bannerbannerbanner
Беседы о ремесле

Максим Горький
Беседы о ремесле

Полная версия

 
Тьмы низких истин нам дороже
Нас возвышающий обман,[20]
 

и потому, что мы спешили пристроиться к месту идеологически удобному, а система идей «народничества» казалась нам достаточно удобным местом. Итак, хотя мы чувствовали, что Кабанов во многом прав, но это усиливало нашу антипатию к нему. А он долбил:

– Вот на успеньев день айдате со мной в Арск, в гости к дяде, он вам такое расскажет про деревню!

– Полицейский-то!

– Ну так что? Он любому профессору нос утрёт, как говорится. Он знахарь, лекарь, а не поп, – не прикажет: верь!

Осенью Кабанов куда-то исчез, но мы не пожалели об этом и даже, кажется, долго не вспоминали о нём. Но вспоминать пришлось – и нередко. Я начал работать в крендельной; мои посещения кружка прекратились года на полтора, встречи с интеллигенцией стали редкими. В крендельной работало двадцать шесть человек, в булочной – пятеро. Мне часто приходилось работать в крендельных Донова, Кувшинова; хозяева, получив большой и срочный заказ на товар, «занимали» рабочих друг у друга. Я наблюдал жизнь сотни крендельщиков, и в памяти моей довольно часто звучали медленные, горестные слова: «если плохо, значит – верно».

Крендельщики почти все одного уезда, забыл – какого; кажется, и одной волости – Едильгеевской, из деревень Каргузы, Собакина, Клетней. Я пользовался несколько повышенным отношением товарищей по артели, и на пасхальную неделю они пригласили меня в гости к себе. Пошёл и две недели «гулял» из деревни в деревню; пил водку, хотя она не нравилась мне, дрался, когда наших били, очень смешил мужиков и баб тем, что разговаривал с девицами на вы и не «щупал» их. Последнее особенно удивляло и высмеивалось, а благочестивый старичок Кузин, хозяйский наушник, прозванный в артели Иудой, поучительно сказал мне:

– Ты девками не брезговай, во святые не лезь, – из мужиков святых не бывает!

Я ответил, что «во святые не лезу», но и не мужик.

– Всё едино, наш брат Исакий, – пляши с нами!

Не помню, что я подумал после этих слов, но мог бы подумать: не говорит ли языком Кузина «дух артельности»? Лет через двадцать я вспомнил его слова, прочитав рассказ Леонида Андреева «Тьма».

В то время «тёмные стороны русской жизни» уже не очень удивляли меня, но всё-таки почти каждая деревня ошеломляла, показывая картины чрезмерно оригинальные. Кажется, в Клетнях парни, провожая домой трёх девиц соседней деревни, загнули им юбки на головы, завязали подолы над головами лыком, – это называлось «сделать тюльпан», – связали им руки и в этом виде оставили в поле; девицы кое-как добрались до околицы деревни, взбунтовали своих парней, братьев, отцов, те вооружились кольями, пошли войной на обидчиков, и война не разразилась только потому, что хмельное войско обиженных устроило междоусобный бой.

По утрам в Каргузе играл на свирели пастух, прозванный за скотоложство Тёлкин Муж, играл он чудесно, «хватая за сердце», знал множество удивительных мелодий, старинных песен. Было ему лет полсотни; курчавый, седовласый, с выпуклым лбом, увеличенным лысиной, он казался красавцем, умником, и глаза у него были приятные, какие-то особенно ясные и вдумчивые.

В скотоложство его я не поверил. Но как-то вечером около мельницы-ветрянки он стал рассказывать парням сказки, изумительно жуткие своим цинизмом, и меня особенно поразила одна из них: святые – хитрый Николай Мирликийский и пьяница Касьян – жили с деревенской бобылкой, искусно обманывая друг друга, но в конце концов Касьян уличил Николая Чудотворца и жестоко избил его; тогда бог наказал Касьяна, лишив его «именин», – Касьянов день празднуется церковью в четыре года раз, а Николин день – два раза в год.

До того, как услыхать эту сказку из уст пастуха, я читал её в каком-то сборнике, кажется, в белорусском Романова; там ссора святых изображалась, конечно, иначе, повод ссоры был другой, но и там и здесь от этой сказки веяло глубокой, языческой древностью. Я решил, что пастух сам переделал старинную сказку, она стала остроумнее, смешнее, и это очень подняло пастуха в моих глазах.

Но приятель мой Осип Шатунов, вздохнув, угрюмо упрекнул сказочника:

– Умный ты, Никита, а вот – зачем пакостник?

Пастух, весело подмигивая, ответил:

– Какая же пакость? Что девка, что овца – с одного сладка конца! Овца не бает – никто не страдает. И несколько минут он, под общий хохот, говорил грязные, потрясающе циничные вещи.

В Собакине, на улице, на глазах всей деревни, староста бил и топтал ногами своего пасынка, мальчишку лет двенадцати, таскал по земле за волосы его мать, красивую и бойкую женщину, – ни одна «душа» из сотни не заступилась за них, попробовал вмешаться товарищ мой Артюшка, но и ему «попало» – не лезь в семейное дело!

В каком-то небольшом селе на второй день пасхи избили мужика, он помер. Жена его по ночам ходила на погост и, сидя у могилы, плакала. Сердобольные люди собирались смотреть на неё; стоят под вётлами двое мужиков, три бабы, смотрят и слушают тихий вой. Погост маленький, весь зарос сорняком, вспух могилами, некоторые из них провалились, обнажив ржавую, железную землю, одна из вётел наклонилась к земле, точно падая, среди серого бурьяна разбрелись кресты, как пьяные, – стоят, размахнув руками, не решаясь упасть. Баба сидела на сырой земле согнувшись, похожая на бесформенный узел тряпья. Странно и жутко было слушать её тихонький, приглушенный вой. Одна из женщин сказала мстительно:

– Пускай поплачет – от её муженька тоже плакали!

Потом рядом со мною пробормотал какой-то худенький мужик:

– Бабе – легко, а вот мужик – он плакать не умеет! У него от слёз водянка бывает.

«Пейзаж и жанр» такого рода надолго, на всю жизнь оставляли памятную царапину где-то «в сердце». Какие тоскливые, холодные ночи приходилось переживать с Артюшкой, сидя до рассвета за деревней, у «магазеи»! Даже и теперь, вспоминая об этом, точно поднимаешь тяжесть не по силам. Смутно помню сквозь пёстрый сумрак прожитого: серенький туман апрельской ночи, горбатые поля, какие-то лысые шишки земли, чёрные деревья, избы, точно кучи мусора, и суконное небо с обломком луны над мельницей-ветрянкой. Артём ненавидел деревню, говорил о ней матерно, стуча кулаками в грудь, – он был парень нервозный, даже с признаками истерии. Я советовал ему:

– Уходи!

– Куда? – спрашивал он. – В босяки, что ли?

Верно, идти – некуда. Сидели и молчали. В эти часы я забывал о книжках, в которых сладко и красиво описывалась крестьянская жизнь, восхвалялась «простодушная мудрость» мужика, о статьях, в которых убедительно говорилось о социализме, скрытом в общине, о «духе артельности». Тяжёлых впечатлений было много, они решительно противоречили показаниям литературы, и мне порою думалось, что писатели нарочно замалчивают некоторые стороны жизни, – замалчивают потому, что об этих явлениях тяжко и стыдно писать. Хозяин крендельной, умный мужик, неуёмный пьяница, оценив мою – «относительную» – грамотность и уменье работать, перевёл меня в булочную, прибавив два рубля в месяц, – теперь я получал пять. По ночам он приходил ко мне и, глядя в упор разноцветными глазами, поучительно бормотал:

– Все люди – сволочь! Как есть – все: господа, полицейские, попы. Бабы – тоже. И мужики. Я – сам мужик, знаю! Надо выбиваться из людей, надо обходить их стороной. Понял? Я всё знаю, чего ты болтаешь; мне всё известно. Это ты – зря! Ты пробивайся наперёд, в приказчики цель. Поработай годок – я тебя приказчиком сделаю, в магазине торговать будешь…

Странное и страшноватое существо был он, хозяин. И странно было видеть, что вот такой, мало похожий на человека, командует, как хочет, тремя десятками людей, среди которых не менее десятка гораздо человечнее его. Странно было, что в книгах не изображён хозяин, – тогда я не замечал в литературе многого, что видел в действительности. В то время я мало читал, работали по четырнадцать, а перед праздниками и ярмарками даже по шестнадцать часов.

Затем я, перейдя в булочную Андрея Деренкова, перескочил в другую среду, на аршин выше. Это – среда студентов университета, духовной академии, ветеринарного института. Здесь у меня оказалось свободного времени больше, и я бросился на книги, как голодный на хлеб, – впрочем, об этом уже рассказано мною.

Изредка и «напоказ», в качестве «человека из народа», меня приглашали на интеллигентские вечеринки, чаще всего – к профессору Васильеву. Там жарко спорили о «судьбах народа», и я усиленно старался понять: как же хотят умные люди переиначить эти «судьбы»? Особенно интересовал меня некто Бродов или Бодров, маленький старичок в очках на остром длинном носу, с жёлтой бородкой, с брюшком, украшенным толстой серебряной цепочкой, посредине цепочки болталась какая-то золотая медаль величиною в полтинник. Жёлтые, коротенькие и тонкие пальцы его руки всегда играли этой штучкой. Почему-то именно эта игра заставила меня подумать, что старичок – умнее всех, лучше всех знает, что надобно делать; потому-то он и относится ко всем людям пренебрежительно. Слушая споры, он улыбался и так вытягивал шею, что казалось – вытягивается вперёд и носатое лицо, – это делало его очень похожим на болотную птицу выпь. Он был человек ни с кем и ни с чем не согласный. Он доказывал, что «воля» ничего не дала народу, а только развратила его, после воли «мужик попёр в торговлю»; говорил, что настоящую «русскую правду» понимали только славянофилы и что «узкие пути Европы не пригодны для широкой натуры нашего народа». Голосок у старичка был негромкий, но слова он выговаривал особенно внятно, и была у него поговорка:

 

– Ерунда и заблуждение.

На лице его поблескивали, сквозь очки, воспалённые глаза с красными жилками на белках и зрачками, зеленоватыми, точно окись меди. Он говорил: «Поместное дворянство не враг мужику, а руководитель и воспитатель, враг же – купец, то есть сам же мужик, торгаш, фабрикант. Обратного не докажете».

Я всё это удерживал в памяти, потом записывал, затем просил знакомых студентов, чтобы мне дали книги о славянофилах. Меня высмеивали.

Чаще других и яростнее возражала старичку высокая, дородная женщина, с большим красным лицом, щёки – подушечками, они почти скрывали её глаза, делали рот бантиком. Но когда она, сердясь, кричала, оказывалось, что рот у неё большой, зубастый и голос гудит в нём, как ветер в трубе печки. Старик говорил ей:

– Даже ваш Глеб Успенский, если его правильно понять…

А она кричала:

– Я Успенского лично знаю…

– Колюпанов доказал…

– Вы ошибаетесь! Я лично знаю Нила Петровича.

Её совершенная уверенность в том, что все люди, которых она лично знала, выигрывали от этого, – действовала на слушателей в её пользу. Я тоже думал, что человек, который так много «лично знает», должен быть очень умным, но она казалась мне неумной и смешной. Так же оценил её и Плетнев, он даже выразил желание «заткнуть ей рот шапкой», а меня упрекнул:

– Ты, брат, не на то обращаешь внимание, на что надо обращать его!

Но мне казалось, что я обращаю внимание куда следует. Люди, сами по себе, казались мне гораздо интереснее и значительней, чем их речи. Один из студентов духовной академии, весьма ярый «народник», сказал старичку, что мужик – главный строитель жизни, что он величественнее Петра Великого, но старичок, побрякивая цепочкой, весьма хладнокровно возразил:

20«Тьмы низких истин нам дороже…» – из стихотворения А. С. Пушкина. В новейших изданиях стихотворение напечатано под заглавием «Герой»
Рейтинг@Mail.ru