Начнем с Моисея, этой самой гигантской и внушительной из всех исторических фигур. <…> Влияние этого великого человека на род человеческий далеко не понято и не оценено, как бы следовало. <…> Это величавая концепция об избранном народе, т. е. о народе, облеченном высшей миссией – сохранить на земле идею единого Бога. <…> Сверх того говорили еще, что Бог его только Бог национальный. <…> Но из этого не следует, что Иегова не был для него тем же, что и для христиан, Богом всемирным. Чем более он стремился выделить и замкнуть этот великий догмат в своем народе, чем больше он употребил чрезвычайных усилий для достижения этой цели, тем более обнаруживаешь, сквозь всю эту работу Высшего Разума, вполне мировую мысль – сохранить для всего мира, для всех следующих поколений понятие единого Бога [ЧААДАЕВ (II). С. 119–122].
Подтверждение статуса евреев как «избранного народа» Чаадаевым в целом воспринималось православными экзегетами как один из артефактов его парадоксального, а то и еретического мировоззрения. Славянофилы, стоявшие на платформе христианского антииудаизма, вопреки апостольским догматам Евангелия считали, что, не признав Христа, евреи этот статус потеряли, и он теперь принадлежит русскому православному народу-богоносцу.
<…> после дезинтеграции западничества и славянофильства, просуществовавших сравнительно недолго, оба вышеупомянутых умонастроения – упование на самобытность России или же ориентация на динамически развивающийся Запад, – неоднократно меняя своё историческое обличье, прожили долгую жизнь. Далекие отголоски дискуссий 1840-х годов слышатся в полемики деятелей русской духовной культуры и в наши дни [ЩУКИН (III). С. 13, 16].
«Славянофильство» стало расхожим определением русского консервативно-охранительного мировоззрения, сложившегося во второй половине ХIХ столетия[100]. Носителями его являлись представители дворянства, особенно из числа крупных землевладельцев, духовенства, небогатого купечества, напуганные капиталистической конкуренцией, в том числе и со стороны энергичных и предприимчивых жидов, которые, как предупреждал Достоевский: «теперь только что воскресли и только что начинают жить чрезвычайной равноправностью». Страшилась перемен, конечно же, и большая часть патриархального крестьянства.
Во внутриполитической области консерваторы-охранители отстаивали принцип незыблемости самодержавия, ратовали за укрепление позиций дворянства, как основы русской государственности, и сохранение сословного деления общества. Они резко критически воспринимали развитие капиталистических отношений в России, жестко критиковали все либеральные реформы, страшились европеизации, парламентаризма, отстаивали незыблемость помещичьего землевладения и крестьянской общины. В адрес евреев ими постоянно выдвигались обвинения в чрезмерной эксплуатации крестьянского населения Западных губерний, стяжательстве безудержном стяжательстве и паразитировании на народном теле, а также в хищническом земледелии, истощении земель и, как следствие, всеобщем упадке хозяйственной деятельности, – см. об этом [ГРИНЕВИЧ].
Например, профессор права Константин Победоносцев[101], занявший в 1880 г. пост обер-прокурора Святейшего Синода, а в следующем царствовании ставший «серым кардиналом» при Александре III и главным разработчиком контрреформ в его эпоху:
Краеугольным камнем своей программы <…> считал вопрос о церкви и государстве. Борьбу этих начал он признавал знаменательнейшим явлением своего времени, утверждая, что «Церковь, как общество верующих, не отделяет и не может отделять себя от государства как общества, соединенного в гражданский союз» [ГРОССМАН-ЛП (IV). С. 61]
Прозападнически настроенные прогрессисты-«шестидесятники» к религиозной проблематике относились с подчеркнутым безразличием, а то и вовсе декларировали атеистические взгляды, и уже только по этой причине не видели в евреях заклятых идейных врагов. В их среде сложились особого рода мировоззренческие установки, получившие название «нигилизм»[102], хотя сами себя они предпочитали называть, беря за прообраз первохристиан, «новыми людьми».
В России термин «нигилизм» впервые употреблен Н.И. Надеждиным в опубликованной в 1829 в «Вестнике Европы» статье «Сонмище нигилистов». Несколько позже, в 30–40-х гг. 19 в., его использовали Н.А. Полевой, С.П. Шевырев, В.Г. Белинский, М.Н. Катков и ряд других русских писателей и публицистов, при этом употребляя термин в различных контекстах. С ним были связаны как положительные, так и отрицательные моральные коннотации. М.А. Бакунин, С.М. Степняк-Кравчинский, П.А. Кропоткин, напр., вкладывали в термин «нигилизм» положительный смысл, не видя в нем ничего дурного. Ситуация изменилась во 2-й пол. 19 в., когда термин «нигилизм» приобрел качественно новый и вполне определенный смысл. Нигилистами стали именовать представителей радикального направления разночинцев-шестидесятников, выступавших с проповедью революционного мировоззрения, отрицавших социальные (неравенство сословий и крепостничество), религиозные (православно-христианская традиция), культурные («официальное мещанство») и иные официальные устои общества до- и пореформенной России, общепринятые каноны эстетики и проповедовавших вульгарный материализм и атеизм. Отличительной особенностью российского нигилизма становится попытка в области осмысления социальных феноменов опереться на естественнонаучную теорию дарвинизма и экстраполировать ее методологию на процессы эволюции социума (человек есть животное; борьба за существование – основной закон органического мира; ценно и важно торжество вида, индивид же есть величина, не заслуживающая внимания). Рупором подобным образом понимаемого нигилизма в России нач. 60-х гг. 19 в. становится журнал «Русское слово», ведущую роль в котором играл Д.И. Писарев. При этом, правда, сам Писарев игнорировал термин «нигилизм» и предпочитал именовать себя и своих единомышленников «реалистами». Повсеместное распространение подобное толкование термина «нигилизм» получило с выходом в свет в 1862 романа И.С. Тургенева «Отцы и дети», главный герой которого «нигилист» студент Базаров отстаивал мысль о том, что «в теперешнее время полезнее всего отрицание», и выступал с разрушительной критикой социального устройства, общественной морали, образа жизни господствующих слоев российского общества [ «Нигилизм» НФЭ].
В знаменитом романе Тургенева «Отцы и дети» предлагается четкое определение данного типа личности:
Нигилист – это человек, который не склоняется ни перед какими авторитетами, который не принимает ни одного принципа на веру, каким бы уважением ни был окружен этот принцип[103].
Отличительными чертами русского нигилизма, представителями которого в большинстве своем были разночинцы, являлись вера в будущее народа и одновременно критика его темноты и невежества, стремление к общественной активности с целью переделать жизнь.
Впоследствии русская литература дала целую галерею образов «новых людей» от Рахметова и Лопухова в произведениях Чернышевского (где образы нигилистов-революционеров были выписаны с большой симпатией) до явных антигероев в романах Достоевского, Писемского, Лескова и др. Во 2-й пол. 19 в. термин «нигилизм» активно использовался правоконсервативной публицистикой для характеристики представителей революционного народничества 1860–70-х гг. и русского освободительного движения в целом [ «Нигилизм» НФЭ].
Раскрытию содержательного наполнения концепта «русский европеец» с историко-культурологических позиций посвящен целый ряд научных исследований. В первую очередь здесь следует отметить работы Анджея Валицкого, Владимира Кантора и Василия Щукина, на которые мы в основном и опираемся в представлении читателю данной темы, [ВАЛИЦКИЙ], [КАНТОР (I) и (II)], [ЩУКИН (I) – (III)], [WALICKI (I) и (II)][104].
В России начало процесса вестернизации приходится на XVII–XVIII столетия и связано, главным образом, с реформами Петра Великого. Следствием этого процесса стала
достаточно резкая смена цивилизационной и культурной ориентации: спустя два столетия после распада византийской ойкумены русская культура становится периферийной по отношению к Западной Европе – миру во многом неведомому, казавшемуся то экзотическим, то прямо враждебным. Вестернизация сразу же привела к разногласию в рядах интеллигенции, результатом чего стало разделение на новаторов – энтузиастов поренессансной Европы и традиционалистов – блюстителей родного благочестия. При определенных условиях такое психологическое размежевание могло перерасти в серьезное столкновение идеологических позиций33. <…> Пограничный характер русской культуры, ее промежуточное положение между Западом и Востоком[105] бросались в глаза как самим русским, так и иностранцам и являлись необходимым следствием из геополитической ситуации России. Поэтому в условиях кризиса традиционной (средневековой, патриархально-иерархической) культуры, который в России приходится на XVII век, в просвещенных кругах появляется группа людей, у которых любое столкновение с Западной Европой порождало горькое сознание собственной отсталости и желание решительным образом порвать с «отеческим законом» и преданиями старины, чтобы стать в один ряд с европейскими странами, чья цивилизация осмыслялась как общечеловеческая.
<В этой среде как особый исторический тип и возникает «русский европеец» – человек, который>, должен быть в самом деле сориентирован на культурные и нравственные ценности, выработанные Европой, и, в частности, Западной Европой, после XIII века – в период позднего средневековья, Возрождения, барокко, классицизма и, наконец, в эпоху Просвещения. <…> главные из них: личное достоинство индивида, цивилизованность, понимаемая как преодоление зависимости человека от природы, творческая активность, вера в прогресс, толерантность.
<…> быть таким европейцем значит не боготворить Европу, не стараться буквально пересаживать западноевропейские теории на русскую почву, а научиться по-европейски думать и чувствовать, по-европейски относиться к нравственности и науке, к вере и знанию, к добру, истине и красоте. Одним словом, русский европеец – это во всех отношениях был европейски образованный русский человек [ЩУКИН (II)].
Само понятие «русский европеец», стало появляться в русской культуре с середины XIX в. для обозначения исторических персонажей, участвующих в диалоге «Россия и Европа» с конца ХVIII в.: традиционалистов и консерваторов (кн. Щербатов, Карамзин)[106], с одной стороны, либеральных прогрессивистов (Н.И. Панин, Сперанский)[107], с другой. Разные стороны этого дискурса – славянофильство и западничество, индивидуализм и соборность, традиционализм и либерализм, изгнанничество и эмиграция – обсуждались такими мыслителями, как П.Я. Чаадаев, В.Г. Белинский, А.И. Герцен, А.А. Григорьев, Н.Я. Данилевский, К.Д. Кавелин, Н.М. Карамзин, М.Н. Катков, H.H. Страхов в их литературных, мемуарных и эпистолярных сочинениях, см. [КАНТОР (I) и (II)], [ЩУКИН (II)], [КАРАНТЕЕВА][108]. Принято считать, что:
Первым дискуссионную ситуацию в постановке исследуемой проблемы создал П.Я. Чаадаев, который обозначил причины отсталости России в ее историческом движении к прогрессу: он считал, что Россия не принадлежит «ни к Западу, ни к Востоку» и не имеет «традиций ни того, ни другого» [ЧААДАЕВ. Т. 1. С. 323]. К сожалению, первоначально мысли «Философических писем» Чаадаева (при его жизни было опубликовано только «Первое письмо» в 1831 г.) были восприняты русским образованным обществом слишком прямолинейно. В них видели отрицание самобытности и самоценности русской национальной идентичности, которую отстаивали славянофилы. Тем не менее у Чаадаева была своя правда: историю отдельного народа он впервые в русской мысли пытался рассматривать с позиций всемирно-исторического процесса.
<…> Идеи Чаадаева получили развитие в лекциях по истории западноевропейского Средневековья Т.Н. Грановского, которые он читал в Московском университете. Они, по существу, стали главным теоретическим обоснованием концепции западничества. Грановский приобщил русское общество к западноевропейской истории, пониманию единого эволюционного пути человечества, который должна пройти каждая страна, в том числе и Россия.
<…> Применительно к Тургеневу понятие «русский европеец» при жизни писателя не употреблялось. По всей вероятности, впервые оно было употреблено в эмигрантской печати в 1933 г. Под таким названием вышла статья П.Н. Милюкова, посвященная 50-летию со дня смерти писателя[109] <…>. Милюков, по сути, озвучил позицию Тургенева о его европеизме и русскости, высказанную писателем в полемических письмах к А.И. Герцену в 1862 г. и в «Литературных и житейских воспоминаниях» (1868 г.) [ДОМАНСКИЙ-КАФАНОВА. С. 7–9].
Нельзя особо не отметить, что
русский европеец, интеллектуально переживавший волновавшие европейцев проблемы, отличался от своего западного собрата-индивидуалиста тем, что его отчуждение от родной социальной среды усиливалась по причине отчуждения от среды национальной. Западноевропейская жизнь, в сущности, была чужда подавляющему большинству русских людей потому, что в России не существовало развитых форм частной собственности, с чем были связаны такие важные явления европейской жизни, как расцвет ренессансного гуманизма, движение Реформации, – всё то, чего в своё время не переживала Россия. Таким образом, русский европеец был, как правило, лишним человеком и на Западе, и у себя на родине [ЩУКИН (III). С. 18].
О «лишнем человеке» как социально-психологическом типе личности, главными чертами которой
являются отчуждение от своей страны, от родной среды (обычно дворянской), чувство интеллектуального и нравственного превосходства над ней и в то же время – душевная усталость, глубокий скептицизм, разлад слова и дела [НИКОЛЬСКИЙ Е. (I). С. 8–9],
– много писали советские литературоведы. Классическими примерами «лишнего человека» в отечественной литературе, по их мнению, являлись такие персонажи, как Чацкий (Грибоедов), Евгений Онегин (Пушкин), Печорин (Лермонтов), Бельтов (Герцен), Рудин, Лаврецкий, Чулкатурин (Тургенев), которые генетически восходят к байроническому и шатобриановскому («Рене») героям эпохи романтизма: «Адольфу» Бенжамена Констана, «Рене» Шатобриана «Чайльд-Гарольд» Байрона.
Среди людей, мне близких… и чужих,
Скитаюсь я без цели, без желанья.
Мне иногда смешны забавы их,
Мне самому смешней мои страданья.
Страданий тех толпа не признает…
Иван Тургенев. Толпа (1843)
Хотя западные романтики, несомненно, оказали огромное влияние на русских писателей первой трети ХХ в. (Пушкин, Лермонтов, Марлинский и др.) – см. об этом [МАНН Ю.В. Т. 4. С. 485]; [ЛЭТиП. Стб. 485], [НИКОЛЬСКИЙ (I) и (II)], отождествление советскими литературоведами термина «лишний человек» с этими персонажами представляется идеологически мотивированным. Нельзя игнорировать то обстоятельство, что ни Онегин, ни Печорин не мыслились самими писателями как «лишние люди». Такого рода представлений тогда попросту не существовало[110].
Само
понятие «лишний человек», получившее широкое распространение в критической литературе в связи с творчеством И.С. Тургенева и, в частности, с его повестью «Дневник лишнего человека» <(1850)>, выходит за рамки русской национальной специфики и применимо не только для эпохи романтизма. Тип «лишнего человека» присутствует в жизни и в литературе, начиная с позднего Возрождение, со времен Гамлета и Дон Кихота, когда сознание самоценности человеческого «я» столкнулось с трагическим ощущением одиночества в обществе, основанном на игре эгоистических интересов [ЩУКИН (III). С. 19].
Примечательно, однако, что хотя сам образ «лишнего человека» западного происхождения, именно благодаря Ивану Тургеневу[111] это понятие стало топосом и архетипом в мировой литературе, – см. The superfluous man (англ.); Der überflüssige Mensch (нем.), L’homme superflu (фр.)[112]. Более того, оно
вышло за рамки художественных произведений, <дав имя> самостоятельн<ому> культурн<ому> явлени<ю> [НИКОЛЬСКИЙ (II). С. 2–3].
В России, по мнению Герцена, сторонники европеизации не обязательно были «лишними людьми»[113], но все «лишние люди» в той или иной мере симпатизировали Западу, не находя в себе силы и желание быть «своими» в русском обществе, которое никогда не отличалась терпимостью по отношению к резко выраженной индивидуальности в силу глубоко укоренившихся традиций патриархального коллективизма. Поэтому русские «лишние люди»
в широком историческом смысле этого слова – не только социально-психологическая, но и национально-психологическая категория. Именно их среда произвела на свет западников [ЩУКИН (III). С. 19][114].
В русской литературной критике существует мнение, что в личном плане Тургенев во многом соответствует как образу русского европейца, так и «лишнего человека», которого он описал в одноименной повести:
… Тургенев, исходя из личного опыта и из размышлений о самом себе, пришел, путем субъективно-заинтересованного Наблюдения, к тому сложному обобщению, результатом которого явился тип «лишнего человека». В позднейших повестях Тургенева, где этот тип уже объектирован и живет своей самобытной жизнью, нелегко подметить те личные элементы, из которых он образовался [ГЕРШ. С. 571][115].
А вот строки из стихотворения Полонского, многолетнего друга Тургенева[116], которые вполне можно отнести к такого рода «объектированному» типажу:
И ничего не сделает природа
С таким отшельником, которому нужна
Для счастия законная свобода,
А для свободы – вольная страна.
Яков Полонский. Одному из усталых (1862)
Свободомыслящий вольнолюбец, энциклопедически образованный интеллектуал и полиглот он был всюду почитаем и привечаем, но нигде не чувствовал себя по настоящему «своим». На Западе он, будучи признан как выдающийся литератор, интеллектуал и в высшей степени достойный человек, в быту являл собой для европеикус экзотическую фигуру «русского барина». В России очень многих раздражал и отталкивал его просвещенческий европеизм. Отечественные критики, например, считали, что во многом в образе «лишнего человека» Чулкатурина – главного героя «Дневника», отразились биографические черты характера самого автора. Так, постоянный корреспондент И.С. Тургенева Евгений Михайлович Феоктистов (влиятельный цензор и редактор журнала «Русская речь») писал ему 21 февраля (5 марта) 1851 г.:
Повесть очень понравилась, но, разумеется, тотчас же подверглась критике со всевозможных сторон. – Без сомнения, при этом благоприятном случае, упрекали ее в недостатке художественности, – именно говорили, что за остротами г. Чулкатурина беспрестанно видны Вы сами, – что вообще господин, вроде лишнего человека, не может так говорить и острить в некоторых случаях, как Вы его заставляете. Посреди многого весьма дикого, – как, например, Островский уверял, что в Вашей повести видно – «неуважение к искусству», – было сказано, однако, довольно много верных и ловких замечаний. Но все-таки повесть всем ужасно понравилась, и даже <А.Н.> Островский хвалил сквозь зубы[117].
Лев Шестов писал, что
<В своих> суждениях Тургенев не стоит одиноко, а имеет за собой всю европейскую философию, точнее всю европейскую цивилизацию. Тургенев был образованнейшим, культурнейшим из русских писателей. Почти всю жизнь свою он провел за границей и впитал в себя все, что могло дать западное просвещение. Он сам это знал, хотя по свойственной ему преувеличенной скромности, иногда даже раздражающей своей демонстративностью, никогда об этом прямо не говорил. Он глубоко верил, что только знание, т. е. европейская наука может открыть человеку глаза на жизнь и объяснить ему все, требующее объяснения.
<…> Тургенев не является единственно ответственным лицом за свои суждения. Его устами говорит вся европейская цивилизация. Она принципиально отвергает всякого рода неразрешимые вопросы и выработала своим тысячелетним опытом приемы, посредством которых человек научается извлекать пользу из всего, даже из крови своего ближнего. Словом «польза» объясняются какие угодно ужасы и даже преступления. А Тургенев был, как известно, мягким, «гуманным» человеком и несомненным идеалистом: в молодости он даже прошел школу Гегеля. От Гегеля узнал, какое громадное значение имеет образование и как необходимо образованному человеку иметь полное и законченное, непременно законченное «мировоззрение».
Но все-таки Тургенев, остававшийся до самой почти смерти убежденным «западником»[118] в конце концов не мог вполне стать европейцем, несмотря на то, что хотел того ото всей души и несмотря на то, что был поставлен в самые благоприятные для того условия.
Он не только читал европейские книги. Он чуть ли не полжизни провел за границей, имел возможность собственными глазами следить за всякими европейскими событиями, был своим человеком в избранном кругу лучших западноевропейских писателей – Ренана, Флобера, Тэна, Мопассана и др.
На нем оправдалась старинная пословица – поскреби русского, найдешь татарина[119]. «Культурность» – наследственный дар, привить ее к себе сразу почти никогда не удается. Мы поддались быстро и в короткое время огромными дозами проглотили то, что европейцы принимали в течение столетий, с постепенностью приучающей ко всякого рода ядам, даже к самым сильным. Благодаря этому, пересадка культуры в Россию оказалась совсем не невинным делом. Стоило русскому человеку хоть немного подышать воздухом Европы, и у него начинала кружиться голова. Он истолковывал по-своему, как и полагается дикарю, все, что ему приходилось видеть и слышать об успехах западной культуры. Ему говорили о железных дорогах, земледельческих машинах, школах, самоуправлении… и в его фантазии рисовались чудеса: всеобщее счастье, рай, безграничная свобода, крылья и т. д. И чем несбыточнее были его сны, тем охотнее принимал он их за действительность.
Как разочаровался западник Герцен в Европе, когда ему пришлось много лет подряд пожить за границей! И ведь он, несмотря на всю остроту своего ума, даже не подозревал, что Европа менее всего повинна в его разочаровании. Европа давным-давно забыла о чудесах: она дальше идеалов не шла; это у нас в России до сих пор продолжают смешивать чудеса с идеалами, как будто бы эти два, совсем ничего общего между собой не имеющие слова были синонимами. Ведь наоборот: именно оттого, что в Европе перестали верить в чудеса и поняли, что вся человеческая задача сводится к наилучшему устройству на земле, там начали изобретаться идеалы и идеи.
А русский человек вылез из своего медвежьего угла и отправился в Европу за живой и мертвой водой, за скатертью самобранкой, за ковром самолетом, за семимильными сапогами и другими подобными вещами, полагая в своей наивности, что железные дороги и электричество только начало, ясно доказывающее, что старая няня никогда не говорила неправды в своих сказках. И это случилось как раз в то время, когда Европа покончила навсегда с алхимией и астрологией и вышла на путь положительных изысканий, приведших к химии и астрономии [ШЕСТОВ].
Характеризуя личность Тургенева как русского европейца, английский историк литературы, критик и переводчик Уильям Рольстон писал:
Он основательно знал английскую литературу и глубоко изучил многих старых английских авторов. В его деревенском доме, в Спасском, он показывал мне томы сочинений наших старых драматургов: Бена Джонсона, Бомонта и Флетчера, Мэссинжера и других; Шекспир всегда был его кумиром; до конца жизни он сохранил чувство искреннего восхищения и преклонения перед многими великими английскими писателями. Но тем не менее он был страстным приверженцем своего родного языка, горячим поклонником тех шедевров, которыми русская литература справедливо может гордиться [ФОКИН. С. 21].
Ги де Мопассан, которого Тургенев считал самым талантливым из молодых писателей той эпохи, вспоминал:
Его литературные мнения имели тем большую ценность и значительность, что он не просто выражал суждение с той ограниченной и специальной точки зрения, которой все мы придерживаемся, но проводил нечто вроде сравнения между всеми литературами всех народов мира, которые он основательно знал, расширяя, таким образом, поле своих наблюдений и сопоставляя две книги, появившиеся на двух концах земного шара и написанные на разных языках.
Несмотря на свой возраст и почти уже законченную карьеру писателя, он придерживался в отношении литературы самых современных и самых передовых взглядов, отвергая все старые формы романа, построенного на интриге, с драматическими и искусными комбинациями, требуя, чтобы давали «жизнь», только жизнь – «куски жизни», без интриги и без грубых приключений.
Роман, говорил он, – это самая новая форма в литературном искусстве. Он с трудом освобождается сейчас от приемов феерии, которыми пользовался вначале. Благодаря известной романтической прелести он пленял наивное воображение. Но теперь, когда вкус очищается, надо отбросить все эти низшие средства, упростить и возвысить этот род искусства, который является искусством жизни и должен стать историей жизни [ФОКИН. С. 21].
По свидетельству Михаила Ковалевского:
Живя по личным причинам в Париже, он в то же время служил русским интересам. Мы называли его шутя «послом от русской интеллигенции». Не было русского или русской, сколько-нибудь прикосновенных к писательству, живописи или музыке, о которых так или иначе не хлопотал бы Тургенев. Он интересовался успехами русских учениц г-жи Виардо, вводил русских музыкантов в ее кружок, состоял секретарем парижского клуба русских художников, заботился о выставке их картин, рассылал в парижские редакции рекламы в их пользу, снабжал обращавшихся к нему личными рекомендациями, ссужал нуждающихся соотечественников деньгами, нередко без отдачи, хлопотал лично и чрез приятелей о своевременной высылке денег заграничным корреспондентам и не отказывался даже от непосредственного ходатайства пред властями за эмигрантов [И.С.Т.-ВВСОВ. Т. 2. С. 148].
Отметим в этой связи, что одним из жизненных призваний Ивана Тургенева было стремление пропагандировать новые таланты, как на Западе, так и в России. Это качество «русского европейца» особо выделяет его современников, классиков литературы ХIХ в. В частности, именно он являлся инициатором выхода в свет в мае 1854 году первого отдельного издания стихотворений Федора Тютчева и был его редактором.
В 1870-х годах в Париже образовалась большая группа русских художников, состоящая в основном из молодых дарований, направленных российской Императорской Академией художеств (ИАХ) в Европу для совершенствования мастерства и изучения музеев. Многие из них, оказавшись на чужбине, испытывали материальные трудности, искали опору в среде влиятельных соотечественников. Одним из самых добросердечных и открытых среди них был И.С. Тургенев, который:
постоянно откликается на нужды и интересы русских. Уже и то хорошо, что в таком центре, как Париж, куда приливают все больше и больше разные выходцы из русских углов и сфер, живет такой даровитый, гуманный и вдумчивый человек, способный вбирать в себя, как в центральный приемник, и дело, и безделье, и смех и горе, и надежды и отчаянья русских людей [БОБОРЫКИН].
Тургенев был не только благотворителем, но также горячим поклонником изобразительного искусства и коллекционером живописи. В его окружении обреталось много художников, главным образом, русских. «У нас тут завелась художническая русская семейка», – сообщал он одному из своих корреспондентов. Благодаря любви к изобразительному искусству и художническому кругу общения, Иван Тургенев – единственный писатель, портреты которого, исполненные русскими и зарубежными художниками-современниками, существуют в большом количестве, охватывая весь период его жизни, от младенческих лет до смертного часа. Его писали такие русские знаменитости ХIХ в., как Н. Ге., К. Маковский, В. Перов, И. Репин, А. Харламов, М. Антокольский. Вместе с тем, нельзя не отметить, что некоторые художники, в частности Крамской[120] и Репин, скептически относились к оценкам Тургенева как художественного критика, считая, что «Тургенев глядит на искусство только с исполнительной стороны (по-французски) и только ей придает значение»[121]. Можно полагать, что вкусы Тургенева были вполне салонно-академические и, будучи декларативным писателем-реалистом, он, тем не менее, был не в состоянии по достоинству оценить новизну и оригинальность реалистической русской живописи второй трети ХХ в., в первую очередь – социальный реализм «передвижников».
При активном участии Тургенева в 1877 году было основано «Общество взаимного вспоможения и благотворительности русских художников в Париже», просуществовавшее вплоть до 1917 года[122]. Совместно со скульптором Марком Антокольским (см. о в нем Гл. VII) им был выработан устав Общества и в течение пяти с лишним лет он оставался его бессменным секретарем. Вот что об этом пишет один из членов-основателей общества, добрый знакомый Тургенева, художник-маринист Алексей Петрович Боголюбов:
В доме у Виардо я познакомился с музыкантами Сен-Сансом, Сарасатом (скрипачом), с Золя, Полем Бурже, Ренаном и пр. Все шло под эту кровлю высокого художества, считая честью быть у гениальной певицы и музыкантки <…>. Бывали тут и литературные утра, организованные И.С. Тургеневым для усиления средств русской учащейся в Париже молодежи, которую он поддерживал, не зная отказа, причем иногда был бессовестно эксплуатируем. <1877 г.)
<…> До сих пор в Париже были только частные сходки художников в мастерской художника Н.Д. Дмитриева (Оренбургского). Но радостная весть, что Плевна пала, что война шла к концу, нас ободрила, и мы порешили, в день ее взятия, основать в Париже «Общество взаимного вспомоществования русских художников» Сейчас собрали картины, рисунки для лотереи, которую успешно разыграли <…>. Выделили из всего 5 тысяч франков и отправили их через графа Адлерберга (министра Двора) государю императору, прося принять для раненых нашу лепту от нового Общества русских художников в Париже. Получив благодарственный ответ, мы получили и гражданство. Написали устав, над которым немало потрудился И.С. Тургенев, как секретарь, и барон Гораций Гинцбург, как кассир. Князь Орлов принял председательство Общества. Все художники и много русских сделались членами плевненского достопамятного дня. Тут материально много помог нам барон Гораций Осипович Гинцбург. У него был сын, художник, который, к несчастью, умер. И он отдал нам его мастерскую как даровое помещение и положил первый денежный фонд для составления капитала Общества.
Иван Сергеевич Тургенев увековечил себя тем, что был секретарем нашего парижского Общества русских художников, где он состоял и основателем и, конечно, являлся самой крупной единицей на всех наших вечерних собраниях, которые он любезно посещал с полным простодушием своей богатой натуры. Бывало, станет он читать что-либо из своих сочинений – все замрет кругом, и мы жадно ловим каждый его жест руки и не налюбуемся на выразительность его глаз и лица. Подчас велись и рассказы, почти всегда шутливые, полные русского юмора. Но редко говорилось о художестве в смысле его критики. Однако раз в силу того, что я сообщил несколько моих наблюдений над А.А. Ивановым <…> Тургенев невольно перешел к оценке его картины «Явление Спасителя народу». И тут так же, как и в печати, утверждал, что Иванов только был труженик, пожалуй, мыслитель-идеалист, но самобытным никогда не был и нового ничего не проявил, что, пожалуй, следует идти его путем труда и честности художественной, но все-таки надо «создавать себя», но не быть подражателем. Последнее, пожалуй, справедливо, но общее положение Ивана Сергеевича об Иванове совершенно ложно, Иванов был классический деятель, полный глубокомыслия, несмотря на свои фокусы и причуды. Тургенев хотел от него блеска красок, движения фигур, но это не была задача, которую взял для исполнения художник, который, точно, не блистал колоритом, но обладал в высшей степени подражанием натуре и владел самым строгим рисунком, разве присущим Энгру. Взгляните на его пейзажи, на уголок воды, радужно дробящейся кругами около нагих фигур, взгляните на оливы, даль картины, и, право, только слепой скажет, что это не натурально и не глубоко прочувствовано. Есть люди, которые бросали в лицо Иванову упрек, что, 23 года работая картину, можно было съездить в Палестину, но не в римскую долину Фраскати. И это вздор! Художник воспроизводит природу, какую он чувствует и в которой живет. И картина его, будучи умна и писана с натуры, с строго выполненным историческим сюжетом, уже есть произведение великого творчества!
Всем известно, что натура Ивана Сергеевича была сильно впечатлительная и даже с подчинением тому человеку, в которого он уверует. (Белинский, Пушкин, Анненков, граф <А.К.> Толстой, Виардо и пр., и пр.). Таким был около него много лет Луи Виардо, умный и глубокий изучатель двух школ по преимуществу – староиспанской и голландской. Благодаря своему знанию Виардо собрал у себя почти задаром весьма почтенную коллекцию <…>. Не раз случалось бывать мне с ним и Виардо в парижских салонах. И здесь-то я убедился, что Тургенев никогда не смотрел своими глазами, но всегда приглядывался к мнению Виардо и публики[123] [БОГОЛЮБОВ С. 450, 452–454].
Знаменательно, что самым последним выездом к тому времени уже тяжело больного Тургенева в свет было посещение Новогодней елки в Обществе русских художников в Париже.