Бывает – и нередко, – что молодые люди из среды начинающих литераторов пишут мне, жалуются: «нет времени для творчества», «трудно жить».
Должен признаться, что жалобы эти не вызывают у меня сочувствия, а словечко «творчество» даже несколько смешит, – слишком оно громко и как будто не совсем у места в наше суровое, «ударное» время, перед лицом рабочей массы, которая, не щадя сил, не жалуясь, действительно творит нечто неизмеримо более грандиозное и важное для всего человечества, чем любой, даже талантливый стишок или рассказец.
Разумеется, «на стройке» – жить трудно: одновременно идёт работа разрушения и созидания; шум, треск, крик; под ногами – жалкий и злой мусор старины, в воздухе – её отравляющая пыль. Всё вокруг изменяется с невероятной, сказочной быстротой, и нет возможности сосредоточиться на поисках красивого слова, точного и яркого образа, некогда почесать затылок, потереть лоб, поковырять в носу, придумывая звонкую и удачную рифму. Всё это – так.
Но ещё совсем недавно, лет тринадцать тому назад, юношеству жилось несравненно хуже, чем теперь, а лет за тридцать – за сорок до наших дней – и совсем нехорошо.
Конечно, это не утешение, – но я и не собираюсь утешать огорчённых «неудобством» и шумом социалистического строительства. Меня спросили: как жилось юношеству в прошлом? Я и рассказываю об этом что знаю, будучи уверен, что прошлое необходимо знать и что хорошее знание прошлого весьма полезно для современного юношества.
Я начал жить в то время, когда мещанский мир был крепок, плотен, усиленно жирел на крови «освобождённого» крестьянства, а оно щедро пополняло армию мещан из своей среды. Мещанин жирел и цепко держал свою молодёжь в густой тине «традиции» – вековых предрассудков, предубеждений, суеверий. Двуглавый орёл самодержавия был не только гербом государства, но птичкой весьма живой и злобно деятельной. И был жив бог, олицетворённый солидной армией попов; были города, в которых 10 тысяч жителей содержали десяток церквей, два монастыря и – только две школы. Школа действовала в тесном единении с церковью, правительственный педагог был таким же «охранителем традиций» мещанства, как поп. Строго наблюдалось, чтоб физика, химия и вообще науки о явлениях природы не противостояли закону божию, учению библии и чтоб разум не противоречил вере, основанной на «страхе божием». Церковность действовала на людей подобно туману и угару. Праздники, крестные ходы, «чудотворные» иконы, крестины, свадьбы, похороны и всё, чем влияла церковь на воображение людей, чем она опьяняла разум, – всё это играло гораздо более значительную роль в процессе «угашения разума», в деле борьбы с критическою мыслью, – играло большую роль, чем принято думать. Человек, даже когда он мещанин «до мозга костей», всё-таки падок на красоту, жажда красоты – «уклон» здоровый, в основе этой жажды заложено биологическое стремление к совершенству форм, – в церкви была и есть – красота, ядовитость которой искусно прикрыта отличнейшей музыкой, живописью, ослепительным блеском золота; бога своего мещане любили видеть богатым. Литература не только не могла активно, критически «отражать» консервативное и отравляющее влияние церкви, но и не хотела этого; а некоторые литераторы изображали работу церкви в красках соблазнительных. Изображая по преимуществу жизнь столиц, дворянских усадеб и деревни, литература не уделяла внимания жизни и быту мелкого мещанства – огромному большинству обывателей провинции, а именно там, в провинции, в глухих углах разыгрывались наиболее жуткие драмы «отцов и детей».
На протяжении по крайней мере двух десятков лет я наблюдал эти дикие драмы вражды «отцов» и «детей» – не той «идеологической» вражды, о которой красиво рассказал Тургенев[36], а бытовой, зоологической вражды собственника-отца к собственному сыну. Как только в юноше того времени пробуждался серьёзный интерес к вопросам жизни и обнаруживалось естественное стремление в сторону критики тяжёлого, тёмного быта, – вокруг «критически мыслящей личности» создавалась атмосфера враждебной настороженности отцов, возникали подозрения в «измене старине», затем следовало «внушение истины» кулаком, палкой, вожжами, розгами. Кончалось это «внушение» чаще всего тем, что человека забивали в «первобытное состояние», то есть отцы делали из него «себе подобного» мещанина. Если же молодой критик оказывался упрям, – его вышибали из семьи в пространство, где он очень редко находил место и время для дальнейшего развития критического отношения к действительности и где у него не было защитника, какого он имел бы теперь в лице рабочего класса.
Путь критики продолжали единицы; известно, что революционное движение пополнялось очень скупо отщепенцами провинциальной мещанской семьи; в массе своей «блудные дети» становились ворами, босяками, бродягами. Все это были ребята, мещанский индивидуализм которых, укреплённый «мордобоем» и порками, принимал характер крайне свирепый. Наиболее даровитые из них проявляли особенно неукротимое и даже болезненное стремление к деспотизму, к циническому издевательству над слабыми.
Приведу пример. В 1893 году в Печёрской слободе Нижнего-Новгорода буйствовал Демка Майоров, и его злое, циническое и остроумное хулиганство возбуждало страх женщин и почтительную зависть слободской молодёжи. Это был ещё здоровый и даже красивый человек лет тридцати, рыжебородый, кудрявый, небольшого роста, но очень стройный и сильный. Смотрел он на людей прищуренными глазами, дышал носом, нос был перебит и задорно вздёрнут, ноздри всегда раздувались, точно у злой собаки. Говорил он гнусаво, но когда сердился – голос его звучал чисто и звонко. Гимназистом пятого класса он поставил «законоучителю»-попу какой-то вопрос, и его исключили из гимназии. Отец, подрядчик столярных работ, пригласил родственников, знакомых, привязал сына к верстаку и самолично, торжественно выпорол его до потери сознания. Во время порки Демка схватил воспаление лёгких, затем, выздоровев, прямо из больницы убежал на пароход, доехал, милостью матросов, до Костромы, попался там на краже хлеба, был отправлен по этапу на родину, – там отец переломил ему нос и два ребра. Демка снова бежал, летом работал масленщиком на пароходе, зимою занимался мелкими кражами, шулерством, отдыхал в «арестантских ротах», так прожил он более десяти лет. Я осведомился:
– О чём ты спросил попа?
– Не помню, брат! Мальчишка я был бойкий, учителя меня баловали, ну – зазнался! У меня товарищ был, семинарист, он в бога не верил, так я, конечно, что-нибудь по этой части всадил попу-то! Вообще от гимназии у меня ни черта не осталось, всё забыл!
Что в гимназии он учился – это было верно, а что от неё у него ничего не осталось – тоже верно. Но он хорошо помнил, как его пороли.
– Морозно было в тот воскресный день, лежу я, креплюсь, чтоб не орать, и вижу: брызгает кровь на снег, прожигает его красными язвинами. Эх ты, клюква…
Таких, как Демка Майоров, я встречал десятками, но, разумеется, их надобно считать тысячами, – тюрьмы населялись по преимуществу «блудными детями» мелкого мещанства. Яркий индивидуализм этих людей, вбитый в плоть и кровь «от руки» отцов, оправдан всей обстановочкой жизни мещанства, всем бытом мелких грызунов. Я вполне уверен, что в лице этой молодёжи бессмысленно пропадали силы социально ценные.
Погибали и не такие люди, как Демка, – «отцветали, не успев расцвесть», Помяловские, Кущевские, Левитовы, Вороновы и много других этого ряда.
Литераторы-«разночинцы» – тоже «отщепенцы» и «блудные дети», их история – «мартиролог», то есть перечень мучеников. Помяловского за время его учения в семинарии секли розгами около четырёхсот раз. Левитов был выпорот в присутствии всего класса; он рассказывал Каронину, что у него «выпороли душу из тела» и что живёт он «как будто чужой сморщенной душой». Кущевский написал рассказ[37] об одном литераторе, которого отец отпускал в столицу «на оброк» – так же, как помещики отпускали крепостных, и, если сын не присылал ему денег, он требовал его в деревню и там сёк. Сам Кущевский работал грузчиком на Неве, упал в воду, простудился, написал свой роман «Николай Негорев, или Благополучный россиянин» в больнице, ночами, покупая огарки свечек на больничный паёк, затем он спился и умер, не дожив до тридцати лет. Решетников, четырнадцати лет попав под суд, два года сидел в тюрьме, потом был сослан на три месяца в Соликамский монастырь; он умер двадцати девяти лет.
Редкий из литераторов-разночинцев доживал до сорока лет, и почти все испытали голодную, трущобную, кабацкую жизнь. Читателей у них было очень мало, и читатель, в огромном большинстве, был «чужой» человек.
Добролюбов печально и правильно сказал: «Массе народа чужды[38] наши интересы, непонятны страдания, забавны восторги. Мы действуем и пишем в интересах кружка, более или менее значительного». Горькую правду этих слов чувствовали – с различной степенью силы – все литераторы-разночинцы.
Литераторы наших дней не могут пожаловаться, что они работают на чужого. Они могут сказать, что «массе народа чужды» их «интересы» только в том случае, если им самим непонятны и не увлекают их революционные цели и задачи массы. Эти цели и задачи, воплощаемые в действительность героическим трудом рабочего класса, придали жизни характер непрерывного, бурного творчества, создали бесчисленное количество новых фактов, новых тем, – создали и создают.
Иные люди в мир пришли,
Иные чувства и понятья
Они с собою принесли.
Сорок лет тому назад молодёжь жила в плотном кольце старины, «установленной от бога», ревностно и зорко охраняемой отцами. Основною силою всех стремлений отцов были именно интересы плоти при жизни и по смерти. Нужно было полностью и даже до пресыщения удовлетворить все её позывы, и нужно было позаботиться о том, чтоб обеспечить ей за гробом приличное «инобытие». В ушах мещанина, замкнутого в круге личных интересов, всегда, сквозь шумок осторожненького наслаждения жизнью, шипел – и шипит – маленький, чёрный ужас перед тем, что в конце концов плоть источат черви.
Этот ужас, маленький и пошлый, не мешая жить, весьма хорошо помогает мещанину убеждаться в своей мнимой изолированности от людей и не чувствовать ответственности перед ними, ибо «все равны пред лицом смерти и каждый отвечает создателю за себя». К тому же «человек – начало и конец жизни», и так далее в этом духе. Именно к таким фразам сводится нищенский смысл философии мещанского индивидуализма, в каких бы затейливых словесных формах он ни прятался.
«Индивидуальность стремится к освобождению от сжимающих её тисков общества», – учил Н. К. Михайловский, организатор идей и настроений «народничества» в систему моральной философии. У него, – кажется, в статье «Борьба за индивидуальность», – есть такая фраза: «Если я противопоставляю себя внешнему миру, то противопоставляю и тем враждебным силам, которые таятся в этом мире. Этим силам я объявляю войну, хочу заставить их служить себе», то есть индивиду, личности.