– Да, да, Дружок, – отвечал он собачонке, – вот, видишь, иду. Потому иду, потому что, знаешь ли, вынужден, потому что никак нельзя мне, чтобы не идти. Иду, потому что такая, понимаешь, моя, Дружочек, участь. Эх…
Мы не можем отвечать утвердительно, поняла ли собачонка, что пытался ей донести жалкого вида господин своею несколько несвязной речью, но Аркадий Лаврентьевич для себя определил, что его поняли. Потому он так определил, что после речи его заунывной «Дружок» вроде как приосанился, будто даже облагородился, что ли, мордочку свою невзрачную как будто вздернул и засеменил кривыми коротенькими своими лапками уже куда живее и веселее, чем то доселе было. «Все в жизни относительно, – подумал Аркадий Лаврентьевич, провожая дворняжку тоскливым взглядом. – Счастливо сравнил, паршивец, оттого и завертел хвостом…»
«Кто я? Зачем живу я? – продолжал мыслить наш герой в направлении, самом что ни на есть, сумрачном. – Почему бы этой девятиэтажной груде не взять сейчас и не рухнуть разом мне на голову? Вот была бы отрада, право, самое лучшее… Дружок, жалкий и вшивый, и тот сумел свое положение положительно оценить, на скучной моей физиономии выехав. А мне, куда свой взор обратить, с кем сравниться, так, чтобы окончательно не скиснуть?..»
«Кто это писал? Чехов писал: что тот, кому чужда жизнь, кто к ней не способен, тому ничего не остается кроме как стать чиновником… И когда это я прочесть успел? И надо же было как раз в такую минуту этакую занозу в сердце насадить? И зачем было за больную струну тянуть. Как будто никак нельзя подумать по-другому, как только по живому елозить? Нет бы, напротив, чем-то отвлеченным сейчас развлечься, чем-то мелюзговым и шуточным. Хотя бы Гоголевского Акакия Акакиевича вспомнить, да над шинелешкой его потешиться. Пусть вымышленный герой Акакий Акакиевич по происхождению, да все же, кажется, меня нескладнее, и, кажется, ему несноснее моего приходилось… Вот и уже теплеет на душе, и уже проще жить. Ба! Да ведь Акакий-то Акакиевич из нашей челяди будет, и он конторский-то! Господи, за что ты меня наказываешь! Что не мысль, то камень в свой же огород, то удар обухом! Хоть и не думай вовсе…»
«Почему я не врач? Почему не лечу людей? – продолжалась эта немилосердная травля себя самого. – Почему от меня нет серьезной пользы? Почему от меня никакой нет пользы?!.. Или я мог быть пожарником. У меня, если бы я немножко не запустил, – Аркадий Лаврентьевич с досадой хлопнул себя ладошкой по выглядывавшей из-под расстёгнутого пальто округлости, наглядно демонстрирующей, что он действительно немножко запустил, – я бы весьма слаженной и пригодной комплекцией мог похвастать. А чего? – у меня плечи широкие. А то, что ростом невелик, так то пожарному, пожалуй, и в преимущество: а-ну, долговязому в окошко пылающее проскочить. Нет, долговязому в окошко пылающее не проскочить. А я бы запросто. Я бы, я бы… Да мало ли профессий полезных и почетных на свете существует, на которые я бы даже и при своих весьма скромных талантах замахнуться мог?..»
«Хотя бы взять моего отца. Шахтер! – продолжал Аркадий Лаврентьевич мыслить все в ту же сторону. – Господи, какое счастье быть шахтером! Почему отец скрыл от меня это счастье, зачем, напротив, хитрил, жаловался на судьбу? Наверно, он не умел это счастье оценить. Наверно, он был недостаточно внимателен, когда встречал на пути своем клерка, не видел того, что видел сегодня Дружок? Иначе мог ли он калечить судьбу сына нарочно, мотивируя того, мотивируя меня… Почему, почему в меня не угодила молния в тот ненастный, в тот несчастный день, когда я подавал документы в университет! Почему тогда не провалился в тартарары треклятый государственный технический!.. – право, самое лучшее было бы…»
«Прекрасная отцовская профессия – шахтер. Он уголек, молодчинка, добывает, он людям тепло дает. С риском, между прочим, для жизни он все это делает, и трудится он, между прочим, тяжело. И вот это самое и есть главное, что он трудится тяжело, и что с риском. Ведь это ему такое право дает, такое право, за которое, за одно такое право, я бы много отдал, ей богу. Ведь это самое большое право, такое право, что больше этого права и нет для мужчины права, на мой взгляд. Это Эверест всех прав для мужчины, это право. И если бы я был на его месте, – о, мечта! – если бы я только мог быть на его месте, на месте шахтера, который трудится с риском и трудится тяжело, то я непременно бы делал ровно то, что он, мой отец, делает на своем месте – приходил бы домой с работы, говорил бы жене: «есть давай», – вот так запросто говорил бы: «есть давай», и всё с тем, и ничего более не говорил бы. О, какое исключительное, какое знаменательное право, заменить требованием есть заискивающую и постыдную просьбачку кушать…»
Ворона, взмахнув крыльями и препротивно каркнув, сорвалась с ветки акации, под которой как раз проходил бормочущий вслух Деревянко. По обыкновению своему вороньему, сделала она это так неуклюже, что вместе с взлетом ее сотряслась добрая половина дерева. Три большущие дождевые капли хлюпнулись за шиворот Аркадию Лаврентьевичу и еще несколько угодили прямиком ему на макушку. Это обстоятельство неприятнейшим образом его поразило, но вместе с тем и замечательно и благотворно развлекло, столь, что можно беспрепятственно рассуждать, будто выходка воронья подействовала на Деревянко даже спасительно (не забудем, как незадолго перед тем меланхолично настроенный муж сей силою мысли пытался низвергнуть на самого себя девятиэтажный дом).