bannerbannerbanner
Каторжная воля (сборник)

Михаил Щукин
Каторжная воля (сборник)

Полная версия

«Что же ты, человек, злых духов вспоминаешь, да еще ночью, когда помыслы должны быть светлыми? – нараспев зазвучал неожиданный странный голос; звучал он не в воздухе и слышал его Агафон не ушами, а будто он был ему раньше знаком и являлся из памяти – нежный, тонкий, словно сотканный из серебряных ниток. – Ночью, если не спится, нужно добрые дела вспоминать, какие успел за день сделать, а ты злых духов тревожишь. Не трогай их, они сейчас отдыхают и рассердятся, если ненароком разбудишь. А про друга своего верно подумал – не владеет он больше собой, хотя и Умником прозывался. Зря прозывался. Умный, когда о завтрашнем дне думает, а на желания свои, нынешние, может узду накинуть. А он не захотел. И перед соблазном не устоял. Опять же – загорелась душа жадностью, вот и кинулся исполнять. Он ведь не все рассказал, твой друг, самое главное утаил. Я расскажу. Слушай… Сказано ему было – здесь мои владения и мое богатство. А еще было сказано, чтобы он сюда никогда не возвращался и людям вашим запретил бы здесь появляться. И богатства ему были показаны, посмотри, убедись и уясни, что чужие они для вас. Ничего не понял. Посчитал, что блазнится ему мой голос. Серебро, какое успел, в карманы напихал и дома спрятал. Позвал тебя в помощь, надеялся еще поживиться. Знаешь, почему Умником его называли? Потому что вор он, и воровал всегда с выдумкой, умничал, когда воровал. А после решил другую жизнь начать, да не получилось у него – старые грехи пересилили. Как появился соблазн, так и поддался сразу. И ты свои грехи тоже сюда принес, не оставил их, не избавился, и все остальные принесли. Присыпали их, как золой, а внизу угли тлеют, дунул ветер, они и загорелись. Поэтому нет вам, грешным, доступа к моим богатствам. Помни, что слышал. Теперь главным будешь в деревне, и тебе говорю: никто в мои владения вступить и хозяйничать в них не может. Иначе… Ты видел, что я могу сделать, там, в пещере, видел? Запомнил?»

«Запомнил, – не размыкая губ, отозвался Агафон. – Только скажи мне – кто ты? Как я тебя называть должен? Голос-то вроде бабий…» – «Голос мой. Я чужими голосами разговаривать не умею. А кто я – может, и узнаешь со временем, если старые грехи отряхнешь. Сегодня отпускаю вас, но еще раз говорю – помни, что слышал».

И не успел Агафон уяснить для себя эти слова, не успел ни о чем подумать, как закрутила его неведомая сила и выкинула в пустоту. Словно во сне, летел он, просекая темноту, и очнулся, открыл глаза, когда ощутил под собой твердый, прохладный камень. Распахнул глаза. Склонялся над ним его конь, выгибая шею, и тянулся, шевеля губами, словно хотел поцеловать.

Агафон вскочил на ноги.

Занималось утро. На редкой траве и на камнях лежала обильная роса, и даже узда на коне поблескивала от мелких капелек. Солнце из-за горы еще не поднялось, но розовый свет уже струился по склонам и становился ярче.

Конь Кондрата стоял рядом, пощипывал жесткую травку, косил большим карим глазом на хозяина, а хозяин лежал ничком, подтянув к животу колени, и бормотал, не прерываясь, но что бормотал – разобрать было невозможно. Так бывает, когда маленький еще ребенок балякает на своем ребеночном языке, и никто из старших даже не пытается понять его – пускай балякает, подрастет – заговорит, как взрослый. Но в случае с Кондратом, уверен был Агафон, заговорить по-иному уже не получится. Видел он на своем веку тех, кто сходил с ума, и ни разу не видел тех, к кому бы возвращался рассудок. Постоял над скрючившимся Кондратом, окликнул несколько раз, но внятного ответа не получил. Тогда поднял его, усадил в седло и для надежности привязал ремнями от стремян, чтобы не свалился.

И двинулся в обратный путь, ведя в поводу сразу двух коней.

До деревни добрались лишь поздно вечером. Народ к тому времени уже встревожился, мужики сидели на бревнах и решали – отправляться завтра с утра на розыски или еще денек подождать? Сгрудились вокруг в изумлении, когда Агафон, распутав ремни, снял Кондрата с седла и уложил на землю. Спрашивали наперебой:

– Он чего буровит-то?

– Рехнулся?

– Агафон, где были?

– А кто у нас теперь править будет?

И много еще о чем спрашивали мужики, глядя на бормочущего Кондрата. Отвечать им Агафон не торопился. Понимал, что расскажи он сейчас мужикам истинную правду, никто ему не поверит. Решат, что сочиняет небылицы, или, того хуже, заподозрят, что он и сам умом тронулся. Поэтому, сразу не придумав, что говорить, махнул рукой и сказал:

– Завтра, мужики, с утра у меня собирайтесь, доложу вам по порядку, что за напасть случилась. А заодно и думать будем – как дальше жить? Ноги у меня в коленках подкашиваются, и спать хочу – глаза слипаются. Боюсь, до избы не доберусь. Вы Кондрата покараульте ночью… А я пойду.

Не задерживаясь, сразу же и направился к своей избе, шарахался из стороны в сторону, словно возвращался, в излишек выпив, после гулянки. Не притворялся, его и в самом деле покачивало, будто земля под ногами ходила волнами.

На пороге, распахнув двери, стояла Ульяна, держала на руках младшенького, а старшие, по бокам, держались за подол юбки. Агафон наклонился, обнял разом всех четверых, успокоил:

– Живой я, живой и здоровый. Пойдем в избу, Ульяна, я спать буду, ничего не хочу – спать.

– Может, на стол собрать?

– Не надо…

И рухнул, не успев стащить с себя одежду, поперек деревянной кровати, не дожидаясь, когда Ульяна разберет постель. Не чуял даже, как она его раздевала, укладывала и накрывала пестрым цветным одеялом, сшитом из лоскутков. Проснулся поздно, от неясного говора. Прислушался, не открывая глаз, и понял, что за окном гомонят собравшиеся мужики. Надо выходить к ним и рассказывать… А что рассказывать? И вдруг, будто кто нашептал ему: вот ведь как случилось!

Он оделся, вышел к мужикам совершенно спокойный, и твердо, убедительно заговорил:

– На козлов он охотиться поехал, а они в горы от него ушли, за тем местом, где козырьки каменные начинаются. День там проваландался, переночевал и вроде бы выследил, по какой они тропе ушли. Утром за мной примчался, поехали, говорит, ты с другой стороны на тропу зайдешь, тогда мы их прижучим и мяса настреляем немерено. Ну, приехали, тропу отыскали, поднялись, а там такая страсть – сверху осыпи, а внизу обрыв – дна не видать. Кондрат остался, а я с другой стороны зашел. Слышу, он выстрелил. И такое началось – конец света! Или от выстрела, или заряд в камень попал, а только осыпь зашевелилась и вниз поехала. Камни летят, как брызги, грохот кругом, уши закладывает. Я за валун заскочил, сижу, ни живой ни мертвый, а осыпь летит и летит. Едва дождался, когда стихнет. Вылез из-за валуна на карачках, пополз Кондрата искать. Нашел, он тоже успел за валун спрятаться, только ему страшней пришлось – обрыв-то рядом. Пять шагов – и полетел, как пушинка. Вот и натерпелся страхов. Кое-как вытащил, вниз спустились к коням, тут он и забормотал. Молчал до этого, не говорил, а как вниз спустились, будто прорвало, бормочет и не останавливается. Теперь за каменные козырьки даже носа не суйте. Со всех сторон осыпи сдвинулись, от одного голоса дурной камень может покатиться, а как покатится – костей не соберешь. Или умом тронешься, как Кондрат. Присмотрели за ним, как он там?

– А никак, закатил глаза и молчит. Руки сложил, будто помирать собрался, и молчит. Накормить хотели – отказывается, не желает пищу брать.

– Пойдем, глянем…

Гурьбой повалили к избе Кондрата. Хозяин лежал на широкой лавке, сложив на груди руки, смотрел широко раскрытыми, круглыми глазами в потолок и даже не пошевелился, когда пожаловали к нему гости. А они переглядывались между собой, кивали, указывая друг другу на перемену, которая произошла с человеком: рыжая, до огненности, борода Кондрата побелела неровными клочками и торчала вверх, как растрепанный веник.

– Давайте решать, как приглядывать за ним будем, не дело – одного оставлять, – сказал мужикам Агафон, когда вышли все из избы.

Бабой Кондрат не обзавелся, говорил, что для вольной жизни она помехой является, жил один, а еще говорил, посмеиваясь, что невеста для него вот-вот родится. Теперь не до смешков было: человека, который не в разуме, без догляда оставлять нельзя, мало ли что в голову ему стукнет, да и кормить-поить надо, не будет же он век от пищи отказываться. Решали мужики недолго и присудили так: присматривать за Кондратом станут по очереди, и кормить-обихаживать его бабы станут тоже по очереди, чтобы никому накладно не было, чтобы хлопоты всем поровну. На этой же общей сходке мужики выбрали главным человеком в деревне Агафона. Много слов не говорили, просто сказал один – бери теперь наши вожжи в свои руки – а остальные согласно кивнули. Отказываться Агафон не стал, взял вожжи в свои руки – и жизнь в деревне пошла дальше по натоптанной колее.

Споткнулась она, казалось бы, на ровном месте через несколько лет.

Август стоял – тихий, благодатный. Ночи с верхушек гор опускались уже прохладные и беспросветно-темные, но зато в небе вызревали огромные звезды, И было их такое множество, что голова кружилась.

В одну из таких ночей, внезапно проснувшись, Агафон обнаружил, что Ульяны с ним нет. Пошарил рукой по пустой подушке и удивился – где она? Подождал. Может быть, на улицу по нужде вышла и сейчас вернется? Но время шло, а Ульяна не возвращалась. Тогда он, наскоро натянув штаны, вышел на крыльцо и сразу же различил в темени мутное, белесое пятно в углу ограды. Спустился с крыльца, подошел ближе. Ульяна стояла босой, в одной исподней рубахе, стояло, видимо, уже давно, потому что, когда он тронул ее за плечо, оно оказалось холодным.

– Ты чего здесь?

Она не обернулась на его голос, не пошевелилась и не ответила. Как стояла, так и продолжала стоять, словно пыталась что-то разглядеть в непроницаемой темноте. Агафон тряхнул ее за плечо сильнее:

– Слышишь меня?

– Слышу, – наконец-то отозвалась Ульяна. – Слышу тебя, Агафон. Скажи мне – ты, когда разбойничал раньше, детей убивал?

 

Агафон даже дернулся от неожиданности и руку свою убрал с плеча Ульяны. Уж чего-чего, а вот таких слов он не ожидал. Да и где она, его прежняя разбойничья жизнь, о которой он позабыл и которая, как казалось ему, безвозвратно поросла быльем. Канула она бесследно и не стоит вспоминать о ней, да еще посреди темной ночи.

– Молчишь? Не можешь ответить? Значит, убивал. – Голос Ульяны, на удивление, звучал спокойно и даже устало, словно говорила она о каких-то обыденных домашних делах. – Сон мне снова приснился – мальчонка в рубашонке белой, в крови весь, и снова пальцем грозил, помнишь, я рассказывала, давно еще… Вот он заново явился, зарезанный… Тогда ничего не говорил, а в этот раз сказал – отольется, сказал, моя кровь вашими слезами…

– Да мало ли чего приснится!

– Говорил уже, Агафон, в прошлый раз говорил. А мальчонка снова явился. Неспроста он приснился, я сердцем чую.

Уговаривал Агафон жену, сердился даже, пытаясь внушить ей, что не стоит посреди ночи вскакивать как оглашенной и по ограде шастать из-за дурацкого сна, который утром уже позабудется.

– Не забудется, – твердо отвечала Ульяна, – я и первый до капли помню… В глазах стоит…

– Ладно, пошли в избу, хватит здесь топтаться, замерзла уже…

Взял ее за руку, повел за собой. В избе, как маленькую, уложил в постель и сам осторожно прилег рядом. Вслушивался в дыхание Ульяны, догадывался, что она не спит, хотел заговорить, успокоить ее, но подходящих и нужных слов подобрать не мог – не шли они ему на ум. Вот уже и окна в избе засинели перед рассветом, а супруги лежали, не сомкнув глаз, и молчали, словно отделились друг от друга невидимой стенкой.

Утром Ульяна привычно поднялась, пошла доить корову, хлопотать по хозяйству, готовить завтрак и, когда сели за стол, она ни словом не вспоминала о ночном разговоре, а говорила о том, что надо успеть сегодня вытащить пустые бочки из погреба, ошпарить их кипятком и высушить, приготовить заранее – скоро придется засолками заниматься на зиму. Агафон согласно кивал, а после завтрака сразу полез в погреб доставать бочки.

День прошел, как обычно, в привычных трудах.

Показалось даже, что ночной разговор и сон, приснившийся Ульяне во второй раз, сами собой позабудутся и возврата не случится.

Но вышло наоборот: и сны пришлось вспомнить, и недоброе предчувствие Ульяны, которое сбылось страшно и скоро.

Зима в тот год наступила ранняя и обильно снежная. Будто невидимая прореха разъехалась в небесах и сыпалась из нее белая мешанина иной раз целыми сутками. Утром вроде бы чуть развидняется, и даже солнышко мигнет на короткое время, но вот уже закружились лохматые хлопья, гуще, гуще – и нет ни солнца, ни света. Шаткой стеной, покачиваясь, встает снегопад. День проходит, ночь наступает, а он – стоит. Изредка снегопады сменялись морозами, а затем – снова и снова: валит и валит, без конца и без края.

За деревней, где начинались подъемы предгорья, намело огромные сугробы с загнутыми гребнями. В этих сугробах играли ребятишки в один из оттепельных дней. Норы рыли палками, прятались в них, галдели – одним словом, радовались. И никто из них не поднял вверх головы, не увидел опасности и не предупредил, что надо бежать отсюда не оглядываясь. Огромный снежный гребень отломился беззвучно и ахнулся вниз с глухим звуком – будто пуховой подушкой об землю ударили. Кого несильно придавило, тот успел выбраться, кто подальше стоял, тот отскочить успел, а вот парнишки и девчонка Кобылкиных в нору залезли как раз в это время.

И остались в ней.

Выла по-волчьи Ульяна, когда голыми руками разгребала снег, ломая ногти о ледяные прожилки. С хрипом, задыхаясь, откидывали мужики снег лопатами, не давая себе передышки. Скорей, скорей, лишь бы успеть!

Не успели.

Пока добрались до ребятишек, пока вытащили их из-под снежной тяжести, они уже не дышали. А мертвые глаза у всех трех, припорошенные снегом, были широко открыты, словно удивились малые, не понимая, что с ними произошло, да так и отошли в иной мир с этим искренним удивлением.

После похорон Ульяна наглухо замолчала, будто онемела. Агафон, пугаясь этого молчания, подступал к ней с расспросами, слова какие-то говорил – она ему не отвечала. Смотрела немигающим взглядом и руки растопыривала, шарила ими в пространстве, пытаясь что-то найти, но так и не находила. Хозяйство забросила, не было ей теперь дела ни до живности, ни до печки, ни до еды – клюнет малую крошку, как синичка, и смотрит, смотрит в стену остановившимся взглядом.

Агафон сам хлопотал по дому и во дворе, крутился, как юла, но все валилось из рук, падало, разбивалось и вытекало – не наладить и не собрать.

И вдруг посреди ночи Ульяна заговорила:

– Огонь запали, хочу, чтобы светло было…

Зажег Агафон сразу две сальных свечи, обрадовался, что Ульяна заговорила, заторопился, спрашивая – может, еще какая надобность есть?

– Нитки мне принеси с иголкой, – попросила Ульяна, – и холстину белую достань из ящика.

Удивился Агафон, но просьбу послушно исполнил. И дальше смотрел во все глаза, как руками рвала Ульяна холстину, прикладывала лоскут к лоскуту, примеривая, а затем начала их сшивать. Понятно стало, что пытается она сшить рубашку, которая получалась у нее кривая, косая и неровная. Но явно проглядывали уже и рукава, и ворот. Хотел спросить – зачем она это делает? Но Ульяна опередила его и сама сказала:

– У мальчонки, который снился, у него рубашка в крови. А я ему эту отдам и переодену в чистую, может, он и простит твой грех. Мальчонку-то, Агафон, ты зарезал. Вот к нам этот грех и вернулся, теперь наши дети сгинули. Ты ведь так и не признался мне, что убил, и не покаялся, видно, ни разу, думал, что на новом месте все позабудется, а не забылось, по следу твой грех шел, не отставал, шел и догнал.

Похолодела спина у Агафона, а после горячими каплями пота обнесло ее – вспомнились слова, которые он услышал в ущелье. Иными те слова были, но суть – одна. Не вспоминал он о давнем своем грехе и не каялся, а сейчас, в эту минуту, как озарило, будто невиданно ярким пламенем вспыхнули тусклые сальные свечи и осветили – все стало видимым, как наяву… Богатый купеческий дом брали они тогда с подельниками, а навел их на этот дом купеческий же конюх. Все рассказал за обещанную долю: когда хозяева спать ложатся и как можно хитрые запоры без шума открыть, и где хозяйское добро хранится. Купец со своей супругой даже проснуться не успели – их сонными зарезали. И сразу принялись выворачивать наизнанку сундуки – добром огрузились без всякой меры. Когда это добро уже вытаскивали, появился в дверях своей спаленки маленький мальчонка в длинной белой рубашке. Видимо, проснулся от шума и кулачками протирал глаза, которые, когда он отнял кулачки, оказались у него пронзительно голубыми. Увидел конюха, узнал его и даже успел сказать:

– Дядь Яша…

– Режь его! – заорал конюх, тащивший на горбу большой узел. – Он про меня скажет, тогда и до вас доберутся!

Агафон, подчиняясь этому крику, а больше того – разбойничьей привычке не оставлять следов, выдернул из-за голенища сапога узкий, остро отточенный нож на ловкой костяной ручке. Короткий взмах и – скорей, скорей в распахнутые двери, чтобы не задержаться и вовремя унести ноги. Назад он даже не оглянулся.

– Когда помру, ты рубашку эту в гроб мне поклади, чтобы под рукой была, – глухо, едва слышно, словно издалека, доходил до него голос Ульяны.

Он не отозвался на ее голос, на ощупь, как слепой, выбрался из избы на оснеженное крыльцо, поднял голову в небо и увидел, что оно в эту ночь стоит над землей высоким и чистым.

– Господи, прости! – впервые в жизни прошептал Агафон.

Ответа ему не было.

Скончалась Ульяна на следующую ночь, под утро, прижимая к груди так и не дошитую рубашку из белой холстины. Агафон, исполняя ее просьбу, положил рубашку в изголовье гроба.

5

– Бу-бу-бу-бу, – бормотал без передыха Кондрат, и жиденькие слюни стекали по бороде, которая за последние годы стала совсем сивой. Потеряв рассудок, он быстро постарел, обрюзг, редко, только по нужде, выбирался из избы, а в остальное время либо спал, либо жевал. Прожорливость в нем открылась неимоверная. Сколько ни варили для него бабы по очереди, сколько бы ни принесли – все сметал подчистую, по-собачьи вылизывая чашки языком. Наевшись, сразу же засыпал, а проснувшись, начинал бубнить, сердито требуя, чтобы его покормили.

Ухаживать за полоумным – дело хлопотное, брезгливое, а когда ухаживать приходится годы, оно и вовсе становится муторным – до отрыжки. Вся деревня тяготилась своим бывшим старостой, многие уже вслух начинали высказывать неудовольствие, но Агафон всегда осекал грозным окриком:

– А куда его девать? Веревкой задушить? Или голодом уморить? Кто возьмется?

Замолкали, но недовольство оставалось.

После похорон детей и Ульяны, оказавшись один как перст, Агафон растерялся, не знал, куда себя приткнуть, и совершенно забросил хозяйство: живность раздал по соседям, строительство нового дома прекратил и даже печь топил от случая к случаю, когда в избе становилось так же холодно, как на улице. Занятый своими переживаниями, он даже не заметил, что недовольство мужиков и баб, связанное с Кондратом, плавно перешло и на него. Говорили: это что за староста, который ходит, как мешком оглоушенный?!

Он и впрямь ходил и жил, словно ушибленный. Все было немилым. Вольная жизнь, о которой когда-то рассуждали они с Кондратом, теперь скукожилась, поблекла и не радовала. Чаще стали сниться странные сны – все, как на подбор, о прежней разбойничьей жизни, такие страшные и кровавые, что, просыпаясь, хватался рукой за грудь. Казалось, вот сейчас сердце через ребра на волю выскочит. Не зная, куда себя девать, он стал ходить к Кондрату. Приходил, садился, слушал бесконечное бу-бу- бу хозяина – и сам начинал разговаривать. Жаловался:

– Вот как оглобли развернулись, в обратную сторону, шиворот-навыворот, будто бы в прежних годах оказался. Сам-один, тоска съедает, хоть безмен бери да выходи на большую дорогу. Не выплясались наши хотелки, Кондрат, зря ты Умником себя прозывал. Как говорится, приехали с ярмарки, денег нет, и горшки вдребезги побиты. Сижу с тобой, разговариваю, а сам думаю и придумать не могу – куда мне теперь податься, где голову прислонить? Может, новую бабу завести? Как мыслишь?

Ответа Кондрат не давал. Только начинал бубнить быстрее и громче, размахивал руками, и слюни обильнее текли по бороде – это был первый признак, что он проголодался и требует еды.

– Ну, и прорва у тебя открылась, – досадовал Агафон, – как в бездонную бочку любой кусок летит! Потерпи, принесут, тогда и поешь, а у меня ничего нет, не кашеварю я нынче, так, всухомятку, обхожусь.

Когда Кондрат начинал уже голосить, Агафон, чтобы его не слышать, вставал и уходил из избы.

И однажды, выйдя на улицу, удивленно остановился. В округе-то, оказывается, весна в полную силу властвует: речушка взбухла и разломала лед, на солнечных пригорках первая трава проклюнулась, а воздух, стекая с горных вершин, обдает лицо теплом. Долго стоял, подняв голову в небо и закрыв глаза. Нежился, словно пребывал в сладком сне, и показалось ему в эту минуту, что вот тронется он сейчас с места, дойдет до своей избы, а там, как прежде: Ульяна хлопочет, ребятишки кричат и носятся возле крыльца… Сорвался, побежал, но по дороге одумался и сам себя окоротил: мертвых с кладбища не носят, мертвые в земле лежат.

Добрел до крыльца, сел на верхнюю ступеньку, нагретую солнцем, и неожиданно для самого себя заплакал. Ни одной слезинки не уронил, когда сгинули ребятишки, Ульяну в могилу опускал, глаза сухими оставались, а в этот день, теплый и ласковый, словно запруду прорвало – плакал не стесняясь, в голос, и слез не вытирал. Плакал, понимая, что не получилось у него доброй, счастливой жизни, сломалась она безвозвратно и никогда уже больше не вернется, как бы ни желал он этого. А виной всему – прошлые грехи. Висели на нем, как кандалы, накрепко заклепанные умелым кузнецом. Как их снять, как от них избавиться? Впервые задумался об этом Агафон, когда внезапно расплакался, сидя на крыльце возле своей пустой избы. Догадка эта, пришедшая ему столь же неожиданно, как и слезы, заставила совсем по-иному взглянуть на прошлую и нынешнюю свою жизнь. Будто перекрасилась она разом в другие, непривычные для глаза цвета. И были они успокоительными для сердца, которое так больно стучало в последнее время.

На следующий день, самолично обойдя деревенскую улицу, Агафон созвал всех на общий сход. Стоял на крыльце, на котором вчера еще плакал, смотрел на собравшихся людей, смотрел так, словно встретился с ними впервые, словно и не жил никогда рядом. Долго молчал, собираясь с духом, и кто-то из мужиков поторопил его:

– Долго стоять так будем, Агафон? Ноги-то у нас свои, не казенные, чего их зря мучить!

Но он все равно не спешил. Пытался придумать слова, чтобы прозвучали они ясно и понятно, но слова рассыпались, как неумело сложенная поленница, и никак не желали выстраиваться по порядку. Наконец он решился и сказал просто, даже не пытаясь чего-то объяснить или что-то подробно растолковать. Понял в последний момент: что бы ни рассказал, как бы ни объяснял, все равно его не поймут. Поэтому сказал так:

 

– Выбирайте себе нового старосту. А я отказываюсь.

Мужики зашумели, загомонили, но он их слушать даже не стал. Спустился с крыльца, прошел ровно посередине, рассекая толпу, и двинулся вдоль по улице, направляясь к предгорью.

– Ты куда, Агафон? – донеслось ему в спину.

– В землю! – не оборачиваясь, крикнул он в ответ.

6

Даже не верилось, что долгий, тяжелый путь остался позади. Когда выбрались из чернолесья на веселый цветущий луг и когда увиделись сверху серые крыши изб, Фадей Фадеевич приказал остановиться и первым слез с телеги, разминая затекшие ноги. Прошелся туда-сюда, приминая высокую траву, и довольным голосом высказался:

– Слава богу, добрались! Здорово живем, уважаемая деревня! Поверхностное знание о тебе имеется, а более обстоятельно начнем знакомиться прямо сегодня. Встречай гостей, хоть они и незваные…

Деревня, не имевшая своего имени, была особенной.

Мало того, что располагалась на самом краешке земель Российской империи, она еще и в казенных бумагах обозначилась лишь год назад. А до этого нигде не значилась, не числилась, никто из служилых чинов про нее знать не знал, и жили здесь люди, сами себе хозяева, без податей, без урядника и без всякой власти. Приземистые избы вольно стояли в небольшой впадине, образуя единственную улицу, которая тянулась вдоль берега горной речушки; за избами, чуть поднимаясь вверх, лежали большие огороды, отделенные от выпаса для скота длинной изгородью из сосновых жердей. Недалеко от деревни, на лугу, заросшем буйным разнотравьем, виднелась пасека.

Обнаружилась эта деревня совершенно нечаянно. Год назад чарынский урядник со стражниками преследовали воровскую шайку, которая угоняла у алтайцев скот. Народ в шайке подобрался бывалый и рисковый – уходили из-под самого носа, хитро запутывали следы и в конце концов так закружили, что служивые потеряли всякое направление. Заблудились, не зная, куда теперь ехать. Уже и на шайку плюнули – самим бы выбраться, но дорогу отыскать никак не могли и тыкались, будто слепые котята, наугад в разные стороны. Забрались в самую глухомань – и ахнули от изумления: да тут, оказывается, деревня есть!

Встретили местные жители казенных чинов без особой радости, но и враждебности, даже если она и была, не показали. Накормили нежданных гостей, дали отдохнуть, а после даже проводника снарядили, который вывел их, указав дальнейший путь. Но вывел странно, такими кривыми зигзагами, что чертеж, нарисованный урядником, оказался никуда не годным: если бы ему строго следовали, никогда бы до деревни не добрались. Выручил Фрол, который махнул рукой на бумажку, посоветовал Фадею Фадеевичу использовать ее по иному назначению и повел махонький обоз по своему разумению и по своим, известным только ему, приметам.

В конце концов добрались.

Передохнули, огляделись и спустились в деревню, наделав в ней переполоха. Чужие люди здесь были столь же редким явлением, как снег и метель посреди лета. Поэтому, не в силах удержаться от любопытства, жители открывали ворота, выглядывали из-за заборов, иные даже шли рядом, указывая путь до избы старосты.

А вот и сам староста. Невысокий, кряжистый, сильные, словно литые, руки сложены на груди, и взгляд из-под белесых бровей острый, быстрый, но непугливый. Фадей Фадееевич, поздоровавшись, принял его приглашение и прошел в ограду. Разговор, чтобы не с места в карьер скакать, начал издалека: сначала рассказывал про долгую и трудную дорогу, затем стал жаловаться на переменчивую погоду – с утра дождь, перед обедом солнце, а теперь, после полудня, снова накрапывает…

– Да я и сам вижу, не ослеп пока, – усмехнулся староста, – не надо мне рассказывать, чего на улице делается. Ты уж, господин хороший, говори прямо – по какой надобности к нам заявились? Чего мы для тебя сделать должны, чтобы дальше спокойно жить?

Широкие ладони с растопыренными пальцами спокойно лежали на коленях, чувствовалась в руках немалая сила, и поэтому, наверное, староста был спокоен и невозмутим. Даже тени тревоги не промелькнуло на его лице, когда он увидел перед собой чиновника, пожаловавшего в деревню аж от самого губернатора.

– Как вас звать-величать? – поинтересовался Фадей Фадеевич, сделав вид, что не расслышал вопроса старосты.

– Емельян! – Староста снова усмехнулся. – Ты не увиливай, господин хороший, скажи прямо – зачем приехал?

– А по батюшке как?

– По батюшке? Не помню я своего батюшку и знать никогда не знал, безродный я. Получается, что и отчества не имею. Так и запиши – Емельян. А в старосты меня выбрали всем обществом, бумаг про это не писали, да и нет у нас бумаги. Выбрали и все, без бумаг запомнили, кого выбрали. Так зачем приехал-то? Расскажи…

– Упорный ты человек, Емельян. – Фадей Фадеевич коротко хохотнул и даже головой покачал. – Расскажи, да расскажи… Рассказываю. Живете вы в государстве, именуемом Российской империей, есть у нас государь, Божьей Милостью, Николай Второй, а мы все, стало быть, подданные своего императора. А так как являемся мы подданными, то обязательно должны быть записаны в эти подданные со всеми своими домочадцами, с хозяйством, движимым и недвижимым, с землей, которой владеем, и обязаны платить подати и жить по порядку, установленному законами империи. Вот для этого я сюда и приехал. С завтрашнего дня начнем обход домов и перепись всех жителей, а равно их имущества, скота и прочего.

Беседовали они под легким навесом, накрытым берестой, который стоял на краю ограды. Сидели на толстых чурках, потемневших от времени и вросших в землю. Староста показался Фадею Фадеевичу похожим на одну из этих чурок – настолько невозмутим и прочен, что и пошевелить его, кажется, невозможно.

– По-нят-но! – Емельян хлопнул широкими ладонями по коленям и поднялся. – Кончилась наша вольная жизнь, теперь в хомуте будем ходить. Ладно, загоняйте подводы в ограду, дождь сильней пойдет – промочит. Мешки в сени тащите, на вторую половину, там и спать будете. А я пойду, хозяйке скажу, чтобы на стол собрала.

В просторных сенях, срубленных из толстых, в обхват, бревен, было свежо, прохладно и пахло травами, пучки которых были развешаны по стенам. На пол уложили толстым слоем сухое сено, застелили его рядном, бросили подушки, которые принесла хозяйка, и лежбище для все получилось – лучше не придумать. Так и тянуло прилечь и нырнуть в сладкий сон. Но спать Фадей Фадеевич не дозволил. Фрола, попросив у старосты литовку, отправил косить траву для коней, Миронычу поручил перенести груз из телег в сени, а сам с Лунеговым, приспособив широкую доску на чурках, сел и разложил большие бумажные листы, которые аккуратно были расчерчены на графы.

– Итак, вникай мой юный друг, в суть канцелярской работы. Первое. Все записи изначально заносим карандашом, чтобы имелась возможность внести исправления, а после уже будем переписывать набело, чернилами. В какой графе что указывать, надеюсь, сам разберешься, читать умеешь. Что касается самой переписи жителей и хозяйства, требуется соблюдать главное правило – на слово никому не верить, а пересчитывать самолично. Сказали, что пять душ в семье имеется, значит, следует всех проверить – по головам. И со скотиной так же, и с инвентарем. Если непонятно будет, спрашивай, подскажу. А для начала запиши все сведения о старосте, нашем хозяине. Дерзай, а я пока тут посижу.

Дождь, так и не собравшись, перестал крапать, и лишь редкие капли тюкали по бересте навеса. Фадей Фадеевич, прищурив один глаз и склонив набок голову, прислушивался к этим редким тюканьям, и казалось со стороны, что сейчас он прищурит второй глаз и задремлет. Но нет, не задремал. Когда Емельян подошел к нему, сразу же встрепенулся и вскинул голову. Смотрел на старосту деревни строго и внимательно.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25 
Рейтинг@Mail.ru