bannerbannerbanner
На дне. Избранное (сборник)

Максим Горький
На дне. Избранное (сборник)

Полная версия

– Это было бы незаконно, – замечает учитель.

– Незаконно? Но законен ли сам купец? – спрашивает Кувалда. – Что есть купец? Рассмотрим это грубое и нелепое явление. Прежде всего каждый купец – мужик. Он является из деревни и по истечении некоторого времени делается купцом. Для того, чтобы сделаться купцом, нужно иметь деньги. Откуда у мужика могут быть деньги? Как известно, они не являются от трудов праведных. Значит, мужик так или иначе мошенничал. Значит, купец – мошенник-мужик!

– Ловко! – одобряет публика вывод оратора. А Тяпа мычит, потирая себе грудь. Так же точно он мычит, когда с похмелья выпивает первую рюмку водки. Ротмистр сияет. Читают корреспонденции. Тут для ротмистра – «разливанное море», по его словам. Он всюду видит, как купец скверно делает жизнь и как он портит сделанное до него. Его речи громят и уничтожают купца. Его слушают с удовольствием, потому что он – зло ругается.

– Если б я писал в газетах! – восклицает он. – О, я бы показал купца в его настоящем виде… я бы показал, что он только животное, временно исполняющее должность человека. Он груб, он глуп, не имеет вкуса к жизни, не имеет представления об отечестве и ничего выше пятака не знает.

Объедок, зная слабую струну ротмистра и любя злить людей, ехидно вставляет:

– Да, с той поры, как дворяне начали помирать с голода, – исчезают люди из жизни…

– Ты прав, сын паука и жабы; да, с той поры, как дворяне пали, – людей нет! Есть только купцы… и я их не-на-вижу!

– Оно и понятно, потому что и ты, брат, попран во прах ими же…

– Я? Я погиб от любви к жизни, – дурак! Я жизнь любил – а купец ее обирает. Я не выношу его именно за это – а не потому, что я дворянин. Я, если хочешь знать, не дворянин, а бывший человек. Мне теперь наплевать на всё и на всех… и вся жизнь для меня – любовница, которая меня бросила, за что я презираю ее.

– Врешь! – говорит Объедок.

– Я вру? – орет Аристид Кувалда, красный от гнева.

– Зачем кричать? – раздается холодный и мрачный бас Мартьянова. – Зачем рассуждать? Купец, дворянин – нам какое дело?

– Поелику мы ни бэ, ни мэ, ни ку-ку-ре-ку… – вставляет дьякон Тарас.

– Отстаньте, Объедок, – примирительно говорит учитель. – Зачем солить селедку?

Он не любит спора и вообще не любит шума. Когда вокруг разгораются страсти, его губы складываются в болезненную гримасу, он рассудительно и спокойно старается помирить всех со всеми, а если это не удается ему, уходит от компании. Зная это, ротмистр, если он не особенно пьян, сдерживается, не желая терять в лице учителя лучшего слушателя своих речей.

– Я повторяю, – более спокойно продолжает он, – я вижу жизнь в руках врагов, не врагов только дворянина, но врагов всего благородного, алчных, неспособных украсить жизнь чем-либо…

– Однако, брат, – говорит учитель, – купцы создали Геную, Венецию, Голландию, купцы Англии завоевали своей стране Индию, купцы Строгановы…

– Какое мне дело до тех купцов? Я имею в виду Иуду Петунникова и иже с ним…

– А до этих тебе какое дело? – тихо спрашивает учитель.

– А – разве я не живу? Ага! Живу – значит, должен негодовать при виде того, как жизнь портят дикие люди, полонившие ее.

– И смеются над благородным негодованием ротмистра и человека в отставке, – задирает Объедок.

– Хорошо! Это глупо, я согласен… Как бывший человек, я должен смарать в себе все чувства и мысли, когда-то мои. Это, пожалуй, верно… Но чем же я и все вы – чем же вооружимся мы, если отбросим эти чувства?

– Вот ты начинаешь говорить умно, – поощряет его учитель.

– Нам нужно что-то другое, другие воззрения на жизнь, другие чувства… нам нужно что-то такое, новое… ибо и мы в жизни новость…

– Несомненно нам нужно это, – говорит учитель.

– Зачем? – спрашивает Конец. – Не всё ли равно, что говорить и думать? Нам недолго жить… мне сорок, тебе пятьдесят… моложе тридцати нет среди нас. И даже в двадцать долго не проживешь такою жизнью.

– И какая мы новость? – усмехается Объедок. – Гольтепа всегда была.

– И она создала Рим, – говорит учитель.

– Да, конечно, – ликует ротмистр, – Ромул и Рем – разве они не золоторотцы? И мы – придет наш час – создадим…

– Нарушение общественной тишины и спокойствия, – перебивает Объедок. Он хохочет, довольный собой. Смех у него скверный, разъедающий душу. Ему вторит Симцов, дьякон, Полтора Тараса. Наивные глаза мальчишки Метеора горят ярким огнем, и щеки у него краснеют. Конец говорит, точно молотом бьет по головам:

– Всё это глупости, – мечты, – ерунда!

Странно было видеть так рассуждающими этих людей, изгнанных из жизни, рваных, пропитанных водкой и злобой, иронией и грязью.

Для ротмистра такие беседы были положительно праздником сердца. Он говорил больше всех, и это давало ему возможность считать себя лучше всех. А как бы низко ни пал человек – он никогда не откажет себе в наслаждении почувствовать себя сильнее, умнее, – хотя бы даже только сытее своего ближнего. Аристид Кувалда злоупотреблял этим наслаждением, но не пресыщался им, к неудовольствию Объедка, Кубаря и других бывших людей, мало интересовавшихся подобными вопросами.

Но зато политика была общей любимицей. Разговор на тему о необходимости завоевания Индии или об укрощении Англии мог затянуться бесконечно. С не меньшей страстью говорили о способах радикального искоренения евреев с лица земли, но в этом вопросе верх всегда брал Объедок, сочинявший изумительно жестокие проекты, и ротмистр, желавший везде быть первым, избегал этой темы. Охотно, много и скверно говорили о женщинах, но в защиту их всегда выступал учитель, сердившийся, если очень уж пересаливали. Ему уступали, ибо все смотрели на него как на человека недюжинного и – у него, по субботам, занимали деньги, заработанные им за неделю.

Он вообще пользовался многими привилегиями: его, например, не били в тех нередких случаях, когда беседа заканчивалась всеобщей потасовкой. Ему было разрешено приводить в ночлежку женщин; больше никто не пользовался этим правом, ибо ротмистр всех предупреждал:

– Баб ко мне не водить… Бабы, купцы и философия – три причины моих неудач. Изобью, если увижу кого-нибудь, явившегося с бабой!.. Бабу тоже изобью… За философию – оторву голову…

Он мог оторвать голову – несмотря на свои года, он обладал удивительной силой. Затем, каждый раз, когда он дрался, ему помогал Мартьянов. Мрачный и молчаливый, точно надгробный памятник, во время общего боя он всегда становился спиной к спине Кувалды, и тогда они изображали собой всё сокрушавшую и несокрушимую машину.

Однажды пьяный Симцов ни за что ни про что вцепился в волосы учителя и выдрал клок их. Кувалда ударом кулака в грудь уложил его на полчаса в обморок, а когда он очнулся, заставил его съесть волосы учителя. Тот съел, боясь быть избитым до смерти.

Кроме чтения газеты, разговоров и драк, развлечением служила еще игра в карты. Играли без Мартьянова, ибо он не мог играть честно, о чем, после нескольких уличений в мошенничестве, сам же откровенно и заявил:

– Я не могу не передергивать… Это у меня привычка.

– Бывает, – подтвердил дьякон Тарас. – Я привык дьяконицу свою по воскресеньям после обедни бить; так, знаете, когда, умерла она – такая тоска на меня по воскресеньям нападала, что даже невероятно. Одно воскресенье прожил – вижу, плохо! Другое – стерпел. Третье – кухарку ударил раз… Обиделась она… Подам, говорит, мировому. Представьте себе мое положение! На четвертое воскресенье – вздул ее, как жену! Потом заплатил ей десять целковых и уж бил по заведенному порядку, пока опять не женился…

– Дьякон, – врешь! Как ты мог в другой раз жениться? – оборвал его Объедок.

– А? А я так – она у меня за хозяйством смотрела.

– У вас были дети? – спросил его учитель.

– Пять штук… Один утонул. Старший, – забавный был мальчишка! Двое умерли от дифтерита… Одна дочь вышла замуж за какого-то студента и поехала с ним в Сибирь, а другая захотела учиться и умерла в Питере… от чахотки, говорят… Д-да… пять было… как же! Мы, духовенство, плодовитые…

Он стал объяснять, почему это именно так, возбуждая гомерический хохот своим рассказом. Когда хохотать устали, Алексей Максимович Симцов вспомнил, что у него тоже была дочь.

– Лидкой звали… Толстая такая…

И больше он, должно быть, не помнил ничего, потому что посмотрел на всех, улыбнулся виновато и – умолк.

О своем прошлом эти люди мало говорили друг с другом, вспоминали о нем крайне редко, всегда в общих чертах и в более или менее насмешливом тоне. Пожалуй, что такое отношение к прошлому и было умно, ибо для большинства людей память о прошлом ослабляет энергию в настоящем и подрывает надежды на будущее.

А в дождливые, серые, холодные дни осени бывшие люди собирались в трактире Вавилова. Там их знали, немножко боялись, как воров и драчунов, немножко презирали, как горьких пьяниц, но все-таки уважали и слушали, считая умными людьми. Трактир Вавилова был клубом Въезжей улицы, а бывшие люди – интеллигенцией клуба.

По субботам – вечерами, в воскресенье – с утра до ночи – трактир был полон, и бывшие люди являлись в нем желанными гостями. Они вносили с собой в среду забитых бедностью и горем обывателей улицы свой дух, в котором было что-то, облегчавшее жизнь людей, истомленных и растерявшихся в погоне за куском хлеба, таких же пьяниц, как обитатели убежища Кувалды, и так же сброшенных из города, как и они. Уменье обо всем говорить и всё осмеивать, безбоязненность мнений, резкость речи, отсутствие страха перед тем, чего вся улица боялась, бесшабашная, бравирующая удаль этих людей – не могли не нравиться улице. Затем, почти все они знали законы, могли дать любой совет, написать прошение, помочь безнаказанно смошенничать. За всё это им платили водкой и лестным удивлением пред их талантами.

По своим симпатиям улица делилась на две, почти равные, партии. Одна полагала, что «ротмистр – куда забористей учителя, настоящий воин! Храбрость и ум у него большущие!» Другая была убеждена, что учитель во всех отношениях «перевесил» Кувалду. Поклонниками Кувалды являлись те из мещанства, которые были известны в улице как записные пьяницы, воры и сорвиголовы, для которых путь от сумы до тюрьмы был неизбежен. Учителя уважали люди более степенные, на что-то надеявшиеся, чего-то ожидавшие, вечно чем-то занятые и редко сытые.

 

Характер отношений Кувалды и учителя к улице точно определился следующим примером. Однажды в трактире обсуждалось постановление городской думы, коим обыватели Въезжей улицы обязывались: рытвины и промоины в своей улице засыпать, но навоза и трупов домашних животных для сей цели не употреблять, а применять к делу только щебень и мусор с мест постройки каких-либо зданий.

– Откуда же я должен взять этот самый щебень, ежели я за всю свою жизнь одну только скворешницу хотел строить, да и то вот еще не собрался? – жалобно заявил Мокей Анисимов, человек, промышлявший торговлей тертыми калачами, которые пекла его жена.

Ротмистр нашел, что ему следует высказаться по данному вопросу, и грохнул кулаком по столу, привлекая к себе внимание.

– Откуда взять щебень и мусор? Иди, ребята, всей улицей в город и разбирай думу. Больше она по своей ветхости ни на что не годится. Таким образом, вы дважды послужите украшению города – и Въезжую сделаете приличной, и новую думу заставите построить. Лошадей для возки возьмите у головы, да захватите и его трех дочек – девицы для упряжки вполне годные. А то разрушьте дом купца Иуды Петунникова и вымостите улицу деревом. Кстати, я знаю, Мокей, на чем твоя жена сегодня калачи пекла – на ставнях с третьего окна и двух ступеньках с крыльца Иудина дома.

Когда публика вдоволь нахохоталась, степенный огородник Павлюгин спросил:

– А как же все-таки быть-то, ваше благородие?..

– Ни рукой, ни ногой не двигать! Размывает улицу – ну и пускай!

– Некоторые дома попадать хотят…

– Не мешайте им, пускай падают! Упадут – дери с города вспомоществование; не даст – валяй к нему иск! Вода-то откуда течет? Из города? Ну, город и виновен в разрушении домов…

– Вода – от дождя, скажут…

– Да ведь в городе дома от дождя не валятся? Он с вас налоги дерет, а голоса вам для разговора о ваших правах не дает! Он вам жизнь и имущество портит да вас же и чинить заставляет! Катай его спереди и сзади!

И половина улицы, убежденная радикалом Кувалдой, решила ждать, когда ее домишки смоет дождевой водой из города.

Более степенные люди нашли в учителе человека, который составил им убедительную реляцию думе.

В этой реляции отказ улицы выполнить постановление думы был мотивирован настолько солидно, что дума вняла. Улице разрешили воспользоваться мусором, оставшимся от ремонта казарм, и дали ей для возки пять лошадей пожарного обоза. Даже более – признали необходимым проложить, со временем, по улице сточную трубу. Это и многое другое создало учителю широкую популярность в улице. Он писал прошения, печатал заметки в газетах. Так, например, однажды гости Вавилова заметили, что селедки и другие снеди в трактире Вавилова совершенно не соответствуют своему назначению. И вот дня через два Вавилов, стоя за буфетом с газетой в руках, публично каялся.

– Справедливо – одно могу сказать! Действительно, селедки купил я ржавые, не совсем хорошие селедки. И капуста – верно!.. задумалась она немножко. Известно, ведь каждый человек хочет как можно больше в свой карман пятаков нагнать. Ну, и что же? Вышло совсем наоборот: я – посягнул, а умный человек предал меня позору за жадность мою… Квит!

Это покаяние произвело на публику очень хорошее впечатление и дало возможность Вавилову скормить ей и селедку и капусту, – всё это публика, под приправой своего впечатления, незаметно скушала. Факт весьма значительный, ибо он не только увеличивал престиж учителя, но и знакомил обывателя с силой печатного слова. Случалось, что учитель читал в трактире лекции практической морали.

– Видел я, – говорил он, обращаясь к маляру Яшке Тюрину, – видел я, как ты бил свою жену…

Яшка уже «подмалевался» двумя стаканами водки и находился в ухарски развязном настроении. Публика смотрит на него, ожидая, что вот сейчас он «выкинет коленце», и в харчевне воцаряется тишина.

– Видел? Понравилось? – спрашивает Яшка. Публика сдержанно смеется.

– Нет, не понравилось, – отвечает учитель. Тон его так внушительно серьезен, что публика молчит.

– Кажись бы, я старался, – бравирует Яшка, предчувствующий, что учитель его «срежет». – Жена довольна, – не встает сегодня…

Учитель задумчиво на столе пальцем чертит какие-то фигуры и, разглядывая их, говорит:

– Видишь ли, Яков, почему мне не нравится это… Разберем основательно, что именно ты делаешь и чего можно тебе от этого ждать. Жена у тебя беременна; ты бил ее вчера по животу и по бокам – значит, ты бил не только ее, но и ребенка. Ты мог его убить, и при родах жена твоя умерла бы от этого или сильно захворала. Возиться с больной женой и неприятно и хлопотно, и дорого это будет тебе стоить, потому что болезни требуют лекарств, а лекарства – денег. Если же ты ребенка не убил еще, то, наверное, изувечил, и он, быть может, родится уродом: кривобоким, горбатым. Значит, он не будет способен к работе, а для тебя важно, чтобы он был работником. Даже если он родится только больным – и то скверно: свяжет мать и потребует лечения. Видишь ли, что ты себе готовишь? Люди, живущие трудом своих рук, должны рождаться здоровыми и рожать здоровых детей… Верно я говорю?

– Верно, – подтверждает публика.

– Ну, это, чай, тово, – не случится! – говорит Яшка, несколько робея перед перспективой, нарисованной учителем. – Она здоровая… сквозь ее до ребенка не дойдешь, поди-ка? Ведь она, дьявол, больно уж ведьма! – восклицает он с огорчением. – Чуть я что, – и пойдет меня есть, как ржа железо!

– Я понимаю, Яков, что тебе нельзя не бить жену, – снова раздается спокойный и вдумчивый голос учителя, – у тебя на это много причин… Не характер твоей жены причина того, что ты ее так неосторожно бьешь… а вся твоя темная и печальная жизнь…

– Вот это верно, – восклицает Яков, – живем действительно в темноте, как у трубочиста за пазухой.

– Ты злишься на всю жизнь, а терпит твоя жена… самый близкий к тебе человек – и терпит без вины перед тобой только потому, что ты ее сильнее; она у тебя всегда под рукой, и деваться ей от тебя некуда. Видишь, как это… нелепо!

– Оно так… черт ее возьми! Да ведь что же мне делать-то? Али я не человек?

– Так, ты человек!.. Ну, вот я тебе хочу сказать: бить ты ее бей, если без этого не можешь, но бей осторожно: помни, что можешь повредить ее здоровью или здоровью ребенка. Никогда вообще не следует бить беременных женщин по животу, по груди и бокам – бей по шее или возьми веревку и… по мягким местам…

Оратор кончил свою речь, и его глубоко ввалившиеся темные глаза смотрят на публику и, кажется, в чем-то извиняются перед ней и о чем-то виновато спрашивают ее.

Она же оживленно шумит. Ей понятна эта мораль бывшего человека – мораль кабака и несчастия.

– Что, брат Яша, понял?

– Вот она какая правда-то бывает!

Яков понял: неосторожно бить жену – вредно для него.

Он молчит, отвечая смущенными улыбками на шутки товарищей.

– И опять же, что такое жена? – философствует калачник Мокей Анисимов. – Жена – друг, ежели правильно вникнуть в дело. Она к тебе вроде как цепью на всю жизнь прикована, и оба вы с ней на манер каторжников. Старайся идти с ней стройно в ногу, не сумеешь – цепь почуешь…

– Погоди, – говорит Яков, – ведь и ты свою бьешь?

– А я разве говорю – нет? Бью… Иначе невозможно… Кого же мне – стену, что ли, дуть кулаками, когда невтерпеж приходит?

– Ну вот, и я тоже… – говорит Яков.

– Ну, какая же у нас жизнь тесная и аховая, братцы мои! Нет тебе нигде настоящего размаха!

– И даже жену бей с оглядкой! – юмористически скорбит кто-то.

Так они беседуют до поздней ночи или до драки, возникающей на почве опьянения и тех настроений, какие навевают на них эти беседы.

За окнами трактира дождь идет, дико воет холодный ветер. В трактире душно, накурено, но тепло; на улице мокро, холодно и темно. Ветер так стучит в окно, точно дерзко вызывает всех этих людей из трактира и грозит разнести их по земле, как пыль. Иногда в его вое слышится подавленный, безнадежный стон и потом раздается холодный, жесткий хохот. Эта музыка наводит на унылые мысли о близости зимы, о проклятых коротких днях без солнца, о длинных ночах, о необходимости иметь теплую одежду и много есть. На пустой желудок так плохо спится в бесконечные зимние ночи. Идет зима, идет… Как жить?

Невеселые думы вызывали усиленную жажду обывателей Въезжей, у бывших людей увеличивалось количество вздохов в их речах и количество морщин на лицах, голоса становились глуше, отношения друг к другу тупее. И вдруг среди них вспыхивала зверская злоба, пробуждалось ожесточение людей загнанных, измученных своей суровой судьбой.

Тогда они били друг друга; били жестоко, зверски; били и снова, помирившись, напивались, пропивая всё, что мог принять в заклад нетребовательный Вавилов. Так, в тупой злобе, в тоске, сжимавшей им сердца, в неведении исхода из этой подлой жизни, они проводили дни осени, ожидая еще более суровых дней зимы.

Кувалда в такие времена приходил к ним на помощь с философией.

– Не горюй, братцы! Всё имеет свой конец – это самое главное достоинство жизни. Пройдет зима, и снова будет лето… Славное время, когда, говорят, и у воробья – пиво.

Но его речи не действовали – глоток самой чистой воды не насытит голодного.

Дьякон Тарас тоже пробовал развлечь публику, распевая песни и рассказывая свои сказки. Он имел более успеха. Иногда его усилия приводили к тому, что вдруг отчаянное, удалое веселие вскипало в трактире: пели, плясали, хохотали и на несколько часов становились похожими на безумных.

Потом снова впадали в тупое, равнодушное отчаяние, сидя за столами в копоти ламп, в табачном дыму, угрюмые, оборванные, лениво переговариваясь друг с другом, слушая вой ветра и думая о том, как бы напиться, напиться до потери чувств.

И все были глубоко противны каждому, и каждый таил в себе бессмысленную злобу против всех.

II

Всё относительно на этом свете, и нет в нем для человека того положения, хуже которого не могло бы ничего быть.

Однажды в конце сентября, ясным днем, ротмистр Аристид Кувалда сидел, по обыкновению, в своем кресле у дверей ночлежки и, глядя на возведенное купцом Петунниковым каменное здание рядом с трактиром Вавилова, думал.

Здание, еще окруженное лесами, предназначалось под свечной завод и давно уже кололо глаза ротмистру пустыми, темными впадинами длинного ряда окон и паутиной дерева, окружавшей его от основания до крыши. Красное, точно кровью обмазанное, оно походило на какую-то жестокую машину, еще не действующую, но уже разинувшую ряд глубоких, жадно зияющих пастей и готовую что-то жевать и пожирать. Серый деревянный трактир Вавилова, с кривой крышей, поросшей мхом, оперся на одну из кирпичных стен завода и казался большим паразитом, присосавшимся к ней.

Ротмистр думал о том, что скоро и на месте старого дома начнут строить. Сломают и ночлежку. Придется искать другое помещение, а такого удобного и дешевого не найдешь. Жалко, грустно уходить с насиженного места. Уходить же придется только потому, что некий купец пожелал производить свечи и мыло. И ротмистр чувствовал, что если б ему представился случай чем-нибудь хоть на время испортить жизнь этому врагу – о! с каким наслаждением он испортил бы ее!

Вчера купец Иван Андреевич Петунников был на дворе ночлежки с архитектором и своим сыном. Измеряли двор и всюду натыкали в землю каких-то палочек, которые, по уходе Петунникова, ротмистр приказал Метеору вытаскать из земли и разбросать.

Перед глазами ротмистра стоял этот купец – маленький, сухонький, в длиннополом одеянии, похожем одновременно на сюртук и на поддевку, в бархатном картузе и высоких, ярко начищенных сапогах. Костлявое, скуластное лицо, с седой клинообразной бородкой, с высоким изрезанным морщинами лбом, и из-под него сверкали узкие серые глазки, прищуренные, всегда что-то высматривающие. Острый хрящеватый нос, маленький рот с тонкими губами. В общем, у купца вид благочестиво хищный и почтенно злой.

«Проклятая помесь лисицы и свиньи!» – выругался про себя ротмистр и вспомнил первую фразу Петунникова, касавшуюся его. Купец пришел с членом городской управы покупать дом и, увидев ротмистра, спросил у своего провожатого бойким костромским говором:

– Энто тот самый огарок – квартирант-от ваш?

И с той поры вот уже почти полтора года они состязаются друг с другом в своем уменье оскорблять человека.

И вчера между ними произошло легонькое «упражнение в буесловии», как называл ротмистр свои разговоры с купцом. Проводив архитектора, купец подошел к ротмистру.

 

– Сидишь? – спросил он, дергая рукой за козырек картуза, так что нельзя было понять, поправляет ли он его или же хочет изобразить поклон.

– Мыкаешься? – в тон ему сказал ротмистр и сдалал движение нижней челюстью, отчего борода его вздрогнула и что нетребовательный человек мог принять за поклон или за желание ротмистра пересунуть свою трубку из одного угла рта в другой.

– Денег у меня много – вот и мыкаюсь. Деньги хотят, чтоб их в жизнь пускали, вот я и даю им ход, – дразнит ротмистра купец, лукаво прищуривая глазки.

– Не тебе, значит, рубль служит, а ты рублю, – комментирует Кувалда, борясь с желанием дать пинка в живот купцу.

– Али это не всё равно? С ними, с деньгами-то, всяко приятно… А вот ежели без них…

И купец с нахально подделанным состраданием оглядывает ротмистра. У того верхняя губа прыгает, обнажая крупные волчьи зубы.

– Имея ум и совесть, можно жить и без них… Деньги обыкновенно являются как раз в то время, когда у человека совесть усыхать начинает… Совести меньше – денег больше…

– Это верно… А то есть люди, у которых ни денег, ни совести…

– Ты смолоду-то таким и был? – простодушно спрашивает Кувалда.

Теперь у Петунникова вздрагивает нос. Иван Андреевич вздыхает, щурит глазки и говорит:

– Мне смолоду о-ох большие тяжести поднять пришлось!

– Я думаю…

– Работал я, ох как работал!

– А многих обработал?

– Таких, как ты? Дворян-то? Ничего, – достаточно их от меня Христовой молитве выучились…

– Не убивал, только грабил? – режет ротмистр. Петунников зеленеет и находит нужным изменить тему.

– А хозяин ты плохой – сидишь, а гость стоит…

– Пусть и он сядет, – разрешает Кувалда.

– Да не на что, вишь…

– На землю… земля всякую дрянь принимает…

– Я это по тебе вижу… Однако пойти от тебя, ругателя, – ровно и спокойно сказал Петунников, но глаза его излили на ротмистра холодный яд.

Он ушел, оставив Кувалду в приятном сознании, что купец боится его. Если б он не боялся, так уже давно бы выгнал из ночлежки. Не из-за пяти же рублей в месяц он не гонит его! Потом ротмистр следит, как купец ходит вокруг своего завода, ходит по лесам вверх и вниз. Ему очень хочется, чтоб купец упал и изломал себе кости. Сколько уже он создал остроумных комбинаций падения и всяческих увечий, глядя на Петунникова, лазившего по лесам, как паук по своей сетке. Вчера ему даже показалось, что вот одна доска дрогнула под ногами купца, и ротмистр в волнении вскочил со своего места… Но – ничего не вышло.

И сегодня, как всегда, перед глазами Аристида Кувалды торчит это красное здание, прочное, плотное, крепко вцепившееся в землю, точно уже высасывающее из нее соки. Кажется, что оно холодно и темно смеется над ротмистром зияющими дырами своих стен. Солнце льет на него свои осенние лучи так же щедро, как и на уродливые домики Въезжей улицы.

«А вдруг! – мысленно воскликнул ротмистр, измеряя глазами стену завода. – Ах ты, черт возьми! Если бы…» Весь встрепенувшись, возбужденный своей мыслью, Аристид Кувалда вскочил и торопливо пошел в трактир Вавилова, улыбаясь и бормоча что-то про себя.

Вавилов встретил его за буфетом дружеским восклицанием:

– Вашему благородию здравия желаем!

Среднего роста, с лысой головой, в венчике седых кудрявых волос, с бритыми щеками и с прямо торчащими усами, похожими на зубные щетки, прямой и ловкий, в кожаной куртке, он каждым своим движением позволял узнать в нем старого унтер-офицера.

– Егор! У тебя вводный лист и план на дом есть? – торопливо спросил Кувалда.

– Имею.

Вавилов подозрительно сузил свои вороватые глаза и пристально уставился ими в лицо ротмистра, в котором он видел что-то особенное.

– Покажи мне! – воскликнул ротмистр, стукая кулаком по стойке и опускаясь на табурет около нее.

– А зачем? – спросил Вавилов, решившийся при виде возбуждения Кувалды держать ухо востро.

– Болван, неси скорей!

Вавилов наморщил лоб и испытующе поднял глаза к потолку.

– Где они у меня, эти самые бумаги?

На потолке не нашлось никаких указаний по этому вопросу; тогда унтер устремил глаза на свой живот и с видом озабоченной задумчивости стал барабанить пальцем по стойке.

– Будет тебе кобениться, – прикрикнул на него ротмистр, не любивший его, находя, что бывшему солдату привычнее быть вором, чем трактирщиком.

– Да я, Ристид Фомич, уж вспомнил. Кажись, они в окружном суде остались. Как я вводился во владение…

– Егорка, брось! Ввиду твоей же пользы, покажи мне сейчас план, купчую и всё, что есть. Может быть, ты не одну сотню рублей выиграешь от этого – понял?

Вавилов ничего не понял, но ротмистр говорил так внушительно, с таким серьезным видом, что глаза унтера загорелись любопытством, и, сказав, что посмотрит, нет ли этих бумаг у него в вкладке, он ушел в дверь за буфетом. Через две минуты он возвратился с бумагами в руках и с выражением крайнего изумления на роже.

– А они, проклятые, дома!

– Эх ты… паяц из балагана! А еще солдат был… – не преминул укорить его Кувалда, выхватив из его рук коленкоровую папку с синей актовой бумагой. Затем, развернув перед собой бумаги и всё более возбуждая любопытство Вавилова, ротмистр стал читать, рассматривать и при этом многозначительно мычал. Вот, наконец, он решительно встал и пошел к двери, оставив бумаги на стойке и кинув Вавилову:

– Погоди… не прячь их…

Вавилов собрал бумаги, положил их в ящик выручки, запер его и подергал рукой – хорошо ли заперлось? Потом он, задумчиво потирая лысину, вышел на крыльцо харчевни. Там он увидал, что ротмистр, измерив шагами фасад харчевни, щелкнул пальцами и снова начал измерять ту же линию, озабоченный, но довольный.

Лицо Вавилова как-то напрягалось, потом вытянулось, потом вдруг радостно просияло.

– Ристид Фомич! Неужто? – воскликнул он, когда ротмистр поравнялся с ним.

– Вот те и неужто! Больше аршина отрезано. Это по фасаду, а вглубь сейчас узнаю…

– Вглубь?.. Десять сажен два аршина!

– Что, догадался, бритая харя?

– Как же, Ристид Фомич! Ну и глазок у вас – в землю вы на три аршина видите! – с восхищением воскликнул Вавилов.

Через несколько минут они сидели друг против друга в комнате Вавилова, и ротмистр, большими глотками уничтожая пиво, говорил трактирщику:

– Итак, вся стена завода стоит на твоей земле. Действуй без всякой пощады. Придет учитель, и мы накатаем прошение в окружной. Цену иска, чтобы не тратиться на гербовые, назначим самую скромную, а просить будем о сломке. Это, дурак ты мой, называется нарушением границ чужого владения, – очень приятное событие для тебя! Ломай! А ломать такую махину да подвигать ее – дорого стоит! Мировую! Тут ты и прижми Иуду. Мы рассчитаем, сколько будет стоить сломка самым точным образом – с битым кирпичом, с ямой под новый фундамент, – всё высчитаем! Даже время примем в счет! И – позвольте, Иуда, две тысячи рублей!

– Не даст! – тревожно моргая глазами, сверкавшими жадным огнем, вытянул Вавилов.

– Врет! Даст! Ты пошевели мозгами – что ему делать? Ломать? Но – смотри, Егорка, не продешеви! Покупать тебя будут – не продавайся дешево! Пугать будут – не бойся! Положись на нас…

Глаза у ротмистра горели свирепой радостью, и лицо, красное от возбуждения, судорожно подергивалось. Он разжег алчность трактирщика и, убедив его действовать возможно скорее, ушел торжествующий и непреклонно свирепый.

Вечером все бывшие люди узнали об открытии ротмистра и, горячо обсуждая будущие действия Петунникова, изображали в ярких красках его изумление и злобу в тот день, когда судебный рассыльный вручит ему копию иска. Ротмистр чувствовал себя героем. Он был счастлив, и все вокруг него были довольны. Большая куча темных, одетых в лохмотья фигур лежала на дворе, шумела и ликовала, оживленная событием. Все знали купца Петунникова. Презрительно щуря глаза, он дарил их таким же вниманием, как и весь другой мусор улицы. От него веяло сытостью, раздражавшей их, и даже сапоги его блестели пренебрежением ко всем. И вот теперь один из них сильно ударит этого купца по карману и самолюбию. Разве это не хорошо?

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49 
Рейтинг@Mail.ru