После подавления революции тысяча девятьсот пятого года многие сотни интеллигентов, так или иначе причастных к тем событиям, временно переселились за границу – не столько спасаться от преследования полиции, сколько в отдохновении копить силы для новой борьбы и спокойно пережидать, пока власти успокоятся и фортуна («феличита») снова повернет к ним свое сияющее лицо. Ехали, как водится, в Париж, в Женеву, в Лондон, но и не только. На географической карте мира появилась новая точка, притягивавшая к себе как магнитом всех мыслящих и прогрессивных, жаждущих грядущего переустройства мира.
Разумеется, сам по себе сказочной красоты остров Капри так и остался бы жить-поживать в своей древней дреме, если бы не поселился на нем великий русский писатель Максим Горький, – и паломники осадили остров.
После декабрьской неудачи девятьсот пятого года (за эту неудачу и всадили пулю в спасителя Москвы генерала Мина бомбисты) отправился Горький с актрисой Андреевой по повелению партии за границу собирать деньги на новую революцию. А заодно отговаривать правительства западных стран давать кредиты царю – душителю свободы русского народа.
Европа встретила его восторженно, как жертву и борца против тирании, чем очень растрогала Алексея Максимовича. «Не давайте денег Романовым на убийство русских людей!» – требовал Горький от немецких, французских и американских банкиров. Американцы писателя послушались. А вот несерьезные французы, не спросив Горького, все ж таки кредиты дали. Алексей Максимович очень разгневался, да так, что выразился совсем даже недипломатично в газетах: «Великая Франция… понимаешь ли ты всю гнусность своего деяния? ‹…› Твоим золотом прольется снова кровь русского народа! ‹…› Прими и мой плевок крови и желчи в глаза твои!» Очень сильно выражался Алексей Максимович, когда речь шла о самом дорогом для него и святом деле – революции.
Рассердившись на американцев за то, что они оказались такими несовременными, кондовыми моралистами (святее Папы Римского), – вопрос о гражданских отношениях писателя с актрисой их волновал гораздо сильнее, чем возможность окончательной победы революции в отдельно взятой стране, – и прогневавшись на французов за самостоятельность их решения в вопросах займа, Горький с Андреевой уехали на Капри. Жить и работать. Помогать революции.
Чудный, дивный, благословенный открыточный остров Капри – иссиня-желто-зеленый! Куда ни кинь взор – красота немыслимая, непереносимая (куда там русским березкам!). Так и просятся на перо «Сказки об Италии». И Горький пишет. Много. (Но все в основном о России, только о России! О борьбе!) А Мария Федоровна переводит. Прекрасная жизнь!
Итальянцы встретили Горького с южным страстным восторгом; казалось, вся страна ликует, осчастливленная избранием себя в место жительства трижды прославленного и знаменитого. Где бы ни появлялся писатель – темпераментные, голосистые итальянцы снимают шляпы и поют Интернационал. Трогательно. Поблагодарил в газетах: «Меня глубоко волнуют симпатии, выраженные мне итальянским пролетариатом».
И кто только не перебывал у них в гостях из своих! Шаляпин! Бунин! Станиславский! Плеханов! Дзержинский! Богданов! Ленин!..
С Лениным Горький познакомился недавно и сразу полюбил этого маленького, лысого, картавого, но такого «матерого человечища». И Ленин полюбил Горького, хотя вообще к интеллигенции относился согласно ее достоинству.
– Что у нас есть? – любил повторять Владимир Ильич в гостях, потирая руки и подсчитывая потенциальную революционную силу в стране. – Во-пег’вых, во-втог’ых и в-тг’етьих – почти вся г’оссийская и даже миг’овая печать. А миг’овая печать находится в евг’ейских г’уках. Каждый уважающий себя евг’ей является пг’отивником Г’оссийской импег’ии, ибо никогда не пг’остит чег’ту оседлости и евг’ейские погг’омы, устг’аиваемые цаг’ским пг’авительством. Что еще? Вся интеллигенция и часть наг’ода; все земство, часть гог’одских дум, все ког’пог’ации: юг’исты, вг’ачи и так далее. Нам обещали поддег’жку социалистические паг’тии… За нас вся Финляндия… За нас угнетенная Польша, Кавказ и изнывающее в чег’те оседлости евг’ейское население…
– Еще студенчество, – глядя на Владимира Ильича преданными, влюбленными глазами, робко подсказала Наденька.
Она вместе с Натаном Григорьевичем, как и многие из их партийных соратников, оказалась на Капри. После свидания с Троцким Наденька тотчас отправилась в Москву (бедный Петруша поплелся за ней следом – никак от него не отвязаться!), нашла Натана и прямо подоспела к знаменитому Декабрьскому восстанию, подавленному проклятым Мином! Тогда же они познакомились и подружились с Горьким. Вместе покидали толстозадую Россию – «страну рабов, страну господ» (и Петр за ними хвостиком), но в Америку с Горькими не поехали, остались в Европе.
Все последнее время, когда она снова непредсказуемой прихотью судьбы соединилась с Натаном Григорьевичем, Наденька была необыкновенно, светло счастлива. (Петр волочился за ними повсюду в качестве фиктивного мужа, он жестоко и молча страдал от ревности и унижения, но разорвать эти противоестественные отношения был не в силах.) Натан же Григорьевич только пожимал плечами, нисколько не ревнуя и потешаясь над незадачливым супругом. Правда, при первой встрече он задал Наденьке неожиданный и совсем уж нескромный вопрос:
– А признайся, девочка, ты мне изменяла с этим своим дефективным Петрушей?
– Ну-у… Натан… – надула губки Наденька и шутливо набросилась на него: – А ты? А ты?!
– Ладно, ладно, девочка, не сердись, я ведь все понимаю. – И он по-отечески поцеловал Наденьку в головку. (О сыне они оба не вспоминали.)
А Наденька и не сердилась, только таяла от умиления. Она любила Натана, как и всех революционеров вообще, независимо от их пола; любила она сейчас и Владимира Ильича, одновременно невольно скашивая глаза в сторону дымящей папироской Андреевой. И ее, революционную подругу Горького, Наденька особенно любила. (Ах, хороша! А ведь давно за тридцать. И как держится! Королевой!) Наденьке до Андреевой далеко, но она старается запоминать и даже вечером, когда остается одна, копирует ее позы, жесты, интонации. А не пойти ли и ей в актрисы? – мелькает у нее шальная мысль. Ах, хорошо бы!.. Но как же тогда революция? Без нее, без Наденьки?.. Нет, нет, все отбросить! Ничто не сравнится с революцией! Все жертвы – ей! Все для нее! О чем это опять Владимир Ильич?
– Если мы не сумеем воспользоваться нашим истог’ическим пг’еимуществом, гг’ош нам цена, товаг’ищи, – продолжал Ульянов, играя в шахматы с Пешковым. – Вам шах, Алексей Максимович!
– Позвольте, Владимир Ильич… – загудел Пешков. – Мой конь… и моя тура…
– А тепег’ь мат! – счастливо залился смехом Владимир Ильич, потирая руки. – Мат, мат и мат! Если бы мы с вами иг’али на деньги, пг’ишлось бы вам, уважаемая Маг’ия Федог’овна, остаться на бобах!.. Кстати, Алексей Максимович, вег’немся к нашим баг’анам. Ваши литег’атуг’ные гоног’аг’ы побивают все миг’овые г’еког’ды. Поздг’авляю! С вашей стог’оны было непг’остительным легкомыслием довег’иться этой политической пг’оститутке Паг’вусу…
– Но, позвольте, Владимир Ильич, мне рекомендовали Парвуса как честнейшего человека, преданного партийца и…
Ильич снова захохотал. Смеялся он таким тоненьким, заливчатым, заразительным смехом, что поневоле все присутствующие, глядя на него, тоже начинали улыбаться и посмеиваться.
– Аг’хичестнейший! – заливался Владимир Ильич. – Укг’ал у паг’тии сто тг’идцать тысяч заг’аботанных вами маг’ок!.. Аг’хичестнейший!.. Мы тут посовещались с товаг’ищами и г’ешили пг’едложить вам в литег’атуг’ные агенты нашего хог’ошего дг’уга Натана Гг’игог’ьевича, не возг’ажаете?
– Ну отчего же, Владимир Ильич? Я с удовольствием… Если Натан Григорьевич берется за это дело…
– Бег’ется-бег’ется! – засмеялся Владимир Ильич. – За свои услуги он бег’ет всего двадцать пг’оцентов, шестьдесят пг’оцентов вы будете по-пг’ежнему отчислять на нужды паг’тии, остальное, Маг’ия Федог’овна, вам на булавки! – И Владимир Ильич снова заразительно засмеялся.
Мария Федоровна пыхнула сигареткой и кивнула.
– Пог’азительная у вас супг’уга, Алексей Максимович! Феномен! Позвольте, Маг’ия Федог’овна, вашу г’учку. – И Владимир Ильич с неподдельным чувством приложился к руке возлюбленной Горького.
Мария Федоровна была довольна. Вот уже несколько лет она – гражданская жена великого русского пролетарского (модного и в России, и за границей) писателя. «Не хуже Чехова!» – мстительно думала бывшая актриса Московского Художественного театра. Ее давнее соперничество с Книппер завершилось наконец своеобразной победой. Когда-то она и со Станиславским рассорилась из-за этой некрасивой артистки, которая почему-то нравилась обоим руководителям самого престижного московского театра. Мало того что Книппер доставались все лучшие роли, она не успокоилась, пока не получила в мужья Чехова! И хотя у самой Марии Федоровны был такой поклонник, о котором с придыханием говорили не только в театре, но и по всей Москве, первенство Книппер было нестерпимо! И когда Мария Федоровна на театральном балу получила от Горького в подарок напечатанную поэму «Человек» с надписью: у автора-де крепкое сердце, из которого она может сделать каблучки для своих туфель, – она поняла, что час ее торжества настал. Бедный Савва!.. Савву было, конечно, жаль, но… ведь он все понимает! Он не обидится. Он по-прежнему будет ей верен и покорен и по-прежнему будет давать деньги на… РСДРП. Ну и, конечно, самой Марии Федоровне. И даже выпишет на ее имя страховой билет в сто тысяч на случай своей смерти… Злые языки потом судачили, что, дескать, Савва вовсе не сам в помешательстве ума застрелился, а застрелил его партиец Леонид Красин, чтобы эти самые завещанные Марии Федоровне денежки поскорее в партийную кассу прибрать. Но – кто же это докажет?.. А деньги Мария Федоровна и в самом деле получила и партии отдала. Феномен!
Ни она, ни Горький не хотели разводиться – зачем? У обоих от законных браков было по двое детей (правда, пятилетняя дочь Алексея Максимовича неожиданно умерла, бедный Горький очень плакал!). А Екатерина Павловна и сынишка их Максимка приезжали, очень все подружились, и вообще все складывалось как-то по-домашнему мирно и хорошо.
Ужасно Марию Федоровну смешило, когда Ильич почтительно называл ее «товарищ Феномен», имея в виду, с одной стороны, ее необычайную женскую привлекательность, а с другой, ее преданность партии. Как будто эти вещи несовместимы! Как будто женский ум не способен соединить хорошенькую шляпку с коммунистическими идеями всемирного единения и братства пролетариата!
В один из приездов Ленина Горький читал ему свою «Исповедь», где герой – бывший крестьянин и бывший послушник Матвей, разочаровавшись в религии, решил, что отныне его бог – это пролетариат и что теперь он будет служить исключительно рабочему классу. А находившийся рядом Луначарский тут же и поддакнул, мол, вера в коммунизм должна стать «пятой религией» передового класса. Разумеется, Ленин сразу же поставил обоих на место, заявив, что нельзя придавать научному коммунизму статус религиозного опиума, а долг пролетарского писателя вообще заключается преимущественно в том, чтобы пополнять революционную кассу. (Разумеется, сказано это было в самой ненавязчивой и шутливой форме, так что Горький даже и не обиделся. Хотя в другом месте и в другое время Ильич жестко требовал от своих соратников: «Тащите с Горького сколько можете!»)
Вот и теперь Горькому захотелось прочесть близким друзьям свой новый рассказ.
Рассказ подходил к концу, Горький прослезился.
Все уже знали эту особенность великого писателя, и никто не попенял ему за излишнюю для революционера слезливость. («Над вымыслом слезами обольюсь», – сказал поэт, и кто ему возразит?) Только Владимир Ильич с одобрением заметил, что рассказ Горького «аг’хиталантлив!», и велел Марии Федоровне его тотчас же перевести на немецкий, французский и итальянский и, пока есть на Горького спрос, поскорее «в печать! в печать!». (А денежки соответственно – «в паг’тийную кассу»!)
После чтения вся компания отправилась на купания.
Выросшие на Волге Владимир Ильич и Алексей Максимович были отличными пловцами. Натан же Григорьевич плавать не умел совсем и только ходил взад-вперед по пляжу и время от времени мочил в изумрудной воде ноги, да собирал ракушки. Мария Федоровна лежала в шезлонге в модном полосатом костюме и дымила папироской. Наденька пристроилась у ее ног, влюбленно изучая манеры и повадки революционной львицы.
Долговязый Горький вылез из воды и плюхнулся рядом с Андреевой, не удержался, поцеловал ножку.
– Подумайте только, на всех языках говорит! – в который раз восхитился Алексей Максимович.
– А где сейчас Троцкий? – спросила Наденька Горького. (Она и сама говорила по-немецки и по-французски и не особо позавидовала в том Андреевой.) – Вы с ним, кажется, друзья?
– Троцкий? Лев Давидович? Слыхал, будто теперь в Вене, издает газету.
– Какое счастье, что ему удалось бежать из Сибири! – воскликнула Наденька.
– Кажется, он собирался написать об этом книгу.
– Правда? Расскажите, Алексей Максимович! Это так интересно!
– Один наш «истинный патриот» из журналистов – представьте, есть еще и такие – как-то сказал, что российская тюрьма – это рассохшаяся бочка, из которой вытекает все ее содержимое. При всей моей ненависти к «истинным патриотам» в этом он абсолютно прав. Не бежать при нашей халатности, разгильдяйстве и вороватости может только ленивый. Нет худа без добра, как говорит русский народ. Слава нашим национальным порокам!
– Действительно, – подтвердила Наденька. – Бежать очень даже просто. Мы, например, с Петрушей просто сели в сани и за два дня прекрасно доехали до самой Вологды, и никто нас не остановил! Правда же, Петя?
Петр встрепенулся и, обрадованный обращенным к нему вопросом, хотел было тут же поведать честной компании свои впечатления от побега, но Наденька опережающе закрыла ему рот:
– После, Петечка, после.
– Весь фокус в том, что у Троцкого в собственных ботинках был запрятан новый паспорт и деньги, – объяснил Горький. – А с деньгами в нашей преподобной Расеюшке тебя из самого ада вытащат и до Европы в лучшем виде доставят!
– А где же, Алешенька, Владимир Ильич? – обеспокоилась Мария Федоровна. – Что-то он долго… не утонул бы! – Андреева поднялась с шезлонга и стала смотреть на море вдаль.
– Во-он он! Видите, Мария Федоровна? Во-он его голова, видите? Это он!
Все выстроились у кромки воды и стали смотреть на горизонт.
– Назад! Он уже назад! – закричала Наденька.
И в самом деле, точка стала приближаться и вскоре обернулась – тут уже все увидали – лысиной Ильича. Лысина выныривала из волн все чаще, становилась крупнее и наконец Ленин вышел из пены морской, как некогда греческая богиня любви Афродита. На берегу не удержался и шаловливо обрызгал Натана Григорьевича с ног до головы водой, на что Натан Григорьевич отозвался коротким взвизгом, а все засмеялись.
– Аг’хипг’екг’асно! – воскликнул Ильич, растирая свое неспортивное тело полотенцем.
– Владимир Ильич, да что же вы нас пугаете, мы уж переволновались с Марией Федоровной.
– Когда мы возьмем власть в свои г’уки, Наденька, долго уже не поплаваешь!
– Да отчего же, Владимир Ильич?
– А кто будет буг’жуев г’асстг’еливать?
Все рассмеялись.
– Найдутся желающие, Владимир Ильич, – прогудел Горький. – Хоть бы и Троцкий.
– Тг’оцкий? – прищурился Ильич, одновременно прыгая на одной ноге, пытаясь вылить воду из уха. – Эта политическая пг’оститутка?
– А вот и нет! А вот и не проститутка! – заступился за товарища Горький.
– Алешенька, Владимир Ильич шутит, – улыбнулась Андреева доверчивому простодушию писателя.
К товарищам подошел Натан Григорьевич и высыпал перед дамами ракушки.
– А вас, товаг’ищ Натан, я назначу Мог’ским министг’ом!
Все снова весело засмеялись и громче всех Наденька и даже захлопала в ладоши.
– А я буду морская министерша! Если Мария Федоровна позволит. – И она метнула лукавый взгляд на прекрасную революционершу.
Мария Федоровна великодушно кивнула. Сама она давно уже назначила себя начальницей всех ныне существующих и будущих театров России.
– Я тут, Владимир Ильич, разные письма получаю, – продолжил Алексей Максимович важный разговор, когда они уже поднимались после купания в горку на горьковскую виллу к обеду. – Много пишут о наших горе-агитаторах. Представьте себе, один такой агитатор собрал в Москве на фабрике рабочих, много говорил, раздал оружие и заявил: это оружие должны, мол, рабочие употребить для завоевания политической свободы. Когда, мол, наступит вооруженное восстание. И что отказаться теперь они не могут, так как все переписаны и понесут ответственность. И что вы думаете? После его ухода рабочие почесали затылки, пошли к хозяину за расчетом и – разъехались по деревням! Как вам это понравится?
– Как, как вы говог’ите? Пег’еписаны? Г’азъехались по дег’евням? – И Владимир Ильич залился детским смехом. – Таких агитатог’ов надо вешать!
– Вот и Раппопорт говорит: стрелять! Он, знаете ли, придумал отличную вещь! Предлагает создать здесь, на Капри, школу революционной техники для научной подготовки пропагандистов…
– Пг’екг’асно!
– Отсюда подготовленная молодежь будет отправляться во все концы России на фабрики, заводы, в деревню, в армию для пропаганды революции.
– А деньги? В нашем паг’тийном деле пег’вое дело – деньги.
– Деньги есть, Владимир Ильич, и еще будут.
– О, ви есть хитг’ый буг’жуй! – погрозил пальчиком Ленин Горькому. – Откуда у вас капиталы, пг’изнавайтесь!
Горький развел руками.
– В России, к счастью, много богатых людей, желающих перемены строя, Владимир Ильич.
– И не только – поблагодаг’им Боженьку – в Г’оссии, Алексей Максимович! А вы, батенька мой, все г’авно пишите, пишите и пишите! И пьес, пьес побольше! Еще одну «На дне» сочините! Чего вам стоит? Оч-чень актуально! Деньги, батенька мой, лишними не бывают! Это еще Каг’л Маг’кс в своем гениальном бестселлег’е «Капитал» сказал!
Тарас Петрович Горомило, выбранный в Первую Государственную думу от кадетской партии, со всем семейством переехал на временное жительство в Петербург.
Петербурга Тарас Петрович не любил. Ему, малороссу, тяжек был и вечно «сопливый», как он выражался, климат, и равнодушно-вялый характер жителей столицы. Не хватало благодатного солнышка, южного «благорастворения воздýхов», живых, всерадостных эмоций. Впрочем, эмоций как раз хватало. С первого же дня, дня открытия думы, эмоции били через край.
Царь открывал Первую думу со всею торжественностью, приличествующей важному историческому событию – новому государственному устроению власти, – и со всем великолепием и красотой старой императорской России.
– Я отлично понимаю, что создаю себе не помощника, а врага, – отвечал государь на заверения Витте о том, что в лице думцев царь и правительство найдут опору и помощь. – Но я утешаю себя мыслью, что мне удастся воспитать государственную силу, которая окажется полезной для того, чтобы в будущем обеспечить России путь спокойного развития без резкого нарушения тех устоев, на которых она жила столько времени.
Государь не питал иллюзий. Превратить заведомых врагов в друзей самодержавной России – возможно ли это? Но Николай твердо знал, что невозможное человеку – возможно Богу, и надеялся, как всегда, только на Его помощь.
Тарас Петрович, как и другие думцы, впервые оказался в Зимнем дворце. Его великолепие ошеломляло. Как ни старались народные избранники вести себя уверенно и сохранять чувство собственного достоинства, среди невероятной красоты, богатства и роскоши они невольно терялись и робели.
Прием проходил в Георгиевском (Большом Тронном) зале. Громадный зал поражал своими размерами и величием. (Одних беломраморных колонн Тарас Петрович насчитал сорок восемь!) Белые с позолотой стены, огромные, зажженные хрустальные люстры – он весь был пронизан струящимся светом и казался, несмотря на свою величину, воздушным и легким.
К царскому трону под алым бархатным балдахином, увенчанным короной и золотошвейными геральдическими композициями, вел ступенчатый подиум. На троне покоилась императорская горностаевая мантия. А над балдахином взлетал на могучем коне Георгий Победоносец, пронзающий пасть дракона победительным своим копьем, – символ русской победы над мировым злом.
Справа и слева от трона вдоль стен зала отведены места для представителей обеих палат: Государственного совета и Государственной думы. Разделял их широкий проход (почти пропасть). Высшие сановники в шитых золотом и усеянных орденами придворных и военных мундирах – справа и разночинные интеллигентские сюртучки, поповские рясы вперемежку с крестьянскими «пиньжаками» – слева.
Но вот откуда-то издалека послышались знакомые и родные еще для многих сердец звуки русского национального гимна. В зал торжественно вошли высокие скороходы в старинных одеяниях, за ними высшие сановники внесли государственные регалии, привезенные из Москвы: государственный флаг, скипетр, державу и сверкающую бриллиантами царскую корону.
Напряжение нарастало. Вдруг (именно вдруг!) быстрой военной походкой вошел государь в мундире Преображенского полка, а вслед за ним проследовали две императрицы в белых сарафанах и жемчужных кокошниках: царствующая Александра Феодоровна, высокая, стройная и – Тарас Петрович смотрел во все глаза, – показалось ему, печальная, с опущенным взором, и вдовствующая, маленькая, приветливая, расточающая улыбки Мария Феодоровна.
В зале наступила мертвая тишина.
Несмотря на обилие воздуха, Тарас Петрович покрылся испариной. Вынуть платок и промокнуть лоб – об этом нечего было и думать, это показалось бы верхом неприличия и даже кощунства, такая благоговейная стояла тишина. Он невольно скосил глаза на собратьев по партии – все стояли сосредоточенно-серьезные и, возможно, тоже, как и Тарас Петрович, покрывались холодным потом.
Тем временем появилась новая группа лиц: не спеша прошествовали великие князья и княгини и наконец, замыкая процессию, фрейлины в русских костюмах и военная свита государя. Обе императрицы и все члены царствующего дома Романовых остановились справа от трона на возвышении, и Тарас Петрович, стоявший в первых рядах, отчетливо видел каждого.
«Вот бы теперь сюда какого-нибудь бомбиста – и всем Романовым бы!..» – мелькнула вдруг неожиданно и совсем некстати шальная мысль, которую Тарас Петрович тут же, даже с некоторым негодованием, и прогнал, настолько неуместна была сия мысль ввиду столь возвышенной даже и для противника монархии минуты.
Он еще раз оглянулся на товарищей, и ему показалось, что подобная шальная идея не одному ему пришла в голову. Вон как, набычившись, стоит глава трудовиков, молодой еще, совсем парень, из рабочих, в черном пиджаке и косоворотке. Этот бы не промахнулся и не разнюнился, как профессор Горомило.
– Всевышним Промыслом врученное Мне попечение о благе отечества побудило Меня призвать к содействию в законодательной работе выборных от народа… – Государь, облеченный в мантию, поднялся с трона. – Я приветствую в лице вашем тех лучших людей, которых Я повелел возлюбленным Моим подданным выбрать от себя…
С каждой новой фразой монарха «лучшие люди» исполнялись гордостью и чувством собственного достоинства, так что в принципе в эту самую духоподъемную минуту, казалось, можно было бы даже этому монарху и послужить, если бы… не громко стучавшаяся в дверь старушки-монархии юная дева-демократия, требовавшая эту самую старушку выставить из России, и поскорее, – вон.
– …Верю, что вы отдадите все свои силы на самоотверженное служение отечеству для выяснения нужд столь близкого Моему сердцу крестьянства, просвещение народа и развитие его благосостояния…
Тарас Петрович заметил, как у одного из великих князей (он не знал никого из них в лицо, потом уже знающие сказали – у Константина Константиновича) потекли слезы. Что ж, царь и в самом деле говорил хорошо и, кажется, вполне искренне. Что касается до нужд крестьянства, так это и у кадетов, и у эсеров записано в программе: землю у помещиков отобрать и отдать крестьянам. Правда, немного свербило сердце, жаль было небольшого именьица жены, куда они привыкли каждое лето выезжать на отдых, но Тарас Петрович крепился, старался быть последовательным и готов был пожертвовать даже и жениным имуществом. О чем это он опять говорит?
– …для духовного величия и благоденствия государства необходима не одна свобода – необходим порядок на основе права.
Ну, положим, это мы знаем, на чем держится порядок в России: на солдатских штыках да казачьих шашках. Ежели вы, господин Романов, о продолжении таких порядков мечтаете, то, извините, лучшие, выбранные из народа люди теперь вам этого не позволят! И Тарас Петрович орлом оглядел Георгиевский зал.
– Да исполнятся горячие Мои желания видеть народ Мой счастливым и передать Сыну Моему в наследие государство крепкое, благоустроенное и просвещенное…
Что ж, наши горячие желания совпадают. А вот кому достанется Россия в наследство – это еще вопрос!
– Господь да благословит труды, предстоящие Мне в единении с Государственным советом и Государственной думой… Приступите с благоговением к работе, на которую Я вас призвал, и оправдайте достойно доверие Царя и народа. Бог в помощь Мне и вам.
Царь кончил. Зазвучало справа и слева «ура». Справа – горячее и искреннее, слева – прохладнее и тише. Тем не менее в общем речь думцам понравилась. А величие и великолепие всей церемонии на многих подействовало неотразимо. Из царского дворца большинство думцев вышли если не монархистами, то, по крайней мере, на время очарованными монархией.
Это скоротечное очарование держалось недолго. На всем пути от Зимнего до Таврического дворца думцев встречали толпы революционно настроенных граждан, облепивших набережные и мосты Невы, и вместе с арестантами «Крестов», махавших изо всех окон платками, все дружно скандировали одно радостное и веселое слово: «А-мни-сти-я!» Это магическое слово как мячик легко перелетало от одной набережной к другой, кружилось в воздухе, туманило пьянеющие радужным весельем головы, как будто амнистия бомбометателям и было тем самым главным и неотложным делом, способствующим благу и процветанию государства, о чем только что печалился царь.
Тарас Петрович не пошел на молебен в Таврический, но с ходу вместе с другими радикальными думцами стал обсуждать ответный адрес на тронную речь Николая.
Быстренько выбрав председателем думы московского профессора римского права Муромцева, государевы люди сразу же приступили к государеву делу. Первым выскочил на трибуну заслуженный оппозиционер кадет Петрункевич.
– Долг чести и совести требует, чтобы первое слово, сказанное с этой трибуны, было посвящено тем, кто свою жизнь и свободу пожертвовал делу завоевания русских политических свобод. Господа, вы все знаете и видели только что воочию – народ жаждет амнистии всем политическим заключенным! Мы, как выбранные представители народа, требуем немедленно удовлетворить его законное чаяние!..
Кадета Петрункевича сменил лидер Партии демократических реформ Кузьмин-Караваев.
– Господа, тюрьмы и каторга переполнены борцами за политические права и свободы. Мы знаем, сколько преступлений прикрыто священным именем монарха, сколько крови скрыто под горностаевой мантией, прикрывающей плечи государя императора. Свободная Россия требует освобождения всех, кто пострадал за свободу! Мы требуем отмены смертной казни за политические преступления!
Последовала овация.
На трибуну поднялся недавно вернувшийся из эмиграции профессор Ковалевский.
– Господа, мы все выступаем за немедленную амнистию и отмену смертной казни! Никакие кары не остановят террора! Террор был, есть и будет, пока мы не накажем этих людей… прощением. Да, да! Именно евангельским прощением мы должны наказать всех так называемых террористов!
Крайние левые обиделись.
– О каком прощении в этих стенах идет речь?! Мы не нуждаемся в прощении! Амнистия – это акт элементарной справедливости!
– Господа, от лица всего русского народа я предлагаю в ответном адресе на речь государя включить целую программу во главе с полной политической…
– Мы не согласны! Мы требуем исключить из адреса выражение «русский народ»! Российское государство многонационально, и мы не имеем права обижать другие народы, которые царская Россия штыками загоняла в свой дом! Мы требуем равноправия для всех народов и в самом названии государства!
– А я предлагаю вообще исключить слово «Россия» из думских дебатов, так как это имя оскорбляет чувства нерусских членов думы!
– Браво, господин Кареев!
– Господа, предлагая амнистию политзаключенным, мы должны ясно сознавать ее цель. Цель амнистии – не просто прощение убийц, но…
– Я протестую против называния политических заключенных убийцами!
– Повторяю, цель амнистии – будущий мир в России. Государственная дума должна доказать, что в этом мы будем своему государю порукой и опорой. Что никто больше не имеет права тягаться кровью. Что отныне все будут жить, управляться и добиваться своих прав не силой, а по закону. По старому закону Божию, который прогремел четыре тысячи лет назад всем людям и навсегда – не убий!
– Господин Стахович забыл, где он находится! Это не церковная кафедра, и вас никто не уполномочивал произносить в народном собрании проповедей. В России нет правосудия! В России нет правды!
– Господин Родичев, успокойтесь, мы уже решили, что страны с таким названием не существует!
– Господа, нужно включить в адрес императору слова: «Государственная дума выражает твердую надежду, что с установлением конституционного строя прекратятся политические убийства, которым дума выражает самое решительное осуждение, считая их оскорблением нравственного чувства народа и…
– Мы против как решительного, так и нерешительного осуждения!.. Господа! Предлагаю следующую формулировку для ответа царю: «Ваше Величество! Остановитесь! Вы расстреливаете не несчастных людей, не случайные жертвы, ваши пули стреляют в совесть русского народа…»
– Опять «русского народа»! Какого такого «русского»? Ведь уже договорились!..
– Вы стреляете в многонациональную совесть российского народа! Ужасы легального убийства превосходят все эксцессы революционного террора!..
Слева последовала овация, справа – свист.
– Господа, надо осудить только будущие убийства, а прошлое покрыть полной амнистией…
– Наша задача – не допустить никаких будущих убийств!..
– Это не наша задача! Политические убийства есть последнее средство борьбы с произволом!.. И мы не можем бросить камень в тех, кто вынужден, рискуя жизнью, вступать в эту борьбу!