– Нет, посмотрите только, и можно ли… да разве такое вытерпишь! – энергически заторопилась она. – Пуп земли! И неужели ты, правда, думаешь, что мир вокруг одного тебя только вертится? Или ты сейчас же мне назовешь причину, по которой… по которой ты такой сегодня бессовестный!.. Или, или… Что это ты вид такой делаешь, как будто не понимаешь о чем речь?
Аркадий Лаврентьевич смотрел на возмущавшуюся жену с выражением человека только что выведенного из глубокой задумчивости, и смотрел действительно с недоумением. Только жена его заблуждалась на счет того, что он только «вид такой делал», вскоре она и сама смогла различить во взгляде его натуральность.
– Ну что с тобой, Аркаша? – спросила она уже совсем другим тоном. Но вместо того, чтобы ответить на такой обыкновенный и вполне уместный вопрос, муж ее вдруг повел себя уже чересчур неожиданно: скривив рот в какую-то болезненно-безобразную улыбку, он аккуратно поднялся, взял с вешалки куртку, бережно определил ее под руку, неспешно обулся и, все с той же гримасой на лице, не обронив ни единого слова, вышел прочь из квартиры. «С ума сошел что ли? – подумала про себя Лилия Матвеевна, глядя ему вслед. – Или…» – случайная мысль, вдруг пришедшая в этот момент в милейшую ее головку, совершенно ее фраппировала. Тихонько опустившись на тот стул, с которого только что таким особняком поднялся Аркадий Лаврентьевич, прикусив свою алую полную губку и, чтобы не допустить слез ни в коем случае, крепко сжав маленькие пальчики обеих рук в кулачки, она загадала себе, что сегодня же, и во что бы то ни стало, она добьется от мужа честного и прямого ответа, разлюбил ли он ее или нет? И если ответ на этот вопрос будет положительным, то есть, ответит он «да», то есть, отрицательно если он ответит, то тогда, тогда… Кулачки все-таки разжались у бедной девушки, и расплакалась она самым искренним и безотрадным образом, на секунду представив, что и представить она себе совершенно не в состоянии, что будет в случае ужасного этого для нее «если».
Пока обескураженная Деревянко Лиличка изводила себя жгучими сомнениями на счет, любима ли она по-прежнему и любима ли еще хоть сколько, сам возмутитель ее спокойствия, Аркадий Лаврентьевич, даже без поползновения мысли о зонте, погрузившись целиком в ненастное и угрюмое сентябрьское утро, по пятилетней привычке, почти даже неосознанно, держал курс к автобусной остановке. В свою очередь он тоже думал, и думал нехорошо. И хоть мысли его, по складу и по направлению, разительно отличались от жениных мыслей, и расстройство его, в отличие от расстройства жены, хоть и не имело такой откровенной подоплеки, душевно ему в тот момент было, по крайней мере, нелегче, а, напротив, может быть, и труднее, оттого труднее, что и обидеться ему было ровным счетом не на кого. А очень, очень бы хотелось ему сейчас обидеться. Ну, в самом деле, выбирал ли он эту работу, или, может быть, работа эта его как-нибудь сама выбрала? Во всяком случае, не мог же он мечтать стать клерком! Нет, тут что-то да не так, тут рок!
Аркадий Лаврентьевич о беспросветном предопределении судьбы в части служебной своей деятельности имел неудовольствие еще дома задуматься, как раз в тот момент, когда на стул рухнул, а жена его по его наущению удалилась назад в комнату. Затем он долго даже и не замечал ее возвращения. Сидя на стуле, обхватив обеими руками голову, в полном отрешении от всего внешнего, в том числе и от надутых алых губок и сверкающего взгляда разобиженной Лилички, молоденькой супруги своей, он силился проанализировать, располагал ли он во всей жизни, хотя единственной возможностью как-нибудь избежать бесславной своей участи. «Неужто я, так как есть, конторским служащим был рожден?» – с горечью думал о себе двадцативосьмилетний Аркадий Лаврентьевич. И еще он думал, на что другое он вообще способен, думал, в состоянии ли он что-нибудь в жизни поменять, и к ужасу своему, определил, что личность он уже, пожалуй, что состоявшаяся и к мерам радикальным прибегнуть – нет, не способен. И так ему вдруг жалко себя стало, а потом противно оттого, что жалеть себя приходится, а потом чего-то жена от него вдруг затребовала и тоже ведь так жалостливо на него посмотрела, точно в душу его проникла и подтвердила взглядом своим: «Нет, Аркаша, не способен. Да и поздно уже тебе Аркаша, рисуй таблички, нечего на козе хромой в гору лезть?» – сказал ее взгляд, хоть и ласково, да так немилосердно, так явно, открыто. Хотел улыбнуться было Аркадий Лаврентьевич, на себя улыбнуться, на обреченность свою, но сам почувствовал, что вышло что-то нелепое. Хотел он также и что-то сказать на себя саркастическое, но передумал, к тому же, спазмом сдавило горло, он встал и вышел.
До остановки было ему идти через дворы, окаймленные серыми, мрачными девятиэтажными домами. Шел он, не разбирая дороги, не замечая перед собою луж. Скверно было у него на душе. И вид у него состоянию его душевному был подобающий. Пробегающая мимо дворовая собачонка, дрянненькая, с облезшим хвостом, вся под дождем измокшая, на коротеньких кривых лапках, и та как будто заинтересовалась видом бредущего ей наперерез угрюмого господина. Приостановившись и наградив встречного как бы оценивающим взглядом и как бы родственную душу пред собой определив, она заскулила тонюсенько и жалостливо. Может, она заскулила и не в знак сочувствия, а, так, просто – совпало в это время ей откликнуться на печальную свою собачью думу, но Аркадию Лаврентьевичу именно почудилось, что дворняжка его жалеет.