Ночью Пасифию разбудил звонок. Волнофон находился внизу, где она устроила временно лишенного пристанища Корнелия. Пришлось накинуть на плечи паутинную шаль и спуститься из спальни по отчаянно скрипучей лестнице. Волнофон продолжал булькать, но Корнелий ничего не слышал, весь закутавшись в одеяло и еще зачем-то положив вторую подушку на голову. Его таинственная коробка лежала на столике, и Пасифия, подхваченная внезапным приливом любопытства, отклонилась от первоначального маршрута, справедливо рассудив, что звонящий должен понимать – кому, куда, а главное – когда звонит, а потому может подождать, и с усмешкой обнаружила, что в коробке некогда распространенная биомеханическая игрушка «Лабиринт Минотавра». Такой забавлялся маленький Телониус во время выступлений Пасифии. Она приподняла тяжелую крышку, сняв с нее кругло-слоистый леденец – гость, видимо, припас его на утро, – и заглянула внутрь, с невероятной высоты увидев далеко внизу запутанные коридоры лабиринта, по ним двигались фигурки, преследуемые Минотавром. Судя по всему, Корнелий остановил игру в наиболее безнадежной позиции, когда следовало кем-то пожертвовать, скормить чудовищу, рожденному от связи бога и простой смертной, и тем спасти остальных.
Словно ощутив близость чересчур любопытной хозяйки, Корнелий завозился под одеялом и подушкой. Пасифия торопливо прикрыла крышку и на цыпочках пробежала к волнофону.
Она подняла тяжелый аппарат и перетащила в комнату, где стоял зачехленный рояль. Именно на него водрузила волнофон, уселась на вращающееся седалище и ткнула в отверстие приема.
– Я вас не вижу, – сказала Пасифия в молочную пелену экрана.
– Прости, постоянно забываю. – Пелена рассеялась, и выплыло знакомое изображение. – Здравствуй, мама.
Телониус.
Пасифия смотрела на его иссохшее лицо, ввалившиеся щеки. Ей хотелось притронуться к нему даже сквозь экран, но она сдержалась. Лишь плотнее закуталась в шаль. Экран был слегка поврежден – неуклюжая Пасифия сама уронила прибор, но так и не починила, благо волнофон работал как ни в чем не бывало, разве что трещина змеилась по изображению Телониуса.
– Здравствуй, сынок.
– Опять я не вовремя, – сказал озабоченно Телониус. – У вас ведь глубокая ночь?
– Это не важно. Важно, что ты позвонил.
– Контрольный звонок, мама. Как всегда.
– Да, контрольный звонок, – кивнула Пасифия. – Каждый день, в крайнем случае, каждые два дня где бы ты ни был…
– …ты должен отыскать волнофон и позвонить маме, – продолжил с улыбкой Телониус. – Можно даже ничего не рассказывать, просто сказать, что с тобой все в порядке…
– Маме этого вполне достаточно, – завершила Пасифия фразу, которую твердила сыну с тех самых пор, когда он переехал в интернат. И с тех самых пор Телониус никогда не пропускал контрольных звонков. Где бы он ни был – здесь или там. – Как дела на Венере?
Телониус помолчал, посмотрел куда-то в сторону, будто рядом находился кто-то еще, при ком он не желал говорить, но все же сказал со вздохом:
– Скорее всего, проект закроют… Нас уже попросили подготовить предложения по консервации терраформовочных фабрик… Меня известили, что призван ткач восстания…
– Но почему?! – вырвалось у Пасифии. Превратить Венеру из адского пекла в райскую заводь – дело всей жизни Телониуса. Сколько он вложил в его разработку, а затем убедил скептиков, что это – не беспочвенная фантастика, а вполне реальный проект. И вот.
Телониус опять посмотрел в сторону, ощупал карманы куртки с шевроном демиурга и достал карточку.
– Вот, сделано несколько дней назад. – Поднес карточку к экрану.
Мгновенный отпечаток – мутный, расплывчатый. Кажется, стена, на ней размашистая надпись: «Главное – на Земле».
– Главное – на Земле? – непонимающе произнесла Пасифия. – Где это?
– Выжжено лазерным резаком на стене терраформовочной фабрики в районе Голоконды. – Телониус убрал карточку в нагрудный карман. – За последнюю ротацию из проекта утекли сотни работников. Улетают обратно. Под благовидными предлогами, а чаще без них. Хотел бы я создать не пригодное для жизни пристанище, а более послушное общество.
– Не знаю, что и сказать. – Пасифия провела рукой по влажной ткани, покрывающей рояль. От долгого простоя инструмент подтекал. Ей на какое-то мгновение вдруг стало радостно. От того, что проект закроют и Телониус вернется к ней. Сколько он там? Но так и не нашел времени прилететь. А потом Пасифии стало стыдно за подобные мысли.
– Этим охвачено все, – пожал плечами Телониус. – Почему возвращенчество должно миновать нас? Даже Брут меня предал, а ведь был самым первым… самым верным… я сотворил его собственными руками, и вот все, чего касаюсь, обретает несовершенство, отягощенность… Что на это возразить? – Он хлопнул по карману, там лежал отпечаток.
– Но ведь это не так, – сказала Пасифия. – Здесь – водоем, но нельзя всю жизнь прожить в пруду.
– Ах, мама, – засмеялся Телониус. – Кстати, ты откуда со мной говоришь? – Он попытался заглянуть ей за спину.
– Из музыкальной. – Пасифия подвинула волнофон, чтобы Телониусу стал виден краешек рояля. – Редко сюда захожу, но сегодня как-то так получилось… – Про Корнелия не хотелось говорить.
Они помолчали, разглядывая друг друга.
– Что там у тебя? – в свою очередь спросила Пасифия, чтобы скрасить неловкость умолчания о незваном госте. – Какие-то рога…
Телониус оглянулся, потянулся и продемонстрировал жутковатого вида маску:
– Всего лишь шлем от скафандра высшей защиты для выхода на поверхность Венеры.
– Ужасно, – поежилась Пасифия.
Телониус усмехнулся.
– Сыграешь мне? – вдруг попросил он. Пасифия сжала пальцы, сминая ткань, укрывшую рояль.
– Но…
– Давно не слышал живой музыки, – сказал Телониус. – У нас бездонная аудиотека, но все на лентах. Сплошь музыкальные консервы.
Пасифия откинула крышку, провела ладонями по клавишам. Сколько она не играла? Неужели с тех самых пор? С тех самых пор, когда…
– Я, наверное, разучилась, – попыталась отговориться.
– Мама, это как плавать, разучиться невозможно.
– Ну, спасибо за сравнение. – Пасифия улыбнулась. Тронула клавиши.
– Ты была гениальной пианисткой, – тихо сказал Телониус. – Я слушал записи…
– Это было так давно, что кажется… кажется неправдой. – Пасифии невыносимо захотелось курить, но Телониус не одобрял ее привычки. – Гениальная пианистка закончилась, остался посредственный феноменолог.
Телониус потер ладонью щеку. Этот жест она помнила с того времени, когда он был еще совсем маленький и даже не ходил в садок.
Пасифия не выдержала. Достала из вазы спрятанную пачку, чиркнула спичкой.
– Мама, – сказал Телониус, и ей показалось, что он устроит ей очередной сыновий выговор. О вреде курения. Но он сказал другое:
– Надо завершать сеанс, мама.
– Понимаю, у тебя много дел. – Пасифия мимодумно нажала черную клавишу. Отдернула руку, будто обожглась. Но Телониус услышал.
– Тебе надо попробовать. Вдруг получится?
Волнофон продолжал работать на мертвом канале, отбрасывая неяркий свет на клавиши. Глаза привыкли к скудному освещению. Пасифия сжимала и разжимала пальцы, внимательно их разглядывая.
Руки.
Пальцы.
Величайший инструмент превращения мира идеального в мир физический. Сколько времени потребовалось эволюции создать столь великолепный инструмент, без него разум прозябал бы в мире бестелесных идей. Мысль – руки. Идеи – пальцы. И вот рябь на поверхности разума обретает плоть и вес. И звук.
Но горе, если тончайшая связь нарушена.
Связь между душой и пальцами называется талантом.
Она двигала руками, но подушечки пальцев даже не касались клавиш, скользили над ними. Нет, не из-за спящего Корнелия. Вернее, не только. Громкий храп незваного гостя намекал, что столь крепко спящего не разбудят звуки музыки. К тому же можно запереть дверь и включить волнопоглотитель.
Пасифия боялась. Боялась, что не удержится, сделает еще попытку, обреченную на неудачу. Попытку войти в озеро жизни дважды. И это надолго, очень надолго выбросит из привычного русла дел и забот.
Тебе надо попробовать…
Что она играла тогда? Обычный репертуар… и свой любимый ноктюрн, которым всегда завершала выступление, – «Благовест», как никогда уместнее прозвучавший именно там и тогда…
Ах, Телониус, ты даже не знаешь, о чем просишь. И не понимаешь – каково лишиться всего, что до краев наполняло жизнь. И дело не в овациях залов, не в хвалебных статьях критиков, вообще – ни в чем внешнем. А в жизни. В ощущении себя живущей полной жизнью.
Венус-порт. Она была там, когда идея терраформовки Венеры еще только прокладывала себе русло. Станция стремительно расширялась, раздувались новые купола, не поспевая за наводнявшими ее энтузиастами. Каким-то чудом Пасифии и ее импресарио удалось получить номер в общежитии. Он, глядя на окружающую тесноту, шутил, что добровольцы варятся в венерианском котле до состояния готовности. Вечером Пасифия играла для этих молодых, веселых, восторженных.
Именно тогда она и обрела Телониуса…
Импресарио торопил, говорил, что их ждут везде и повсюду, но Пасифия видела глаза и лица тех, кто приходил на концерты, где не хватало на всех седалищ, поэтому большинство устраивалось на полу или теснилось у стен. Музыка – тоже океан, необъятная вселенная, в которой обилие неосвоенных и неоткрытых островов и материков. Поэтому Пасифия столь остро переживала свое родство со строителями будущих венерианских пристанищ.
Ее тогда разбудил стук в дверь, и она подумала, что заняла чье-то место и сейчас придется потесниться, впустив в крохотную подсобку, полученную невероятными ухищрениями импресарио, еще пару-тройку венерианцев. Пасифия, проклиная все на свете, в особенности – тесноту, все же отворила дверь, хотя все в ней противилось этому. На пороге возвышалась под потолок Она… держа в руках сверток, который молча опустила к ногам Пасифии и столь же медленно и величественно удалилась, как умеют делать лишь гипостазисы… Конечно, потом импресарио с пеной у рта пытался убедить Пасифию, что никаких таких гипостазисов здесь быть не может, а все это проделки примаров… Маэстро уговаривал оставить подкидыша на Венере, но Пасифия всегда понимала – при ее сумасшедшем режиме гастролей она никогда не найдет достаточно времени лечь в горячие источники и самой произвести отпрысков. Сейчас или никогда. И выбрала то, что выбрала. К чести импресарио, он быстро смирился с неизбежным и даже выпросил где-то по случаю няньку для Телониуса – огромного робота-первопроходца, давно списанного из экспедиционного имущества. Но сохранившаяся точность движений позволила ему управляться с непоседливым отпрыском…
Закрыв крышку рояля, Пасифия встала, плотнее укуталась в паутинную шаль и шагнула через порог.
Привычный мир исчез.
Она плыла в пустоте и темноте. Свернувшись будто эмбрион в утробе матери. Может, так оно и есть? Может, она – всего лишь зародыш? И предстоит пройти долгий путь превращений, пробежать миллиарды ступеней эволюции, чтобы стать ревущим, пачкающим младенцем?
Нет. Не так. Зародыши не умеют думать. Не могут осознавать себя. Они – заготовки личности, но не сами личности.
Я – это я. Я присутствую в этой пустоте и темноте. Осознаю себя. Осознаю свою телесность. Я даже знаю, как выгляжу. Там, где нет пустоты и темноты.
Я – женская особь. Взрослая. Умная.
Последнее слово – лишнее. К телесности не имеет отношения. Капля лести самой себе. К чему? Перед кем? Ведь вокруг – никого и ничего.
Хочется свернуться еще туже. Но тело не дает. Отнюдь не здоровых пропорций. С излишками. Склонное к полноте.
Дышать? Но ведь дышу. Хотя и чувствую в этом странность. Будто с каждым вздохом вбираю не воздух. Что-то иное. Более плотное.
Жидкость! Да, точно. Перенасыщенную кислородом жидкость.
Никуда без воды. Даже эмбрион плавает в воде. Океанической воде. В воде первоокеана. Из него начинаем свою жизнь. В нем выходим из нашей космической колыбели.
Так где же я?
И где была до этого?
Нет, не смерть. Это точно не смерть. Стучит сердце. Работают легкие. Чувствую тело. Руки. Пальцы. Мои пальцы.
В пустоте возникает легкая волна. Что, если открыть глаза?
Пустота имеет цвет. Багровый.
Есть верх. Есть низ. Мне надо вверх. Уверена в этом. Приходится расцепить пальцы, распрямить тело и сделать несколько движений, нарушив равновесие.
Я плыву. Вверх. Плыву и дышу. Дышу и плыву. Ужасно долго и скучно.
И выплываю. Вырываюсь на поверхность. И не понимаю. И начинаю задыхаться. Откашливаюсь.
Волны. Море. Океан.
Багровый. Вязкий.
Как кровь.
Мир двухцветен. Верх – черный. Низ – красный. Чтобы оставаться на границе между цветами, приходится изо всех сил грести. Похоже на воду. Но только похоже. Волны. Возносят, опускают. Когда Пасифия оказывается на гребне, она пытается высмотреть берег. И ей кажется, она видит темную полоску. Туда и надо плыть.
Вот только дышать воздухом трудно. Есть выход – вновь погрузиться с головой и набрать в легкие жидкость. Но она не хочет этого делать. В том, что она дышит воздухом, а не жидкостью, – хоть какой-то крошечный шажок… вот только к чему? И от чего?
Толика самостоятельности.
Трудно. Очень трудно. Но сделать его нужно самому. Без посторонней помощи. Как когда-то маленький Телониус… Кто такой, этот Телониус? Мысль накатила, оставила имя и вновь отступила. Без объяснений.
Пасифия плыла. Загребала густую жидкость. Широко разевала рот, вгоняя в легкие скудный, разреженный воздух.
Дыши! Дыши! Глубже!
И когда казалось, что она никогда не доплывет до берега, колени касаются твердого. Руки нащупывают твердь. Она встает. Делает шаг, другой. Голова кружится. Но Пасифия идет. К берегу.
Темнота только кажется непроницаемой. Легкое свечение пропитывает все вокруг. Недостаточно, чтобы увидеть даль, но вполне – близкие плоские слоистые камни.
Вязкая жидкость океана последний раз пытается удержать, а потом с чавканьем отпускает.
Пустынный берег. Черные камни. Еле слышный шорох волн. Вплетается посторонний звук. Нечто трескается. Пасифия добредает до большого камня и тяжело опускается на плоскую поверхность. Смотрит туда, откуда вышла. И ничего не понимает.
Похоже на кадры, наложенные друг на друга. Будто кто-то голографировал ее, а потом спроецировал. Вот она плывет. Вот встает. Вот идет. Десятки, сотни фигур. Овеществленные время и движение. Словно она покрыта сотнями пленок, и с каждым движением они слетали с нее и застывали. Точные копии. Которые разрушаются. Трескаются. Кренятся. Рассыпаются.
Где я?
Кто я?
Почему я?
Сидя, ответов не добыть. Вставать не хочется, усталость уговаривает остаться, но Пасифия пересиливает себя. Когда рушится последняя копия, она поднимается и делает шаг, затем другой, оглядывается. И опять видит застывшие фигуры самой себя. Этого не избежать. Надо привыкнуть. Даже забавно. И зеркала не надо – шаг вперед, поворот, и вот смотришь на себя, какой была мгновение назад. Можешь даже ткнуть, субстанция еще не застыла, не стала хрупкой. Пальцы погружаются в вязкую жидкость.
А затем – невероятное. Смещение, и вот ты внутри предстоящего мгновения и смотришь на себя, которая пытается тебя потрогать. А если повторить? Повернуться к предыдущей фигуре и опять коснуться ее? И вновь – смещение. И ты еще на мгновение назад.
Пасифия смотрит на свои отражения, но возвращаться к камню – там застыла одна из ее фигур – не желает. Делает шаг вбок. Двигается в другую сторону. Время ветвится. Ряд отражений раздваивается. И вновь можно вернуться к развилке, и опять изменить путь.
Только ли направление? Или – время? Мир, в котором время пространственноподобно? Тогда каково здесь пространство? Времяподобно?
Пасифия смотрит на небо, но оно непроницаемо черно. Это не тучи. Это – тьма. Тьма кромешная. Крышка. И ни огонька. Ни звездочки, ни спутника. Металлическое небо, словно Пасифия внутри кастрюли. Приглядись и увидишь медные заклепки. Анклав. Единственная мера времени, доступная здесь, – накат красных волн на темный берег. Но что если и это – видимость? Всего лишь бесконечный цикл? Пасифия пытается следить за волнами, уловить мгновение, когда их рисунок повторится, но ничего не получается. Чересчур одинаково. Не запомнить.
Тогда – идти дальше. Не обращая внимания на преследующие копии. Даже удобно. Если заблудится, их можно использовать для возвращения в исходную точку.
Вот и время. Каждый шаг приближает к чему-то. Нечто вспыхивает на фоне черноты. Искры. Пасифия поднимает голову и шагает.
Вспышка.
Еще шаг.
Еще вспышка.
Так, теперь остановиться, прикрыть веки и попытаться рассмотреть то, что отпечаталось в памяти. Картинка в ней. Нужно только дотянуться.
Конечно! Звезда! Сверхновая! Вспышка, осветившая и ослепившая! Хочется зажмуриться и одновременно впитать каждый квант драгоценной энергии погибшего светила.
А если двигаться быстрее? Например, бежать? Глупость. Но вдруг сработает? Вот и подходящее место. Словно кто-то протоптал дорожку. Словно здесь совершали пробежки, задрав лицо к черноте, чтобы в ней проступили сверкающие огни.
Пасифия несколько раз вдыхает. До чего разрежен воздух. И бежит. Точнее, переставляет налитые свинцом ноги. Воздух обретает упругость воды, затем – твердость камня. Пасифия силится удержать бег. Дыхание разрывает грудь. Становится жарко. И тут же – холодно как в бездне. Казалось бы, подобное невозможно, но ей одновременно жарко и холодно.
Усилия стоят того. Как на фотопластинке проступают пятнышки звездного неба.
Сначала негатив.
Черное на сером.
Затем в одно мгновение – резкая перемена.
Выверт.
Вспышка.
Чужое небо. Совершенно чужое небо.
Небо Ван Гога.
Пасифия не знает, кто такой этот Ван Гог. Но убеждена – его небо.
Крупные диски звезд, вокруг них завихряются световые спирали, расходясь лохматыми концами и сливаясь в межзвездной пустоте потоками искр всех цветов и оттенков.
На такое можно смотреть бесконечно.
Небо – живое!
И близкое!
Протяни руку, и пальцы погрузятся в потоки красок.
Пасифия спотыкается и летит на землю. И только тогда понимает, что камень преткновения спас ее. Иначе – удушье. Она словно вырвалась из петли. Будто кто-то все же повернул вентиль баллона. Воздуха в нем мало, очень мало. Но это лучше, чем ничего. Гораздо лучше.
Встать. И идти. И смотреть. Ко всему привыкаешь.
Что дальше? Нужна цель.
Где она?
Пасифия замирает и видит, как продолжает идти. Несколько Пасифий отслаиваются от нее, будто надуваются мыльные пузыри, дрожат, но продолжают шагать, в свою очередь множась на все новые и новые Пасифии, которые расходятся в стороны, перебирая варианты направления. Некоторые ответвления быстро гаснут, лопаются, исчезают, другие длятся гораздо дольше, скрываясь в запутанных лабиринтах слоистых камней. Она будто в коробке игры у Корнелия… А кто такой – Корнелий? Близкий? Или безмерно далекий? Откуда-то из-за края мира? Что за непонятные мысли…
Неуверенный шаг, но ничего страшного не происходит – она сливается с впереди стоящей фигурой самой себя. Словно лопнул мыльный пузырь. Даже брызг нет. Сзади? Сзади как и раньше – прошлое отвердевает. Оказывается прочнее грядущего.
Путеводная нить ее мыльных пузырей – вот по этому пути она пойдет. Или пошла? Детерминированность или свобода? Хочется испить свободы, Пасифия пытается сделать шаг в сторону, свернуть в боковой проход, но не получается. Курс задан.
Она, будущая, выбрала из целого ряда попыток, блужданий именно его. И не ей, настоящей, оспаривать выбор ее, будущей.
Взбирается на гребень, изредка оборачиваясь, чтобы еще раз увидеть все тот же океан до самого горизонта, багровый океан, из которого вышла.
Над океаном действо.
От черного сгустка спускается сотканная невидимым ткачом тончайшая нить, поначалу еле заметная, но затем все четче прорисовываясь, напитываясь грубой материальности, сворачиваясь в клубки, вновь распрямляясь, делая очередной рывок к поверхности океана. Между ними невидимая преграда, нечто препятствует черному сгустку забрасывать нить все глубже и глубже, сопротивляется, отталкивает, но раз за разом уступает, и нить ниспадает ниже, ниже. Пасифия различает, что это скорее туго скрученный вихрь, причудливо изгибающийся смерч, червоточина, пронзающая мир и жадно тянущаяся к океану. И жидкость ощущает ее приближение, в глубине возникает тусклое багровое свечение, мельтешение огоньков, похожих на крошечные коконы, эти коконы поднимаются навстречу червоточине, танцуют, толкают друг друга, словно борются за право оказаться первыми на поверхности. А затем смерч касается океана, один из коконов делает рывок и проникает внутрь черноты, становится еле видимым, толчками продвигаясь выше и выше, к черному сгустку. Но в вихре возникают спазмы, он дергается из стороны в сторону, извивается, будто проглоченный кокон ядовит и его надо немедля исторгнуть обратно, изблевать. И в конце концов это удается – с громким хлюпаньем светящийся кокон падает на берег, неподалеку от Пасифии.
Она не движется, ждет, но от нее отделяются полупрозрачные фигуры, которые расходятся в стороны, затем по искривленным траекториям, будто их притягивает тяготеющий центр, сливаются воедино у бледного кокона, уплотняются. Пасифия внезапно обнаруживает себя там, рядом с ним, протяни руку и дотронешься до рыхлой поверхности. И рука послушно сгребает бледную субстанцию, которая громко чавкает, и Пасифия с брезгливостью отбрасывает ее в сторону. Внутри кокона что-то есть. Плотное, темное. Пасифия руками рвет кокон, разбрасывает в стороны рыхлые, сочащиеся противной жижей куски и видит то, что должна увидеть.
Ты ведь знаешь, что ему предстоит сделать, некто шепчет ей, он не только твой, он мой, мой, мой демиург, но Пасифия не желает слышать голос отовсюду и ниоткуда, она отмахивается, отгоняет его, надоедливую пчелу. Нет у него никакой задачи, никакой цели, предназначения, кроме того, чтобы принадлежать только ей и только ей…
Свернувшееся в позе эмбриона темное существо. Пасифия осторожно касается его гладкой головы, нежно гладит, пытаясь разбудить, но чтобы пробуждение наступило как можно мягче, постепенно уступая уют сна напору бодрствования. Могучее, мускулистое, словно вырезанное из дерева тело вздрагивает, по нему будто пробегает электричество, по каждому мускулу, сочленению, глаза открываются, встречаются взглядом с Пасифией.
– Ма… ма-ма? – с усилием произносит существо, и вместе с клокочущими звуками исторгает потоки темно-багровой жидкости. И вместе с исторжением с ним происходит жуткий метаморфоз, тело разбухает, наливается силой, но самое жуткое творится с головой. Из нее тянутся, вытягиваются рога, а лицо обретает столь уродливые черты, что только глаза матери могут разглядеть в выпученных, налитых кровью буркалах остатки тех искр, которые принадлежали ее сыну.