.
– Так вы считаете… что России не следует заключить мир?.. – сделал неожиданный вывод Витте.
– Европе мир России с Японией необходим, поскольку сила России нужна ей здесь, а не на Дальнем Востоке. Но если бы я был министром и другом вашего государя, я бы посоветовал ему не торопиться.
– Благодарю за откровенность, – пробормотал Сергей Юльевич, не поколебленный, однако, в твердом желании довести дело мира до конца.
Потом уже, на пароходе, составился план, как вести себя в Америке. С полным достоинством, как представителю великой и непобежденной державы («Разбита не Россия, а порядки наши!» – твердил про себя обиженный Витте), а с другой стороны – предельно демократично. И особенно со всесильной американской прессой. И ведь отлично удалось! Все газетчики наперебой писали о простоте, доступности и благожелательности русского премьера. А когда Витте в первый раз повезли в экстренном поезде и в простоте сердечной он пожал машинисту поезда руку (и потом каждый раз поступал так же), на следующий день все американские газеты просто захлебнулись от счастья. Никто не ожидал от русских варваров такой цивилизованной демократичности! И хотя Сергей Юльевич смертельно уставал от постоянного актерства на демократических подмостках (вечером у него даже сводило скулы от насильственных, через край, улыбок), но… чего только не вытерпишь ради блага неблагодарного отечества!
Японская делегация, хранившая восточную скрытность и отчужденность, выглядела на фоне Сергея Юльевича дремучими азиатами и в плане симпатий американских граждан бесконечно проигрывала русскому министру.
То, что мы непобежденная страна, прекрасно понимал не только царь, давая своему уполномоченному послу при заключении мирного договора наказ: «Ни пяди русской земли, ни гроша контрибуции», – в глубине души понимал и сам Витте. В отличие от выдохшихся японцев, мы могли бы вести войну еще сколь угодно долго и до победного конца, если бы… не внутренние нестроения – террористическая война, развязанная российским обществом против русского правительства. И в этой войне на стороне японцев (как и на стороне всех антирусских и антиправительственных сил) выступали главные американские финансовые короли – Якоб Шифф и компания.
Дважды встречался с ними Сергей Юльевич.
Всячески пытаясь смягчить недружелюбный настрой американских финансистов, разъяснял политику русского правительства, как вовсе не враждебную для российских евреев и направленную на постепенное движение к уравнению их гражданских прав. Два года назад ему уже приходилось у себя дома вести подобные разговоры с местными представителями еврейских банкиров. Тогда Витте, будучи сам сторонником еврейского равноправия, ставил возможность разрешения этого вопроса в зависимость от «совсем иного поведения» евреев, имея в виду их беспрецедентно активное участие в революционной смуте. «Предоставьте русским решать вопросы их политического устроения, заботьтесь о себе», – советовал им Сергей Юльевич.
И вот теперь по тому же болезненному вопросу встречался он с Якобом Шиффом, чрезвычайно разгневанным «антисемитской» политикой царя и оказавшим двухсотмиллионную финансовую помощь Японии на вооружение в войне против России и подпитку ее революционно-террористических партий.
От русского премьера Шифф настойчиво требовал окончательного и незамедлительного решения еврейского вопроса, и эта жесткая требовательность, исключавшая всякую дипломатически любезную мягкость и возможность уклончивости, невольно ставила Сергея Юльевича в ситуацию оправдывающегося.
– Поверьте, господин Шифф, в моем лице вы видите абсолютного сторонника еврейского равноправия. Русское правительство много делает для постепенного смягчения этой острой проблемы. Но равноправия невозможно достичь в одночасье. Пока стомиллионное русское крестьянство не имеет равных прав, невозможно говорить о равноправии для евреев…
– Господин Витте, еврейству дела нет до положения ваших крестьян. Мы считаем несостоятельной всякую политику постепенного устранения тяготеющих над еврейским народом ограничений и ждем немедленного уравнения в гражданских и религиозных правах как дела чести и справедливости.
– Но… примите во внимание, господин Шифф, в стране, где нормы нравственности и само оправдание самодержавной власти основываются на христианстве, нельзя признать равноправной религию, отрицающую Христа и имеющую черты расовой исключительности…
– Свобода совести, господин Витте, есть одно из фундаментальных прав человека, и соблюдение этого права является обязательным для любой страны, желающей оставаться в семье цивилизованных государств. Черта оседлости, до сих пор сохраняющаяся в России, – это позор не только для вашей страны, это позор и унижение для всего мирового еврейства, и мы сделаем все, что в наших силах (а в наших силах многое), чтобы освободить вашу страну и самих себя от этого позора.
– Но черта оседлости не распространяется на сорок процентов евреев, и более того, она легко переходима для всех, кто…
– Если бы черта оседлости касалась и одной десятой процента, мы точно так же вступились бы и за одну десятую. Мы не торгуем нашими людьми. Нам дорог каждый еврей, господин Витте, и мы будем бороться за достойную жизнь для каждого.
– Эта пресловутая черта не мешает ни финансовой, ни культурной, ни экономической деятельности евреев, – уже с некоторым раздражением сказал Витте. – Вы же не будете отрицать, что, несмотря на ограничения, в России в руках еврейства оказались практически все банки, вся печать…
Теряя терпение, Шифф резко остановил русского премьера.
– Господин Витте, я не пришел с вами спорить. Прошу вас передать вашему правительству: если царь не даст еврейскому народу те свободы, на которые он имеет право, то революция сможет установить республику, через которую те свободы будут достигнуты.
– Вы угрожаете нам революцией? – растерянно спросил Сергей Юльевич, и его бесстрастное лицо дипломата залилось краской негодования.
– Мы вас предупреждаем.
Это заявление финансового магната прозвучало настолько императивно жестко и откровенно угрожающе, что, пожалуй, впервые в жизни Сергей Юльевич не нашелся что ответить и только развел руками.
Нисколько не смущенный Шифф с достоинством откланялся, и делегация удалилась. А у Сергея Юльевича после этого разговора еще долго оставалось в душе нечто вроде отрыжки, как после дурно сваренного обеда, и каждый раз, когда пред ним вдруг спонтанно всплывало красивое, благообразное, со смеющимися глазами лицо Шиффа, он невольно морщился, как от зубной боли.
Мир с Японией оказалось заключить гораздо проще, чем с финансовыми олигархами Америки. Никто не ожидал, что японцы, претендовавшие и на весь Сахалин и Курилы, и на возмещение всех военных расходов Японии, и на выдачу русских судов, укрывшихся в нейтральных водах, и на то, чтобы не держать России флот на Дальнем Востоке, и на много чего еще, вдруг неожиданно для всех приняли русские условия без единой поправки. Это быстрое согласие, несовместимое, казалось бы, с недавними победоносными действиями японской армии, означало только одно: маленькая Япония, несмотря на все финансовые вливания Америки и Англии, конечно же долго не могла тягаться с гигантом-Россией, выдохлась, и только заключение мира спасло ее от финального поражения. Условия мира оказались столь малопредпочтительными для Японии, что глава японской делегации Комура вынужден был уйти в отставку, а в самой Японии после подписания договора разразилась буря негодования и протестов, даже траурные флаги вывешивали. Территориально мы уступили только южную часть Сахалина, и эта царская уступка была скорее подарком не японцам, а Рузвельту, страстно желавшему хоть чем-нибудь ублажить японцев.
После заключения мира показывали русскому министру американскую жизнь во всей красе, и многое удивляло Витте. И дурной, но дорогой стол, от которого пришлось в первые же дни приезда лечить желудок и сидеть на жесткой диете, и обед без скатерти на приеме у президента Рузвельта, и простые нравы у молодежи, позволявшие девушкам уходить чуть не до полуночи с молодыми людьми на прогулки. Поразило его и то, что американские студенты, ничуть не шокируясь, служили летом в ресторанах и гостиницах. (О, если бы нашему студенту предложили подобную сомнительную службу! За подобное предложение можно было бы получить и по шее. Ибо наш дикий, но гордый студент скорее умрет от голода, нежели пойдет в лакеи!) Но больше всего потрясло Витте даже не это. Спрашивал он у американских профессоров: возможны ли у них такие политические беспорядки в университетах, как в России, и что бы они сделали, если бы такое случилось? Долго не понимали, что он имеет в виду. А когда поняли, даже растерялись. Да для чего же устраивать беспорядки, когда студенты пришли учиться?! Да если бы такое немыслимое дело свершилось, сами студенты выбросили бы зачинщиков немедленно из университета вон!
Вот оно, оказывается, как в демократической стране! Воистину мы еще во всем азиаты!
Вернувшегося «со щитом» Витте царь наградил, возведя его в графское достоинство, правда, злые языки тут же окрестили его в насмешку графом Полусахалинским.
Что касается российского общества, оно по-прежнему негодовало. Оно негодовало по поводу войны, негодовало и по поводу мира. Оно негодовало теперь онтологически и перманентно, по принципу – что бы ни делало «это» правительство, все ужасно, потому что Россия с «этим царем», с «этим правительством», с «этим режимом» никогда не будет Европой, а только тюрьмой народов и мировым жандармом.