За окном говорили, успокаиваясь:
– Горяч больно!
– Из пожарной бы кишки полить его…
– Кто бы свел мальчонку в участок?
– В аптеку?
– И то! Положить на крыльце, а уж аптекарь распорядится.
– Эй, Коська, вставай! Можешь идти?
– Обмер…
– Надо нести его.
– Это тебе, Саша, надо!
– Отчего – мне?
– Там кабак рядом…
Засмеялись.
– Ну, ладно, я снесу, – согласился Саша и заговорил ласково:
– Эх ты, кусок… Ну, ничего, не пищи! То-то вот, – озоруете вы, материны дети, а я возись с вами ни за что ни про что…
Словно он каждый день таскал в аптеки изуродованных мальчиков.
Зрители разошлись, и снова на улице стало тихо, точно «а дне глубокого оврага.
Воскресный вечер. Красноватые отсветы блестят на стеклах окон единственного дома, видного мне из подвала. Дом – в два окна, старенький, осевший к земле, он похож на нищего, который утомленно присел между двух растрепанных заборов. На лице его застыло сердитое уныние.
По улице бегают дети, поднимая облака розоватой пыли; где-то близко играют на гармонике, рычит пьяный ломовой извозчик, костлявый великан, по прозвищу Сушеный Бык.
Примостившись на подоконнике, я слушаю чью-то ленивую речь:
– От запоя молятся ему потому, что он сам пьяница был…
– Ну-у, – недоверчиво тянет другой голос, – это не резон для святости; эдак-то у нас половина улицы святых…
Первый голос сердито прерывает невера:
– А ты – слушай! Идет он, пьяненький, рано утречком домой, а солдаты христианам головы рубят…
– Чьи солдаты?
– Ихние…
Голоса звучат тягуче, в каждом слове чувствуется клейкая русская ленца. И солнце заходит лениво, как будто ему известно, что завтра оно будет светить тем же людям, услышит те же речи.
Маленькая девочка идет мимо моего окна и, отирая слезы, шепчет громко:
– Ведьма… погоди!
– Рубят, значит. Поглядел Вонифантий, поглядел, а был он доброй души человек, хотя и богач…
– Что ж, и между богачами добряки есть, примерно – Троеруков, Петр Иванов…
Какая-то женщина просит:
– А ты не перебива-ай!
– Я – к слову.
– Да. Поглядел, да и говорит: «Ах вы, говорит, такой-сякой народ! За что вы этих избиваете насмерть? Я, говорит, сам во Христа верую!» Тут его сейчас схватили и – р-раз! – тоже голову напрочь. А он преспокойно взял ее за волосья, положил под мышку себе и пошел по улице и пошел!
– Т-та? Пошел?..
– Так и в житии написано?
– А то сам, что ли, я придумал!
– Н-да! Эдак – не выдумать. Ах ты, боже мой! Поглядеть бы раз в жизни на эдакое чудо, а то – живешь, живешь…
Рассказчик продолжает:
– Тут солдаты эти и все зрители, испугавшись до смерти, бросились бежать кто куда и тоже уверовали!..
– Уверуешь!
– А он идет и поет – Христос воскресе!
– В нашу бы пору что-нибудь эдакое…
– Наша пора – что? Слава те господи! А тогда – чихнул не так – башку долой! Строгость была.
– Человек – нипочем, дешевле дров…
– Дай-кось покурить…
Замолчали. Над криками детей грянул бас Сушеного Быка:
– И я те дам пудовку в маковку!
За моим окном снова начинается беседа; знатока римской жизни спрашивают:
– А как тогда – богаче жили люди?
– Ровнее. Особенных богачей не было, ну, и бедность не дозволялась.
– Не дозволялась? Как же это?