В истории русской культуры нет, кажется, более запутанного и сложного вопроса, чем вопрос о происхождении и развитии масонства в России. В особенности это справедливо относительно масонства XVIII века, то есть как раз того времени, когда оно играло значительную роль в ходе нашего исторического развития. Главное затруднение при попытке исследователя составить себе хотя сколько-нибудь отчетливое представление о последовательном развитии нашего масонского движения заключается в крайней скудости архивного материала, касающегося «внешней истории ордена» в России: связанные предписанной орденскими законами тайной, наши масоны оставляли чрезвычайно мало следов своей организационной работы, да и из этих следов большая часть была тщательно уничтожена при наступлении крутых времен «гонения» на братство[1]. Наши архивы заключают в себе поэтому множество ритуалов всевозможных масонских систем, уставов, сборников различного масонского содержания, среди которых лишь очень редко попадаются отрывочные и темные известия о судьбах русского масонства в XVIII веке[2]. Самый ценный для историка материал – официальная и частная переписка русских братьев, протоколы собраний и т. п. – находится здесь сравнительно в ничтожном количестве. Нельзя не пожалеть и о том, что русскими исследователями совершенно не тронуты до сих пор иностранные масонские архивы, которые должны бы дать ценные сведения о русском масонстве в то время, когда оно еще находилось в зависимости от иностранных лож[3].
Поэтому очерк развития русского масонства от его начала до конца царствования Екатерины II имеет в виду лишь установить главные, основные аспекты этого развития, не претендуя ни на полноту, ни на безошибочность приводимых в нем фактических данных, проверка которых в настоящее время представляется крайне затруднительной.
Рассматриваемый здесь период времени, по нашему мнению, распадается на три главных момента: а) первоначальный период, когда масонство было у нас исключительно модным явлением, заимствованным с Запада без всякой критики и не носившим на себе почти никаких признаков здравых общественных потребностей. Этот период охватывает собой время от возникновения масонства в России приблизительно до начала царствования Екатерины II. Далее следует б) второй период, когда масонство стало в России первой нравственной философией; это период преобладания трех первых степеней «иоанновского», или «символического», масонства, простирающийся до начала 1780-х годов. И наконец, в) третий период – это время господства у нас «высших степеней», квазинаучной стороны масонства и особенно розенкрейцерства, охватывающее восьмидесятые годы вплоть до гибели екатерининского масонства в девяностых годах.
Среди русских масонов существовало предание о том, что первая масонская ложа в России была учреждена Петром Великим, немедленно по его возвращении из первого заграничного путешествия: сам Кристофер Рен, знаменитый основатель новоанглийского масонства, якобы посвятил его в таинства ордена; мастером стула в основанной Петром ложе был Лефорт, Гордон – первым, а сам царь – вторым надзирателем. Предание это, лишенное какой бы то ни было документальной основы, находит себе лишь косвенное подтверждение в том высоком уважении, которым имя Петра пользовалось среди русских братьев XVIII века, распевавших на своих собраниях известную «Песнь Петру Великому» Державина; оно показывает только, что наши масоны сознательно или бессознательно связывали с масонскими идеями преобразовательную деятельность Петра, «которая была в России таким же нововведением в смысле цивилизации, каким масоны должны были считать и свое братство»[4].
Первое безусловно достоверное известие о начале масонства в России относится к 1731 году, когда, как гласит официальный английский источник[5], гроссмейстер английской Великой ложи лорд Ловель назначил капитана Джона Филипса Провинциальным Великим Мастером «для всей России». Таким образом, первоначальное масонство пришло к нам, как и везде на континенте, из Англии, но, разумеется, здесь еще не может быть и речи о русском масонстве, и Филипс, конечно, распространял орденское учение лишь в тесном кругу своих единоплеменников, переселившихся в Россию. Этот кружок, по-видимому, твердо держался в течение всего периода немецкого наводнения при Анне Иоанновне, так как уже 10 лет спустя (1740) английская Великая ложа назначила нового гроссмейстера для России в лице генерала русской службы Джеймса (Якова) Кейта. Может быть, к этому времени и следует отнести первые случаи вступления русских людей в масонский союз: недаром русские братья считали именно Кейта основателем масонства в России.
Более мы ничего не слышим об английском масонстве до 1771 года, когда была основана в Петербурге ложа Parfaite Union, которую английские источники называют первой правильной ложей в России[6]. Это обстоятельство, а также исключительно английский состав членов ложи показывают, что эта форма масонства не имела у нас широкого распространения вплоть до введения так называемой елагинской системы, то есть до самых екатерининских времен. Точно так же незначительно было у нас влияние французского масонства, следы которого, впрочем, сохраняются в виде французских названий масонских титулов и степеней (венерабль, метр, екоссе, екосские градусы и прочее[7]). Гораздо естественнее было бы ожидать распространения среди русских братьев немецкого масонства в связи с немецким влиянием в стране при Анне Иоанновне. Действительно, существуют весьма, впрочем, темные известия о сношениях Петербурга с берлинской ложей Трех глобусов еще в 1738–1744 годах[8]. Так как последняя была учреждена лишь в 1740 году[9], то очевидно, что более или менее деятельные сношения с немецкими ложами могли начаться лишь после этого срока. Таким образом, масонство в России начинает развиваться в сороковых годах, то есть уже в царствование Елизаветы, хотя все еще остается чуждым русскому обществу и вербует себе «адептов» главным образом среди немецкого элемента в Петербурге, лишь изредка привлекая на свою сторону некоторых представителей русской знати, близко сталкивавшейся с иностранной жизнью и, может быть, вступавшей в орден во время пребывания за границей. Так, в 1747 году имел место известный допрос вернувшегося из Германии графа Головина[10], в поступках которого Елизавета «довольные причины имела совершенно сомневаться», потому что подозревала его в не совсем чистых сношениях с прусским королем. Так как Фридрих был известен за ревностного масона, то естественно, что Головин на допросе должен был дать откровенные показания и о своей принадлежности к масонству. Кроме себя, он назвал еще графов Захара и Ивана Чернышевых как «живших в оном же ордене». В это время, однако, масонство не могло привлечь к себе более или менее значительный круг лиц русского происхождения, так как наше общество было почти вовсе еще лишено идейных интересов: оно видело в орденских работах лишь модную забаву, освященную в глазах русской знати ее заграничным происхождением. Любопытным свидетельством вполне еще легкомысленного отношения к масонству в те времена стала история вступления в орден известного Ивана Перфильевича Елагина. Впоследствии ревностный масон и Провинциальный Великий Мастер для всей России, Елагин вступал в братство «свободных каменщиков» (в 1750 году) только из любопытства и тщеславия: с одной стороны, его притягивала к себе знаменитая масонская «тайна», а с другой – возможность общения с людьми, «кои в общежитии знамениты» и стояли высоко над ним «и чинами, и достоинствами, и знаками»; не обошлось здесь и без «лестной надежды» заручиться покровительством «друзей, могущих споспешествовать его счастью»[11]. Ясно, что те серьезные внутренние побуждения, которые заставили Елагина впоследствии искать в масонстве более глубокое содержание, тогда в нем еще отсутствовали, как отсутствовали они и вообще в русском обществе. Вполне понятно поэтому, что Елагин и не мог найти тогда в масонстве «никакие пользы», так как здесь еще не было «ни тени какого-либо учения, ниже преподаяний нравственных». Он видел только «предметы неудобь постижимые, обряды странные, действия почти безрассудные; и слышал символы нерассудительные, катехизы, уму не соответствующие; повести, общему о мире повествованию прекословные, объяснения темные и здравому рассудку противные, которые или не хотевшими, или не знающими мастерами без всякого вкуса и сладкоречия преподавались». Занятия в ложах даже породили тогда в Елагине совершенно отрицательное мнение о нравственной стороне масонства: все в ложе показалось ему «игрою людей, желающих на счет вновь приемлемого забавляться, иногда непозволительно и неблагопристойно»; все присутствовавшие умели только, по его словам, «со степенным видом в открытой ложе шутить и при торжественной вечере за трапезою несогласным воплем непонятные реветь песни и на счет ближнего хорошим упиваться вином, да начатое Минерве служение окончится празднеством Бакху»[12]. Хотя впечатление это и вызвано отчасти легкомысленным еще отношением к масонству самого Елагина, с удовольствием посещавшего ложи, «понеже работы в них почитал совершенно игрушкою, для препровождения праздного времени выдуманною», тем не менее оно, несомненно, показывает, что масонство не имело еще никаких корней в сознании русского общества и нередко приобретало безобразные формы, соответствовавшие грубой жажде наслаждений, которая характеризует людей Елизаветинской эпохи, мало благоприятной для серьезной постановки вопросов веры и нравственности, а следовательно, и для развития масонства.
Иван Перфильевич Елагин. Литография XIX в.
В одном из донесений князя Прозоровского императрице Екатерине также говорится о елизаветинском масонстве, что «из сих лож выходили из некоторых разные шалости и шутки»[13]. Не было тогда в масонстве и сколько-нибудь прочной организации, не было и постоянных сношений русских лож с иностранными – по той простой причине, что не могло быть серьезных забот об укреплении и расширении «царственного ордена» в России. Прозоровский был поэтому совершенно прав, утверждая, что эти loges batardes «никакого сообщения с учрежденными в прочих местах ложами не имели»[14].
Только в конце царствования Елизаветы начинают проявляться некоторые признаки пробуждения общественных интересов в наиболее образованном слое русского общества. Начатки европейского просвещения, внесенные в русскую жизнь гением Петра Великого, должны были, конечно, нарушить цельность прежнего патриархального уклада духовной жизни Московской Руси и вызвать в русском обществе инстинктивное стремление к согласованию старых религиозных идеалов с новыми для него началами западной культуры. Само собой разумеется, что это случилось не сразу, и лишь в конце правления Елизаветы Петровны мы замечаем признаки первых попыток к выработке нового идеалистического мировоззрения, отвечающего проснувшемуся общественному самосознанию: эти попытки, естественно, сводились к оправданию и укреплению прежнего религиозно-нравственного идеализма на новых началах просвещенного разума, пришедшего на смену церковного авторитета. Действительно, в наиболее культурных слоях общества непосредственный реализм Петровской эпохи сменяется в это время неясными идеалистическими исканиями, нашедшими себе бледное выражение в нравоучительных тенденциях первых русских журналов и особенно в органе московской университетской молодежи «Полезное увеселение»[15]. Здесь в наивных опытах юных сотрудников журнала уже видны слабые попытки к выработке известного общественного миросозерцания, которое в общих чертах сводилось к следующим положениям: «Мир есть тлен и суета, нетленна лишь добродетель, которая заключается в любви к ближнему, к другу; любовь есть единственный способ борьбы с пороком, а цель жизни – истребление зла в мире и в обществе посредством подвигов любви»[16]. Евангельская основа этих начатков общественного идеализма близко подходит к христиански-нравоучительным тенденциям масонства первых трех степеней. Было бы поэтому вполне естественным ожидать, что именно в это время масонство, до тех пор бывшее лишь «игрушкою для праздных умов», привлечет к себе молодые силы русского общества и откроет им свои серьезные стороны: здесь легко могли себе найти точку опоры проснувшиеся идеалистические запросы, смутно стремившиеся вылиться в формы определенного мировоззрения. Кое-какие признаки, указывающие на возможность такого предположения, действительно у нас имеются: именно к этому времени (1756) относится, например, любопытное доказательство существования некоторой связи между масонством и наиболее образованным слоем петербургской молодежи. Мы имеем в виду, конечно, показание Михаила Олсуфьева о масонской ложе в Петербурге, представленное императрице графом А. И. Шуваловым. В списке «гранметрам и масонам» здесь перечислено около 35 лиц, среди которых, кроме знатных имен Романа Воронцова (отца княгини Дашковой), Голицыных, Трубецкого и других, мы встречаем лучших представителей молодого русского Просвещения: А. П. Сумарокова, будущих историков – князя Щербатова и Болтина, Федора Мамонова, П. С. Свистунова и так далее. Участие этих лиц в масонской ложе – верное доказательство того, что в конце царствования Елизаветы масонство начало уже укореняться в русской почве, давая готовые формы для идеалистических стремлений, впервые пробуждавшихся тогда в умах лучшей части молодежи. Это были, однако, лишь слабые ростки, которым, кроме того, мешало до некоторой степени развиваться недоверчивое отношение властей к масонской организации. «При Императрице Елизавете, – сообщает в своей записке о русском масонстве известный впоследствии масонский деятель Бёбер[17], – масонство начало больше распространяться в России; но члены его так опасались за себя и за свое хорошее дело, что собирались только изредка и совершенно втихомолку, и не в обыкновенном помещении, а иногда даже на чердаке отдаленного большого дома». Впрочем, настоящих преследований тогда, по всей вероятности, не было: в одной печатной масонской речи от 1758 года говорится даже о благосклонности Елизаветы к масонству. Сколько было, однако, в это время лож и по каким системам они работали, мы не знаем: известны только ложа Скромности (Zur Verschwiegenheit)[18], основанная в 1750 году, и учрежденная от нее ложа Северной звезды в Риге.
Итак, первоначальный период существования масонства в России характеризуется общим отсутствием какой бы то ни было национальной окраски: это была лишь мода, притом сравнительно весьма малораспространенная, «игрушка для праздных умов», по выражению Елагина, и лишь в самом конце этого периода замечаются признаки некоторой связи между масонством и смутно поднимающимися в лучшей части общества идеалистическими потребностями; эти признаки показывают нам возможность скорого наступления того времени, когда положительное содержание масонского учения сделается доступным и близким для русских людей, оказывая им серьезную поддержку в их неясных стремлениях к построению впервые в России цельного общественного миросозерцания.
Кратковременное царствование Петра III, хотя и было весьма благоприятным для распространения масонства, не могло еще, однако, дать надлежащей почвы для широкого развития масонских идей в русском обществе. Новый император, благоговевший перед Фридрихом, в подражание последнему оказывал явное покровительство «вольному каменщичеству»: он даже подарил дом ложе Постоянства в Петербурге и, по преданию, сам руководил масонскими работами в Ораниенбауме. Но это обстоятельство не способствовало, по-видимому, широкому распространению ордена, так как для этого не было еще самого важного и необходимого условия – не было еще русской интеллигенции, объединенной общими духовными интересами, которые едва только намечались в конце предшествующего царствования и были еще лишены более или менее серьезного образовательного фундамента. Мощным толчком к развитию русской интеллигентной мысли послужило начало царствования императрицы Екатерины II.
Русская общественная мысль в екатерининское время значительно быстрее двинулась вперед по пути естественного примирения безыскусственного религиозного идеализма Московской Руси с новыми веяниями просветительской эпохи, нашедшей себе отзвук в реформированной России; это примирение легко могло найти для себя точку опоры на почве увлечения религиозно-нравственным содержанием масонского учения, и мы видели уже кое-какие признаки этой возможности еще в конце предыдущего царствования. Но вместе с тем развитие ордена вольных каменщиков шло у нас медленно: масонству недоставало прочной организации, так как не было тогда и не могло еще быть среди русских людей энергичных фанатиков масонской идеи, которые использовали бы ее сообразно с пробудившимися потребностями национального сознания: самые потребности эти были еще в зародыше. Вот почему будущие столпы русского масонства, вроде Елагина, не видели и не могли видеть тогда в учении ордена «ничего притягательного». Для того чтобы масонство получило широкое распространение, чтобы оно могло сделаться тем русским общественным движением, каким мы видим его впоследствии, прежде всего нужен был, как мы сказали, факт образования первой русской интеллигенции, а для этого будущим ее представителям предстоял еще серьезный подготовительный искус, им пришлось еще пережить глубокое внутреннее потрясение, испытать ужасное состояние душевного раздвоения и страданий от утраты былой душевной цельности: только тогда они вновь обратятся к забытому масонству, чтобы в учении «царственного ордена» найти спасение от терзавших их сомнений и душевных мук. Этим искусом было для русского общества насажденное руками просвещенной императрицы «вольтерианство», с необычайной быстротой, подобно поветрию, охватившее собой широкие общественные круги.
Как направление скептическое, вольтерианство не могло быть прочным в это время пробуждающейся русской мысли; она только еще начинала жить и тем самым не могла направиться сразу по пути разрушительного отрицания. Поэтому-то вольтерианство XVIII века, неожиданно прервавшее естественный ход общественной мысли, было только легко привившейся модой, новым оттенком европейского налета, который воспринимался русской знатью вместе с новым покроем платья: это была, по меткому выражению Фонвизина, «на умы мода, как на пряжки, на пуговицы»; к типичной для всего XVIII века фигуре кантемировского щеголя Медора прибавилась новая черточка: он стал скептиком и вольтерианцем и свою нравственную разнузданность и невежество стал отныне оправдывать именами великих авторитетов европейской мысли. Это было хотя и поверхностным, но тревожным явлением; положительные стороны просветительской философии не могли быть, конечно, понятны плохо образованному русскому человеку, но он удивительно легко воспринимал ее критическую сторону, и не столько критику, сколько насмешку над окружающим; яркие парадоксы действовали ослепляюще, подобно удару молнии, и в результате получилось нечто неожиданное и опасное: вольтерианство поколебало в русской душе бессознательную, примитивную веру предков и, бросив его, совершенно беспомощного, в пустое пространство дешевого скептицизма, способствовало широкому общественному развращению[19]. «Направление русских умов становилось уже не усвоением европейской цивилизации, а болезненным расстройством национального смысла, не подготовленного к такому острому питанию», «философский смех освобождал нашего вольтерианца от законов божеских и человеческих», оправдывая и укрепляя старое доморощенное невежество и нравственную косность[20]. Это общественное развращение, «злонравие», конечно, не было создано вольтерианством, но беда заключалась в том, что в последнем находило себе санкцию презрительное отношение к знанию и религии, а следовательно, и к вопросам нравственности; явление было притом тем более опасно, что захватило собой всех: и Елагиных, и Иванушек («Бригадир» Фонвизина), и Лопухиных, и Фирлюфюшковых («Именины госпожи Ворчалкиной», комедия Екатерины II), и Новиковых, и Лентягиных («Чудаки» Княжнина), одних привлекая на свою сторону блеском сатиры и яркостью парадоксов, других – отрицанием, приобретенным из вторых рук и выразившимся в оправдании невежества и в кощунстве, которое к тому же имело все прелести скандала.
Глубокое сознание общественной опасности и необходимости серьезной борьбы с развращающим влиянием «вольтерианства» и послужило той почвой, которая породила первые кружки русской интеллигенции, а роль главного ее орудия в этой борьбе сыграло масонство. Замечательно, что путь, приведший к масонству главных представителей русской общественной мысли, был у всех них совершенно одинаковым: все они прошли через вольтерианство, испытали на себе всю тяжесть вызванного им душевного разлада и бросились затем искать спасения в масонстве. Мы видим Елагина, «прилепившегося к писателям безбожным», «спознавшегося со всеми атеистами и деистами», которые, «пленив сердце его сладким красноречия ядом, пагубного ада горькую влияли в него отраву»; мы видим Новикова, находящегося «на распутье между вольтерианством и религией» и не имеющего «точки опоры или краеугольного камня, на котором мог бы основать душевное спокойствие»; мы видим Лопухина, только что дописавшего перевод первой главы Systeme de la nature Гольбаха и в порыве «неописуемого раскаяния» вдруг предающего огню свою красивую тетрадку. Конечно, все они, подобно Лопухину, «никогда не были постоянными вольнодумцами», но первое впечатление от чтения безбожных «ансиклопедистов» действовало на них настолько ошеломляюще, что даже лучшие принимали вначале целиком новую веру. Но «переход от старой веры совершался слишком быстро, чтобы быть прочным и окончательным. Скоро заговорила совесть, и при добросовестном анализе своих мыслей и чувств молодое поколение приходило к тяжелому сознанию полного внутреннего разлада. После более или менее усердного изучения самих сочинений новых философов оно оказывалось не в состоянии ни принять их мировоззрение, ни вернуться всецело к простодушному мировоззрению дней своей юности»[21]. Этот разлад в конце концов вызывал в них чувство ужаса перед «атеизмом», и они метались из стороны в сторону, ища спасения от душевной пустоты и возвращения утраченного религиозного идеала. Но это было не так легко: «яд просвещения» – новая привычка к умственной работе – не давал возможности вернуться к простой вере отцов: чтобы одержать победу над «модными и ложными философами», вера должна была найти себе поддержку в пробудившейся работе отвлеченного мышления. Здесь-то и пришло на помощь забытое масонство с его мистической религиозностью и «нравственными преподаяниями», с его «древним любомудрием» и «истинною наукою». Здесь получила успокоение смущенная вольтерианством русская душа, найдя в «ордене» тот «краеугольный камень», на котором «основала свое спокойствие». Мало того, личная трагедия привела лучших русских людей к сознанию общественной опасности и сделала их истинно интеллигентными работниками, боровшимися против общественного бедствия «злонравия», избрав себе орудием религиозно-идеалистическую философию масонства. Вот тогда масонство в России становится русским масонством, несмотря на иноземное его происхождение и иноземные формы; даже содержание его было всецело чужим, но оно было согрето русским духом проснувшегося национального самосознания и потому может быть по всей справедливости названо первым идеалистическим течением русской общественной мысли. В этом, кажется мне, и заключается огромная важность нашего масонского движения в XVIII веке.
Из сказанного вытекает, что, несмотря на наступление благоприятных для проявления общественной инициативы времен, мы не должны ожидать быстрого расцвета масонства тотчас же вслед за воцарением Екатерины: оно окрепнет вполне лишь тогда, когда покажутся обильные всходы посеянного ею вольтерианства и когда вызванная последним общественная реакция будет искать для борьбы с ним точку опоры в масонстве. Действительно, в течение почти десяти лет от начала нового царствования масонство развивается сравнительно медленно, хотя и заметны кое-какие признаки стремления к более прочной организации ордена путем сношений с Германией: так, основанная в 1762 году ложа Счастливого согласия (Zur glücklichen Eintracht) получила уже в начале следующего года признание и покровительство со стороны известной берлинской ложи Трех глобусов[22]. В это же время почти везде проникли в Европу так называемые высшие степени, и это движение немедленно отразилось в России. Непосредственно после водворения в Германии тамплиерства немецкая ее форма, известная под именем Строгого Наблюдения (Observantia stricta), была введена и в Петербурге, где в 1765 году был даже основан рыцарский капитул с немецким купцом Людером во главе. Высшие степени этой системы, с их рыцарскими одеяниями и украшениями, пользовались большим успехом среди русского дворянства, «воспитанного весьма чувственным образом». Когда в 1780 году Фердинанд Брауншвейгский разослал по всем провинциям ордена призывной циркуляр, приглашавший принять участие в генеральном конвенте масонов во Франкфурте-на-Майне, русские масоны в своем ответном письме отозвались о тамплиерстве чрезвычайно одобрительно: «Пышные церемонии рыцарства, кресты, кольца, эпанчи и родословные поколения должны были произвести великое впечатление над нациею военною, в которой одно токмо знатное дворянство работами нашими занималось… Между нами такая воинская пышность не может быть неприятною, ибо все члены наши предводили батальонами и целыми армиями! Весьма приличествуют и кресты оные особам, которые в общежитии таковыми знаками чести украшены или которые ничего так жадно не желают, как получения оных»[23]. Из этого характерного отзыва видно, что тамплиерская система даже и значительно позднее, когда она нашла себе распространение в Москве (с 1776 года), привлекала к себе главным образом своею внешностью – пышностью ритуалов и костюма. Письмо русских братьев дает этому обстоятельству совершенно правильную оценку: воспитанное «чувственным образом», наше дворянство с помощью этой внешности легче усваивало непривычные ему «отношения умозрительные» и «преподаяния нравственные». Но среди лучшей части русской интеллигенции Строгое Наблюдение вызывало совершенно отрицательное к себе отношение: «смешные церемонии» рыцарства вызывали в Елагине презрение к системе «Хундовой, подлинно собачьей»[24], а Новикова заставляли относиться осторожно даже к Шварцу, которого он «остерегался по стрикт-обсерванту»[25]. Поэтому ложи, принадлежавшие к тамплиерской системе, нередко вырождались в те «шумные празднества», о которых с таким пренебрежением отзывался Елагин. Вначале, впрочем, развитие Строгого Наблюдения шло у нас успешно, и к нему принадлежали большинство работавших в России лож, но, по-видимому, оно так же быстро и заглохло: в противном случае в 1776 году русским масонам циннендорфской системы не пришлось бы остерегаться «лернейской гидры Строгого Наблюдения, вновь поднявшей свою голову на Россию»[26]; очевидно, значение этой системы не было особенно велико[27].
Петр Иванович Мелиссино. XVIII в.
В 1768–1769 годах проникла в Россию особая духовная отрасль тамплиерской системы – так называемый клерикат, основанный доктором Штарком. Полукатолический характер этой системы, с ее церковными обрядами, постами, молитвами и таинствами, не мог, конечно, привлечь к себе большого числа православных русских братьев, и о клерикате в России мы имеем поэтому лишь самые смутные и малодостоверные известия.
Мы упомянули о нем здесь только потому, что эта система связывается обыкновенно с другой, представляющей гораздо больший интерес для русского историка, так как в ней мы имеем дело с самостоятельной, впрочем, преждевременной и неудачной попыткой углубить и расширить содержание масонской работы. Мы имеем в виду так называемую систему Мелиссино, которая, по словам немецких историков масонства, «процветала» в России около 1765 года[28]. Младший брат куратора Московского университета, впоследствии артиллерийский генерал, человек, наделенный от природы богатыми дарованиями, Мелиссино стремился вложить в свою систему то квазинаучное содержание, которое так привлекало к розенкрейцерству русских масонов восьмидесятых годов, в то же время сохраняя в угоду вкусам русской знати пышные титулы и церемонии рыцарства: в последней, седьмой своей степени (Magnus Sacerdos Templariorum) система Мелиссино сообщала те же сведения, которые составляли основу розенкрейцерской науки, – в странном сочетании с полукатолической обрядностью, как в Штарковом клерикате. Эта любопытная система вряд ли, однако, пользовалась сколько-нибудь широким распространением: в этот ранний период жизни русских лож не могли иметь серьезного успеха ни новая церковность, ни мистическая натурфилософия; несложным запросам русского духа вполне достаточно было трех первых степеней нравоучительного масонства, и высшие степени могли иметь успех, как в тамплиерстве, лишь в том случае, если великолепием украшений и церемоний льстили чувству дворянского тщеславия и праздного любопытства. Поэтому в 1777 году Мелиссино перешел со своей ложей Скромности к циннендорфской системе[29].
Настоящая история масонства в России начинается лишь в семидесятых годах, когда одновременно возникают у нас две масонские системы, пользовавшиеся крупным успехом. Ложи этих систем – так называемых елагинской и циннендорфской (шведско-берлинской) – работали в этот период времени главным образом в первых трех степенях «иоанновского» или «символического» масонства, преследовавшего цели религиозно-нравственного воспитания человека. Здесь русские масоны работали над приведением «дикого камня» (символ греховного человека) в «совершенную кубическую форму» (очищение от пороков), приобретали широкие сравнительно с прежними религиозные понятия, глубоко задумывались над вопросами веры и нравственности, упорной работой воспитывали в себе человека. Кажущаяся в наше время несколько бледной масонская мораль оказала благотворное влияние на общество, служа в то же время реакцией против модных течений западноевропейской скептической мысли. По меткому сравнению П. Н. Милюкова, это «толстовство» XVIII века, с его проповедью личного самосовершенствования и «убегания зла», было первой идеалистической философией, распространившейся в широких общественных кругах и вызванной здравыми, жизненными потребностями пробудившейся общественной мысли. Эта благотворная сторона русского масонства, составлявшая все его содержание в семидесятых годах и сохранившая свое значение в восьмидесятых, достаточно оценена всеми его историками, и потому мы считаем себя вправе, ограничиваясь в деле ее оценки несколькими вышеприведенными замечаниями, перейти к изложению исторических данных, касающихся развития обеих главных систем этого времени.