Наблюдения, научная и организационная работа Маркса-ученого не ограничивались Енисейском. Он основал метеорологические станции в Туруханске и на реке Гольчихе. Данные, собранные на этих станциях, также отправлялись в Географическое общество. Действительный член Императорского Русского географического общества Михаил Рыкачёв внес предложение о награждении Максимилиана Маркса золотой медалью Общества за его работы в области метеорологии и промер реки Енисей. В 1877 году Маркс был награжден малой золотой медалью Географического общества[38], но из-за очень тяжелого финансового положения был вынужден ее продать[39].
Финансовые проблемы продолжали преследовать Маркса и его семью. Ежемесячного пособия, которое он получал как политический ссыльный, не хватало на жизнь. Единовременные выплаты от местных властей и плата за репетиторство[40] также не могли покрыть все его расходы.
Енисейск был тем местом, которое часто посещали ученые во время своих исследовательских экспедиций на север России. В 1872 году сюда прибыли участники научной экспедиции Александра Чекановского, вернувшиеся на пароходах из Туруханского края. Эта экспедиция должна была исследовать гидрографию Енисея и Лены. В состав группы вошли: геолог Александр Чекановский, астроном Фердинанд Миллер, топограф Гаврила Нахвальных и польский ссыльный таксидермист и собиратель ботанических коллекций Владислав Ксенжопольский. Экспедиция была важна не только из-за научных, но и практических целей. Чекановский привез обширные и интересные геологические и палеонтологические коллекции. Дневники, написанные Чекановским, были собраны и опубликованы, в т. ч. Яном Черским и Фредериком Шмидтом. Чекановский также собрал материалы, необходимые для научного описания тунгусского языка, которые позднее были обработаны академиком Францем Антоном Шифнером. Александр Чекановский сблизился с Марксом, который помог ему написать отчет об экспедиции. Как писал Маркс в своих записках, Чекановский просил помочь ему: «я, как воспитанник Дерптского университета, плохо знаком с русскою терминологиею. Помогите мне, сделайте одолжение»[41].
Во время совместных бесед с семьей Маркса Чекановский рассказал волнующие истории о судьбе ссыльных поляков. Один из таких разговоров был передан Марксом в воспоминаниях: «Много пало, предалось пьянству, оскотинилось и навскочь достигло возможного для них счастья. – рассказывал Чехановский, – другие крепятся, но это до поры, до времени. У кого есть цель жизни, основанная на научных любимых занятиях, тот потянет подольше. Но все-таки в перспективе – сумасшествие. И прекрасно! Не придет оно, так придется порешить с жизнью». Маркс, пытаясь утешить гостя, заметил: «Трудясь для науки, работаем на все человечество. Достанется что-нибудь и нашей родине, и нашим родным»[42]. Как видно из дальнейшего описания этой встречи, отношение Чекановского изменить не удалось, ни разговоры, ни особый подарок – засушенные польские цветы, с величайшей тщательностью хранящиеся в молитвеннике хозяйки дома, которые в ссылке превратились в величайшее сокровище. Тоска по родным, родине, по родной природе только усугубляла его депрессию и горечь. 10 октября Чекановский покинул Енисейск. Два года спустя, в 1874 году, он совершил еще одну поездку на реку Оленек. Вернувшись из экспедиции, он отправился в Петербург, где 30 октября 1876 года покончил жизнь самоубийством[43].
В 1875 году в Енисейск прибыла научная экспедиция под руководством шведского профессора Адольфа Норденшельда. Международная исследовательская группа, состоящая из специалистов по ботанике, зоологии и геологии, остановилась в Енисейске на четыре дня и сразу же встретилась с Марксом. Проф. Норденшельд, знавший о научной деятельности Маркса, посоветовал ему заняться наблюдениями за космической пылью. После нескольких лет изысканий, 3 октября 1881 года, Маркс, наконец, сделал революционное открытие присутствия в атмосфере космической пыли[44]. Стоит также отметить, что местный краеведческий музей был основан в 1883 году по инициативе Александра Кытманова[45]. Максимилиан Маркс с самого начала участвовал в создании и работе этого учреждения, входя в его правление вместе с Александром Кытмановым и Никитой Скорняковым. Во время своих поездок он искал экспонаты для музея. В 1882 году Маркс участвовал в научной экспедиции по исследованию возможности создания конно-железной дороги от Енисейска до пристани Полуустной на реке Чулым. Изучив территорию между Енисеем и рекой Чулым, Маркс предложил такую дорогу как один из путей соединения речных систем Оби и Енисея. По расчетам Маркса, этот путь должен был составлять 161 версту.
Еще в 1878 году Марксу разрешили выезд в Екатеринославскую губернию, одновременно запретив селиться в столицах и Таврической губернии. В отчете от 14 июля того же года капитан-лейтенант Александр Карлович Сиденснер писал, что «Маркс стар, расстроен здоровьем и не имеет никаких средств перебраться с семейством в совершенно чуждую ему местность»[46].
Попечительский совет Енисейской гимназии, принимая во внимание профессионализм и финансовые проблемы, попытался выдвинуть Маркса на должность учителя математики. Однако его кандидатура не получила одобрения в связи с преклонным возрастом[47].
Ссыльный Соломон Чудновский, журналист «Сибирской газеты», лично встретился с Марксом незадолго до его смерти и много лет спустя вспоминал, что его уважали не только ссыльные, но и золотопромышленники и местная администрация. Он также выдвинул предположение о том, почему Маркс не воспользовался амнистией, оставаясь в Енисейске: «Маркс был уже амнистирован и мог вернуться в Европейскую Россию, но без права проживания в Царстве Польском. Это он не находил возможным и оставался в Енисейске»[48].
Максимилиан Маркс, находясь в ссылке в Енисейске, также писал стихи на польском и русском языках, которые передал во Львове Э. Павловичу. Мечтой Маркса было издать свои полные печали стихи во Львове, но это не удалось осуществить. Из стихов мы узнаем о ранней смерти дочери Екатерины и смерти 13 февраля 1887 года его жены – Леокадии Маркс в девичестве Добкевич[49].
«Записки старика» – важный источник по истории Польши XIX века, польско-российским отношениям, истории Сибири, а также истории Витебска и Смоленска, Москвы и Енисейска. До сих пор воспоминания Максимилиана Маркса изучались и публиковались лишь во фрагментах исследователями, занимающимися локальной историей. Обращает на себя внимание колоритный язык автора, полный иронии и литературной страсти. Несомненно, это был не только эрудит, получивший серьезное образование, но и прекрасный наблюдатель и рассказчик. Маркс – пример поляка, который смог реализовать себя в условиях Российской империи. Его польское происхождение не мешало ему преподавать в Смоленске и Москве. Даже в изгнании он сумел проявить себя как метеоролог, деятельность которого заметили ученые всего мира. Конечно, его видение картины мира отличается от взглядов большинства ссыльных[50]. В своих мемуарах он рассказывает о своей жизни на фоне исторических событий, дополняя свое повествование многочисленными отступлениями, рассказами и местными интересными деталями, которые не дадут скучать читателю при чтении «Записок старика».
В 2019 году «Записки старика» были переведены на польский язык пятью студентами Кафедры русистики Варшавского университета (Матеушом Бенясом, Михалом Колаковским, Марчином Ментеком, Матеушем Вонсовским и Мартой Врубель) под руководством доктора Адама Яскульского. Перевод воспоминаний Маркса в скором времени выйдет в Польше.
В заключение мы хотели бы поблагодарить тех, без кого публикация этой книги не была бы возможной. Идея публикации «Записок старика» в Польше и России принадлежит проф. Веславу Цабану. Мы также благодарны к.и.н. Артёму Чернышеву и Ольге Седых за перепечатку русского рукописного текста. В создании книги также участвовали редактор историко-научно-го альманаха «Віцебскі сшытак» Людмила Хмельницкая, подготовившая большую часть комментариев, касающихся Витебска и Смоленска, и Юрий Ромашков из Енисейского краеведческого музея им. А. И. Кытманова. Вклад в подготовку комментариев внес также один из студентов-переводчиков Михал Колаковский.
Отдельно мы хотим поблагодарить директора Польского культурного центра в Москве Петра Сквечиньского и к.и.н. Томаша Амброзяка (Польский культурный центр) за создание возможности издать книгу в России.
«Записки старика» ранее были опубликованы лишь частично. Теперь же Читатель впервые может ознакомиться с полным изданием воспоминаний Максимилиана Маркса.
Варшава, 5 июля 2019 г.,Петр Глушковский, Сергей Леончик, Адам ЯскульскийПеревод предисловия Мария Крисань
В семьдесят лет в моей памяти накопилось столько и столь разнообразных впечатлений, что теперь, раскапывая весь этот хлам, невольно теряюсь и расплываюсь своим я в какой-то беспредельности, в какой-то бездне. Бездна эта – мое прошедшее, и в ней прошедший уже, а не настоящий я! И этот прошедший я очень мало, а может быть и нисколько не похож на настоящего. Там был сперва наивный и резвый ребенок, потом бодрый и пылкий юноша, а тут налицо старый, дряхлый ворчун-стари-кашка. Да и сама среда, окружавшая эти два я, совсем не та! Где то разнообразие народностей, сословностей, костюмов, разговорной речи – все теперь смылось, изгладилось и слилось в какое-то безразличное однообразие. Не встретите теперь на улице адвоката (Реута, Яцыну, Падерню) или зажиточного мещанина (Тараньчука, Тарасевича) в кунтуше с широким блестящим поясом; не выступит важно богатый еврей (Гинцбург[51], Рабинович, Минц) в длиннополом шелковом кафтане, заткнув за черный пояс большие, и растопырив остальные пальцы обеих рук, не порхнет пред вами мещанская дзевухна[52] в парчовом безрукавом кициле, с чалмою на голове, повязанною торчащим спереди узлом; и не застучит по мостовой высококаблучной туфлей хлопотливая еврейка. Нет! Все это прошло, минуло и никогда не возвратится!
Во все царствование Александра Павловича Белоруссия (т. е. Витебская и Могилевская губернии, присоединенные к Российской империи в 1742 г.) состояла с Малороссиею и Литвою на особых правах. Царские указы, литовский статут и магдебурское право при всем их противоречии совмещались как-то чудным образом. Гражданское судопроизводство шло по литовскому статуту и магдебургскому праву; и во втором департаменте (гражданской палате) и в ратуше (думе) говорились адвокатами, при стечении публики, обвинительные и защитительные речи; а в первом департаменте (уголовной палате) все решалось по указам и с глубочайшею канцелярскою тайною, легкомысленное нарушение которой вело виновного прямо на восток, за Уральские горы. Обе губернии причислялись к Виленскому учебному округу, и в училищах преподавание шло на польском языке; а кроме гимназий и уездных училищ были еще городские, на степени гимназий, и сельские, на степени уездных училищ, при католических (пиарских) и униатских (базилианских) монастырях.
Жители города, кроме военных, т. е. гарнизона с желтыми воротниками провиантского интендантства, школы кантонистов и временно квартирующих большею частью пехотных егерских полков, состояли, во 1), из чиновников высших и низших. Высшие: губернатор, вице-губернатор, советники казенной палаты, почтмейстер, директор гимназии и полицмейстер, были русские, приехавшие на службу и после обыкновенно перемещаемые в другие места. Низшая же писчая тварь состояла из разного сброду (кроме евреев), и пользовалась очень некрасивою репутацией. Кличка им была – «крючки», и ни один порядочный человек в самых крайних обстоятельствах не решался поступить писцом ни в полицейское управление, ни в нижний земский суд. У полицмейстера и исправника поэтому были под командою отчаянные пропойцы и прощелыги, потерявшие всякое сознание человеческого достоинства. Начальники заставляли их работать в канцеляриях под караулом, снимая им сапоги на ночь и привязывая за ноги к столам; а жители, чтобы избавиться от их назойливых притязаний, били их при всякой возможности беспощадно, отделывались потом от ответственности мировою сделкою не дороже штофа водки. Это было самое плюгавое из всего городского населения.
Дворяне, большею частью помещики, делились на две секции: польскую – преимущественно католическую, и русскую – большею частью православную. К первой, многочисленнейшей, принадлежали потомки прежних землевладельцев с польскими фамилиями, языком и образом жизни. Все они были завзятые монархисты, приверженцы последнего короля и преданны душою Тарговицкой конфедерации. Все они притом же были (за небольшим исключением воспитанников Виленского университета, и то, большею частью медиков) учениками иезуитов, которые не могли простить Польше свое изгнание из пределов ее и лишение огромнейших поместий, перешедших в ведение Эдукационной комиссии. Строго дисциплинированные и отлично дрессированные воспитанники их школ доставляли самый благонадежный контингент администрации. Сам Николай Павлович, удаляя декабристов в Сибирь, не нашел же никого в подмен Лепарского[53], конвоировавшего когда-то конфедератов барских. Русская секция политиков состояла из владельцев королевских и порадзивилловских имений, жалованных им после первого раздела Польши. Здесь были и коренные великорусы (Мордвинов), и малороссы (Энько, прозванный в шутку отцом всех хохлов), и сербы (Щерба, Зорич), и чехи с немецкими прозвищами, и настоящие немцы (Грейфенфельд, Аш), и, наконец, греки (Зарояни, Алексияно – архипелажский корсар, родом из Мальорки). Все они по большей части блистали, как говорится, своим отсутствием, редко навещая свои поместья и останавливаясь в городе только проездом.
В последние годы царствования Екатерины II, при Павле Петровиче и потом при Александре Павловиче крепостное право считалось незыблемою основою самодержавия. «В Литве и Белоруссии нужно опрокинуть все вверх дном, чтобы затереть даже память майской конституции 1791 года», – сказал сатироподобный Безбородко[54], имевший в конце концов 40 000 жалованных ему крепостных душ. И бедному крестьянскому люду жутко было жить на свете, совсем для него не белом. Кроме постоянных почти работ на помещичьих полях и дворах, кроме уплаты подушных, чего не сносили они в дворовые кладовые! Начиная с возки соломы, веников, дров и строевого материала и кончая сушеною малиною, белыми и черными грибами, яйцами и курями, баранами и поросятами. Все это было разложено у поляков по хатам, а у русских по душам. Один из последних полковник Гурко завел у себя даже аракчеевские порядки. По звуку трубы крестьяне ранехонько становились в строй с лошадьми и сохами, по сигналу выступали на пашни тоже в строю, под конвоем верховых ординарцев, вооруженных нагайками. В строй становились по звуку трубы женщины с серпами в руках и после переклички, по сигналу, тоже в строю шли на жатву. Разговор между собою, а тем паче песня, были нарушением дисциплины и наказывались сейчас же нагайкою. «Военный человек может завести у себя по-военному образцовые порядки. Мы не в силах тянуться за ним. Куда нам!» – со вздохом и повеся носы, говорили другие, восхищенные этими порядками.
Кое-где между жалованными было в ходу и княже: и грек Зарояни был за него и убит бабами; хотя сужден, наказан кнутом и сослан в каторжные работы был неповинный ни в чем кучер, везший его домой. Только лет через пять одна женщина, умирая, заявила, что она собственноручно распластала топором голову своему помещику за то, что он попсув всех дзевух и опоганив всих дзецюков (мальчиков). Заявление это однако же, кажется, было замято ради общего спокойствия и приличия.
«Двадзесце пенць батов (батогов)!» – выкрикивал поляк в ярости, и бедный белорус смиренно и со стоическою апатиею получал это количество! Жалованные помещики и присылаемые ими из России управляющие, чувствуя свое преимущество, никогда не выходили из себя, не унижались до неприличного крика, а хладнокровно и повелительно приказывали отсчитывать провинившемуся по сотне, другой и даже третьей плетей. Порядки! Что и говорить?
– «Какая разница между огнем и мужиком?» – «Огонь прежде высекут, а потом разложат, а мужика прежде разложат, а потом высекут». Вот какой поговорочкой забавлялись тогда в модных даже салонах.
А вот факт, который не должно бы предать забвению. К смотрителю тюремного замка Миниману ежедневно приставал один арестант с просьбою непременно посечь его. Он был крепостным какого-то помещика (жаль, что теперь не могу вспомнить, чьим именно), служил у него лакеем и почти ежедневно получал некоторую порцию помещичьего наставления. И вот прошло более месяца, как-то он попал в тюрьму, и выдача эта прекратилась. Несносный зуд в посекаемой части тела беспокоил его так, что он не находил себе места ни днем, ни ночью. Миниман, которому надоели ежедневные почти слезные просьбы, доложил о них губернатору, а тот разрешил посечь просителя в присутствии прокурора и врача. Семьдесят пять плетей удовлетворило страдавшего, и он мог после получения их спокойно спать по ночам. Это можно бы назвать научно, по Дарвину, приспособлением организма к окружающей среде, а vulgo, т. е. попросту – привычкою. Мицкевич спрашивал ведь черта, зачем он сидит в болоте? «Привычка», – ответил тот равнодушно[55].
Нельзя не вспомнить здесь про легендарного помещика Островского[56]. Вследствие ли старошляхетской традиции, из желания подражать таким тузам, как Радзивилл – Пане Коханку[57] или Потоцкий-Каневский[58]; а то хотя и меньшей руки самодурам, как Володкович[59], расстрелянный в Минске конфедератами, а, может быть, и начитавшись современных романов (известно, что он принадлежал к так называемой интеллигенции), этот новый Дон Кихот собрал из своих дворовых людей, а частью из крестьян, шайку, наезжал на дворы ненавистных ему соседей, грабил лавки по городам и проезжих по дорогам, разбивал почты и в то же время, подражая Ринальдино Ринальдини[60] и Фра-Дья-воло[61], щедрою рукою сыпал вспомоществования и благодеяния бедным и нуждающимся. Когда он был схвачен, то одни не могли нарадоваться концу их страха, тогда как другие плакали и усердно молились об его избавлении. По суду он был сослан в Сибирь, но спустя лет пять приехал в Витебск какой-то посланный из Петербурга чиновников, вроде ревизора, и обедал у губернатора. Находившийся тут же дежурный полицейский пристав Гвоздев, услужливо снимавший с уважаемого гостя шубу, узнал в нем Островского и после обеда заявил о своем открытии. «Удивляюсь, Гвоздев, как ты глуп! Десять тысяч рублей получил бы от меня без всякого торгу; а теперь – шиш в нос!» – сказал пойманный узнавшему и уличившему его, который после такого упрека с тоски спился окончательно.
Спустя больше десяти лет явился другой такой же авантюрист, но уже военный, следовательно, без традиций, помещик Клингер, известный под именем Тришки, наполнивший своею славою более Смоленскую и отчасти Орловскую губернию. О нем упоминает и Тургенев в «Записках охотника». Он тоже был сослан в Сибирь и тоже явился обратно – в Велижском уезде, но конец его неизвестен. Кажется, он не был пойман вторично. Вдова его вышла потом замуж за полковника В. С. Комарова и была мачехой всех Комаровых Виссарионовичей.
Самый многочисленный класс жителей города были мещане, а многочисленнейшие из них – евреи, начиная с капиталистов, живших с азиатскою роскошью, до жалких полубосых оборвышей, бегавших из дома в дом с коробочками, заключавшими в себе медные и томпаковые цепочки, запонки, колечки, сережки, кусочки мыла и прочие редкости ценностью в общем итоге не более рубля. При каждом сколько-нибудь порядочном доме непременно был хотя один жид – фактор, исправляющий за суточную плату 12–15 коп[еек] (на нынешний курс 3 Ѕ–4 Ѕ коп[ки] сер[ебром]) службу рассыльного. Он бегал с поручениями и посылками, совершал мелочные покупки, справлялся о приезде или отъезде какого-нибудь лица и даже не отказывался содействовать в любовных интрижках, и все это за ничтожнейшую плату, с отчетливой точностью и в полной уверенности в ненарушимости секрета.
Все без исключения евреи были торгаши, а специально присвоенною ими была торговля вином. Белоруссия тогда пользовалась свободою винокурения, и города только были на откупе. В городе ведро вина стоило около 1 р[ублей] сер[ебром], а за чертою городской земли оно было дешевле полтинника[62]. Внос и ввоз в город вина наказывался огромным штрафом, а даже в некоторых случаях и ссылкою в Сибирь. Кругом города днем и ночью стояла стража, осматривавшая и ощупывавшая всех въезжающих и входящих в город без различия званий, состояний пола и возраста.
Виноторговля вся была в руках евреев. Богатые брали на откуп города, а бедные то содержали питейные дома в городах, то арендовали корчмы, т. е. постоялые дворы по деревням, то, наконец, служили в кордонной страже на черте городской земли. В праздничные дни большая часть мастеровых и рабочих с раннего утра отправлялась за город, в ближайшие корчмы, напивалась там и к вечеру веселою гурьбою входила в город, поддразнивая караульных запрещенною дешевою водкой, вносимой в многочисленных желудках и кишках.
Евреи были освобождены от рекрутской повинности, имели две синагоги и управлялись общественным советом (кагалом) под председательством официально назначаемого раввина, которого они не очень долюбливали и называли рабби мамсер (незаконнорожденный). Все духовные требы исполнял другой, избранный обществом, неофициальный раввин, яростный фанатик и хасид.
Прочие мещане были белорусыуниаты; народ темный и с крайне ограниченным кругозором, послушный, боязливый, уступчивый, смирный, суеверный, одним словом, ничем не отличающийся от сельского своего собрата – мужичка. Как сельские, так и городские приходские священники их по умственному развитию были не выше прихожан, ежели не брать во внимание знание требника и обрядов богослужения. Все они, обремененные семействами, жили бедно и почти с проголодью, смиренно и в полной зависимости от своих прихожан, которые как только сколько-нибудь возвышались над уровнем окружающей их среды состоянием ли, чином ли по службе, сейчас же, смотря по обстоятельствам, делались то православными, то католиками. Одни только униатские монахибазилиане отличались высшим просвещением. Все они по образовательному цензу были или кандидаты[63] или даже магистры философии. Им передан был поиезуитский монастырь в Витебске с состоящею при нем школой на степени гимназии. Монашенки-базилианки содержали тоже школку для девиц с курсом, близким к курсу уездного училища.
Кроме униатов довольно многочисленны были великорусские беглецы-старообрядцы, называвшиеся филипонами и занимавшиеся торговлею и огородничеством. Почти все они имели собственные свои деревянные домики и огороды, а некоторые владели и каменными лучшими в городе домами. Слава о них шла по городу очень нехорошая, и все прочие жители без различия народностей и вероисповедания, по возможности чуждались их. Церкви своей они не имели, а священников православных избегали и ненавидели. Темные и невероятные рассказы о них носились по всему городу. Я знаю только три факта, очень характеристичные, которые могут бросить хоть слабый свет на эту крайне загадочную тайну в этнографическом и социальном отношении.
По городу вдруг разнеслась молва, что бодрый и крепкий старик Кумачев, владелец двух или трех каменных домов, доживает последний месяц девяностого года от рождения и что он должен будет непременно в это время умереть, потому, что, по мнению старообрядцев, от него, ежели он останется жив, может родиться антихрист. Во избежание чего он сходит в баню, призовет детей, благословит их и сам же вручит своему первенцу дубину, которою тот обязан убить его наповал особенным каким-то способом. И в самом деле, старик умер к назначенному сроку, хотя дня за три или за четыре я видел его ходившего по двору. Он был бодр, держался прямо и даже не подпирался тростью. Не остаток ли это древней, еще докривичской правды в наружной только религиозной […][64] христианской оболочке?
Ученик Академии Художеств живописец Лохов[65] имел собственный домик за Двиною вблизи униатской церкви Св. Петра. Соседи у него кругом были филипоны. Вот в одно прекрасное утро явился к нему соседушка-старик с письмом от сына, полученным на днях, которое ни сам он и никто из его семейства по безграмотству прочесть не могут. Письмо это состояло во-первых из поклонов до сырой земли родителям с просьбою нерушимого их благословления, и во-вторых, из извещения, что лесной промысел его во Владимирской губернии идет очень удачно. Одно только его беспокоит, что попался ему какой-то пошляк, у которого нашел он только полтинник, и этот-то пошляк не дает ему теперь уснуть спокойно, спрашивая постоянно: «За что ты меня зарезал?» – «Уж я до того измучился, что хочу даже оставить промысел и вернуться к вам; и потому прошу у вас, дорогие батюшка и матушка, вашего родительского совета и повеления по сему случаю». Лохов остолбенел по прочтению этих слов и окончательно растерялся. Старик, заметив это, быстро выхватил у него из рук письмо, скомкал его, засунул в карман и преспокойно сказал: «Эх, дитя, учить еще! Ну что ж, и по полтинничку можно собрать кое-что. А ты, соседушка, никак смутился? Смотри, будь нем, как рыба, и берегись». И Лохов берегся, старательно берегся. «Убьют, а не менее, как сожгут!» – говорил он спрашивающим его об этом событии.
Кричевские и ветковские раскольники[66], жаловавшиеся Петру I на преследование их польским правительством и просившие у него заступничества и защиты, занимались таким промыслом, и все сообщения чрез занимаемые ими местности совершались под прикрытием сильного конвоя уссаров и панцерников. По присоединении Белоруссии к России, большая часть их, но не все, были переселены под именем поляков в Томскую губернию, где не оставили своих традиционных занятий; и долго дорога, проходившая чрез их поселения, называлась воровскою. Впрочем, очень недавно в Красноярске были казнены смертью такие же […][67], величавшие себя очистителями земли.
Школьный товарищ мой Цветинский был в любовной связи с красивенькою филипонкою Машею, жившей у родителей в конце города по Задунайской улице. Я случайно в одну из своих ботанических экскурсий застал их на свидании в рощице и слышал, как она, уходя, говорила ему при мне: «Увидимся не ранее как дня через три. Завтра всенощная, а там праздник. Как ни скучно, а надо будет высидеть. Нечего делать. Ведь видел и знаешь. Не сердись, милашка!» Цветинский возвратился в город со мною.
Года через три после я узнал от него же, что Маша, с которою он тогда уже разошелся, разыгрывала роль Богородицы при тайных богослужениях старообрядцев. В уютном помещении в довольно обширной комнате в углу стоял шкаф с выдвижным ящиком внизу. В шкафу была одна только полка, на которой садилась Маша, надевши красную рубашку и такую же юбку и накинувши на голову голубое покрывало. Над выдвинутым ящиком и по дверцам шкафа ставились восковые свечи числом двадцать четыре. Свечи зажигались, молебствие, состоящее из чтения и пения, продолжалось иногда больше двух и даже трех часов, а бедная Маша должна была сидеть все это время неподвижно и не шевелясь. Она даже должна была воздерживаться по возможности от моргания и устремлять глаза поверх голов всех молящихся. Признаться, положение крайне неприятное! Маша потом отдалась какому-то офицерунемчику, а Цветинский, чтобы раз навсегда избавиться от измены прелестницы, выбрал безобразнейшую из безобразнейших девушку Одинец, женился на ней, уехал в Москву, поступил в университет и умер. Я видел потом вдову его в доме бывшего ее опекуна, полковника Глинского, управлявшего лефортовским военным госпиталем.
В числе витебских мещан было несколько немцев: напр[и-мер] Франк, фортепьянный мастер и удалой бурш[68], один француз – Mr. Bouilly, и один даже итальянец Рампольди. Madame Bouilly и Signora Rampoldi отличались невероятною объемистостью своих телес. Первая была известна под именем короткой толстой, а вторая – большой толстой имосци (барыни, из польского jejmoњж).
Самое раннее из впечатлений, глубоко врезавшееся в мою память, было следующее:
Обширная и высокая церковь, до половины завешенная черным сукном и убранная саблями, пистолетами, карабинами, пиками со значками, уланскими красными и голубыми киверами и белыми четырехугольными конфедератками, изящно размещенными в группы и гирлянды. Посреди церкви катафалк, покрытый черным ковром с белыми каймами, на нем стоит гроб. Четыре большие подсвечника укреплялись на пирамидах, сложенных из картечей, среди пуков кос с направленными кверху остриями. Присоедините к этой обстановке тусклое освещение лампадами, расставленными кое-где по ступеням катафалка, и звуки то целого оркестра в дивной оратории Requiem aeternum[69], то одних валторн и тромбонов в поразительном гимне Dies illa, dies irae[70], – и судите, чья восприимчивость, хотя б и не детская, чье чувство, хотя бы и очерствелое, не были бы поражены, потрясены и подавлены великолепием и торжественностью такого обряда? Это была трехдневная панихида по храбром Костюшке, разрешенная правительством и приведенная в исполнение кондитером Чаплинским, служившим прежде в рядах косиньеров[71]. Костюшко свято исполнил рыцарское слово, данное императору Павлу Петровичу, и отказался от предложенному ему Наполеоном начальства над иностранным легионом. На ложный призыв под его команду встали поляки чуть не поголовно и вдруг на место его назначен был брат последнего короля Иосиф Понятовский[72], утонувший после в Эльстере, лихой гуляка и безупречно храбрый рубака, но не заслуживший на общую симпатию к себе. Многие, очень многие помнили еще, как он во время оргий своего брата, называемых литературными вечерами, разъезжал по улицам Варшавы в адамовом костюме то с панной Раевской, то с красоткою на Шульце, одетыми, разумеется, в pendant[73] с ним.
Nie ma pana Tadeusza,
To-to była poczciwa dusza!
(Нет пана Тадеуша,
вот была честная душа!)
пели потом обманутые Наполеоном легионисты под Сарагосой на Сомма Сиере, под Цеутою, на Гаити, под Аустерлицем, под Иеною, в Смоленске, в Москве, под Лейпцигом, и, наконец, у Монмартра.
Врезались в память мою и публичные эксперименты отцов-иезуитов, которыми они забавляли и дурачили почтеннейшую публику, состоящую преимущественно из родителей и опекунов молодежи. В назначенные праздничные дни у них с колокольни то взлетал воздушный шар с куклами, сидящими в лодке; то невредимо спускался на площадь привязанный к парашюту козел. А в залах училища в одной – темной, волшебный фонарь показывал чудеса святых Лойолы, Гонзаго, Костки, Боболия, и других членов societatis Jesu[74]; в другой же, светлой, гремучий газ с выстрелами сгорал в летающих мыльных пузырях, то конические зеркала собирали безобразные разводы в изящные рисунки, а предлинная стеклянная труба, поднимаясь и опускаясь над горящим водородом, пела при звоне франклиновых колокольчиков[75] «Gloria in excelsis Deo»[76], и целая батарея вольтовых пистолетов[77] отвечала залпом на каждый такой возглас. И все это свершалось и с важностью, и со смирением, и так чинно и торжественно, как будто при каком-то богослужении. Славно ad majorem Dei gloriam[78] пускали пыль в глаза честнейшие отцы всем профанам, а все-таки не заработали на сочувствие и добрую память. Не помню теперь песенки, бывшей тогда в большом ходу, но хорошо помню, что после каждого четверостишия повторялась ритурнель: