Отталкивал и тяжёлый взгляд его стеклянно-зелёных глаз. И вот, ночью, в полнолуние, я застиг его в ограде церкви Николы на Покровке; войдя в ограду, я услышал какие-то бухающие удары и в углу пристройки к стене церкви, в тени, увидал фигуру человека, – мне показалось, что он ломает стену. Но это Тюленев бил кулаком в грудь свою. Прежде чем я успел подойти к нему, он скользнул по стене, сел на землю и забормотал, – было хорошо видно, как шевелятся его толстые губы, выплёвывая чавкающие звуки:
– Чах, чав, чов…
Присев перед ним на корточки, я вслушивался; казалось, что Тюленев хочет, но не может выговорить какое-то слово. Сидел он закрыв глаза и всё бил кулаком в грудь, но уже бессильно. Я дотронулся до его плеча – тогда он, отталкивая меня одной рукой, другой стал щупать землю около себя, – должно быть, искал булыжник. Теперь он чавкал и шипел более громко, внятно:
– Чёрт – чужак – чужой – чёрт – чужак – чужак…
Затем он встал, вышел из тени в лунный свет, наклонился, поднял булыжник и пошёл прочь, особенно шумно топая. Я присел на ступени паперти, закурил; огонь спички вызвал откуда-то сторожа.
– Вот спасибо, что прогнал Мишу, – сказал он. – Боюсь я его, кокнет камнем, и – не пикнешь!
Старик сообщил, что Тюленев бывает тут, в углу, нередко, придёт, встанет к стене, бъёт себя в грудь и бормочет.
– Слыхать, он не дураком родился.
Что Тюленев и другие «ненормальные» родились не дураками, это – все говорили, но о причинах «душевной» кого-либо из них я ничего не мог узнать, хотя спрашивал многих обывателей-стариков.
Дурачки и блаженненькие казались мне интереснее «нормальных» людей. Это было вполне естественно, ибо я видел, что нормальные сводят всю свою жизнь к простейшим процессам: питания, размножения и сна; видел, что спокойное течение этих процессов обеспечивается эксплуатацией чужой силы, торговлишкой, обманами, мелким мошенничеством, – вообще: жизнь «нормальных» целиком заполнена всяческой «греховной» дрянью. Греховность жизни более или менее смутно сознавалась, поэтому «нормальные» в среду и в пятницу ели постное, а в субботу и в воскресенье ходили в церковь жаловаться богу на свою трудно-грешную жизнь и просить его о милосердии к их слабостям, говели, исповедовались во грехах попам, символически причащались тела и крови Христовой и при всём этом непрерывно изнуряли тела и пили кровь людей, которые работали для утверждения и обогащения нормальной жизни. У всех «нормальных» людей и у каждого был небольшой, неприкосновенный запас предубеждений, предрассудков, суеверий, и весь этот материал самозащиты объединялся бездушной верой в бога и в чёрта, тупым неверием в разум человека.
В городе 90 тысяч «нормальных», но театр – пустовал, хотя в нём играли неплохие артисты.
В том, что дурачок Реутов посещает все спектакли, я видел нечто юмористическое. Мне казалось, что блаженненький Лобастов смотрит в небо бескорыстнее людей, которые твёрдо знают, что – грибы полезней звёзд. «Нормальные» укрепляли свои старые дома, строили новые, такие же тяжёлые, тесные, а Игоша развинченно ходил по улицам и всё щупал, точно сомневаясь в прочности камня, дерева, земли.
Романтизм, свойственный юности, позволял мне насыщать ненормальных какими-то никому не доступными знаниями и чувствами, которых никто не испытал.
Остроумные люди – из племени «нормальных» – могут сказать, что я учился у дураков.
Было и это – учился, но – значительно позднее и не у тех дураков, которые названы мною здесь. Вообще же в мире нашем не существует ничего, что не было бы поучительно, мир этот действительно наш, потому что мы отдаём ему все наши силы, организуем его, сообразно нашим целям, и весь он – материал нам для изучения.
Итак, я отметил один порядок впечатлений моего отрочества: дурачки, блаженненькие и вообще ненормальные люди. Вместе с этим постепенно нарастал, накоплялся другой порядок.
Нижний-Новгород – город купеческий, о нём сложена поговорка: «Дома – каменные, люди – железные».
«Нормальная» жизнь этих железных людей была хорошо известна людям, среди которых я «вращался», как вращается кубарь, подхлёстываемый кнутом. Меня подхлёстывало тревожное и жадное желание понять всё, чего я не понимал и что возмущало, оскорбляло меня. Кучера, няньки, дворники, горничные и вообще «домашняя челядь» железных людей рассказывала мне о их жизни двояко: о крестинах, именинах, свадьбах, поминках – с таким же пафосом, с каким говорила о торжественных службах архиерея в соборе; о будничной жизни «железных» – со страхом и обидой, с недоумением и унынием, а иногда с подавленной злобой.
По «строю души» своей челядь была близко родственна «нормальным» людям, но оттенки её рассказов я хорошо улавливал, будучи «отроком, начитанным от писания».
Быт «железных» вставал предо мною кошмарно, жизнь их, в главном её напряжении, сводилась к драме «борьбы плоти с духом». Плоть закармливали жирными щами, гусями, пирогами, заливали вёдрами чая, кваса и вина, истощали обильной работой «продолжения рода», укрощали постами, связывали цепями дела, и она покорствовала «духу» десять, двадцать лет.
Жирный, сытый, беспощадный к людям «железный» человек жил благочестиво, смиренно, в театры, в концерты не ходил, а развлекался в церкви пением певчих, громогласием дьяконов, дома развлекался жаркой баней, игрою в «стуколку», винным питием и, попутно со всем этим, отращивал солидную бороду.
Но – «седина-то в бороду, а бес в ребро», бес – это и есть «дух». Наступал какой-то роковой день, и благочестивая жизнь взрывалась вдребезги, в чад, грязь и дым. Обнаруживалось, что железный человек уличён в каторжном деле растления малолетних, хотя у него нестарая дородная жена, дочери – невесты. И вот, охраняя честь дочерей, жена, добродушная, благожелательная, говорит грешнику:
– Что же делать будем? Дочери – невесты, кто их замуж возьмёт, когда тебя на каторгу пошлют? Прими порошочек?
Грешник принял «порошочек» за несколько дней до вручения обвинительного акта, и «дело о растлении малолетних» прекратилось «за смертью обвиняемого».
Другой «железный», истребив неукротимостью плоти своей и тяжестью нрава трёх жён, не имея по церковному закону права жениться четвёртый раз и не решаясь «стыда ради» ввести в дом наложницу, – женил сына, напоил его на свадебном пире, запер в подвале, а сам занял место его на брачном ложе.
Сын попробовал протестовать, но был избит отцом, ушёл из дома и «пропал без вести». А отец, вскоре истребив и четвёртую жену, затеял женить второго сына, этот оказался покладистым и уступил свои права мужа без спора, но вскоре начал «пить горькую» и – «спился нанет».
С героем этой повести мне пришлось познакомиться, когда ему было восемьдесят два года. В этом возрасте он был ещё прям, как мачтовая сосна, все зубы у него были целы; в тёмных глазах сверкали синеватые угарные огоньки; он обладал замечательно ёмкой памятью и подробно знал все грехи человеческие, а также все наказания, уготованные грешникам в аду.
– Што хошь говори, а – там, брат, тебя да меня вздрючат, покипятят в смоле годов шестьсот, – обещал он, прищурив нахальнейшие глаза и тотчас же, бесстыже усмехаясь, спрашивал: – Только как же это: ведь не плоть, а душа страдать должна, а у неё, у души, – ни кожи, ни рожи! А? – И, поставив этот коварный вопрос, он хохотал, точно филин, гулко и громко.
Во всю правду повести о нём я не поверил и, вводя его в книгу «Фома Гордеев» под именем Анания Щурова, несколько сократил количество уголовных подвигов его.
На однотонном фоне «нормальной» жизни мелкого мещанства «железные» люди казались мне более или менее необыкновенными, да они и действительно были такими. Особенно значительной была для меня повесть о Гордее Чернове.
Он славился как знаток всех капризов и хитростей Волги, он сам, стоя на капитанском мостике, проводил свои буксирные пароходы с караванами барж, обходя перекаты «воложками», конфузя казённых инженеров-гидротехников, возбуждая стыд и зависть капитанов, которые «паузились» на перекатах, разгружая баржи, низко сидевшие в воде. Он, Чернов, был неизменно удачлив во всех своих предприятиях, а неудачи как бы нарочно сам себе создавал. Сконструировал баржу невероятной грузоподъёмности; ему указывали, что баржа окажется непригодной для плавания даже в «полую» воду:
– Потащим – так пойдёт, – сказал Чернов, но ошибся – не пошла.
Построил по своему плану дом в трактирно-церковно-«мавританском» стиле с башенками, куполами и «луковицами» на крыше, раскрасил его ярчайшими красками и отказался жить в нём, оставив вокруг дома тот тёсовый забор, который ограждал постройку. Рассказывали, что у него попросил работы какой-то парень, исключённый из семинарии. Чернов отправил его на Суру грузить хлеб за пятнадцать рублей в месяц. Парень телеграфирует ему: «Пришлите буксир, вода спадает».
Чернов ответил телеграммой же: «Молчи, дурак, врёшь». Дня через два семинарист сообщил: «Баржи обсохли». – «Еду», – ответил Чернов и, приехав в Васильсурск, спросил семинариста: «Ну, – рад, что оказался умнее хозяина? Скидывай пиджак, давай драться». Честно подрались тут же на берегу Волги у пристани и на глазах обывателей. Семинарист побил хозяина.
– Ладно, – сказал Чернов. – И не глуп ты, и сила есть. Поезжай в Покровскую слободу старшим приказчиком, жалованье полсотни, за удачу – награды будут.
И будто бы семинарист этот стал его «закадычным другом».
Об этом единоборстве рассказывали мне «нормальные» жители Васильсурска, и рассказывали похвально.
Такие строительные ошибки и сумасбродные поступки создали бы всякому другому человеку славу «сумасброда», но Чернов заслужил прозвище «американца».
И вот этот человек, счастливый в делах, красавец, силач, кутила, – вдруг исчез, бросив своё большое дело, не сказав ничего ни сыну, ни дочери. Его искали, не нашли, решили, что убит, и, устроив администрацию по делам его, распродали всё имущество, разумеется, жульнически дёшево, заплатили кредиторам и служащим полным рублём, да ещё осталось в пользу детей Чернова несколько десятков тысяч рублей.
В 1896 году во время Всероссийской выставки в Нижнем-Новгороде Гордей Чернов объявился – монахом, приехал со Старого Афона «посмотреть праздник в родном городе». Посмотрел. Посмотрев, серьёзно кутнул со старыми приятелями и снова скрылся на Афон, где и помер, кажется, в 1900 году.
Очень понравилась мне эта полусказка о человеке, который так легко выломился из «нормальной» жизни, так просто отверг её. И радостно удивлял меня гордый тон, которым рассказывал о Чернове седовласый старик А. А. Зарубин, бывший водочный заводчик, «неосторожный банкрот», тюремный сиделец, а затем убеждённый поклонник Льва Толстого, организатор общества трезвости, человек, который на улице, в толпе людей, поклонников знаменитого в ту пору попа Иоанна Кронштадтского, назвал попа – «артистом императорских церквей». Я уже где-то рассказал о том, как Зарубин начал дело против полиции о незаконно взысканной с него одной копейке[3], довёл дело до Сената, а когда губернатор нижегородский запретил опубликовать решение Сената в пользу Зарубина, старик пришёл к начальнику губернии, спросил его: «Ты зачем к нам посажен – законы нарушать?» – и сенатский указ был опубликован в «Нижегородском листке».