bannerbannerbanner
Ямщина

Михаил Щукин
Ямщина

Полная версия

3

В ограде у Дюжева стоял длинный стол под дощатым навесом. На столе – миски расставлены, ложки разложены, не деревянные, а железные: как-никак, а сам Дюжев обедом кормит. Тихон Трофимыч стоял на крыльце и, дожидаясь артельщиков, в третий раз допытывался у Степановны: чего они там с Феклушей наварили, скоро ли на стол подадут, да не мало ли, вдруг на всех не хватит? В первый раз Степановна ответила, что она не первый день у печки стоит, во второй раз – поджала губы и промолчала, а в третий раз совсем осерчала и выговорила хозяину:

– Ты, Тихон Трофимыч, хуже свекровки – то да потому, то да потому, а я чо – без головы живу? Своими делами занимайся, я со своими сама управлюсь!

И так сердито мимо протопала, что толстые доски, настеленные в ограде, прогнулись под ней, закряхтели, а после долго не могли выпрямиться. Тихон Трофимович тоже покряхтел, но Степановне ничего не ответил. Что тут скажешь! Он и сам дивился своей дерганой хлопотливости, когда дело, даже самое чутешное, касалось будущей церкви. С ней он, еще не построенной, сроднился так, будто стояла она на бугре давным-давно. По той же причине, из-за неясного опасения, откладывал отъезд в Томск, где ждали срочные дела. «Успею, – думал он. – День-другой дела потерпят. Останусь тут, присмотрю». Хотя понимал, что присматривать никакой нужды нет: Роман во всем проявлял старательность, смекалку и дюжевский догляд ему не требовался.

Вышел из дома Вахрамеев, встал на крыльце позади хозяина и в спину ему забубнил:

– Тихон Трофимыч, изволили возчикам по полтиннику платить, я прикинул – много выходит… Не надо бы их баловать. Войдут во вкус – не остановишь, станут глотки драть, по рублю потребуют…

– Плати, как я сказал.

– Оно, конешно, воля ваша, своим деньгам вы сами хозяева, но церква эта – одно разоренье. Лучше бы пароход купить да прибавочное дело завести, как другие, вам бы…

– Да не тяни ты душу с меня! Сказано – делай! Ты почему такой жадный, братец, а? – Дюжев повернулся и уставился на своего приказчика, словно в первый раз видел.

Вахрамеев потрогал бородавку на носу и ответил:

– Я не жадный, Тихон Трофимыч, я по-разумному рассуждаю, хочу от лишней траты вас оберечь.

– Ты оберегай, оберегай, только не гунди мне под ухо. Сходи лучше артельщиков на обед позови, время приспело.

Но звать артельщиков не потребовалось. Роман распахнул калитку, шагнул в ограду и вольно поклонился Дюжеву. Отступил в сторону, пропуская остальных, а Митеньку, который стеснительно замешкался, подтолкнул в спину – шире шагай, не озирайся. Сам же к столу подошел последним и примостился с краю. Когда все артельщики расселись, занял почетное место во главе стола и Тихон Трофимыч. Гнутый венский стул, вынесенный по такому случаю из дома, сухо крякнул под грузным телом, но сдюжил.

Пока Феклуша разливала похлебку по мискам, Тихон Трофимыч сам резал хлеб. Ребром прижимал необъятный каравай к груди и отваливал от него такие ломти, которыми можно было закрыть, как крышкой, любую миску. Похлебку хлебали молча, без разговоров, – промялись. Кашу ели степенней, успевая похваливать Степановну и Феклушу, а когда уж принялись за кислое молоко и ложки стали помелькивать реже, с расстановкой, тогда завели и речи. Первым, как и положено, заговорил хозяин:

– Лес-то хорош, Роман Иваныч?

Роман облизал ложку, распустил пошире кожаный ремешок на животе и ответил, как он отвечал Дюжеву, наверное, в десятый раз:

– Лес, Тихон Трофимыч, добрый. Звонкий лес, вылежался. Думаю, оплошки не будет. Подклет завязали, теперь вверх пойдем.

Другие плотники, которые постарше, тоже вступили в разговор: как матицы класть, чтобы потолок высоко не поднимался, как стропила с углов восьмерика выводить, да как сам восьмерик не завалить – все обговаривали, до последней мелочи.

Вахрамеев за стол не садился, стоял на крыльце, слушая разговор плотников с хозяином, гладил бородавку на носу и морщился, будто ему в рот напихали кислой ягоды. Постоял так, постоял и ушел в дом.

Митенька общего разговора не слышал, у него другое на уме было: глазами так и зыркал за Феклушей, куда бы та ни пошла. Феклуша, чуя на себе его взгляд, иногда украдкой озиралась, и Митенька едва не подсигивал на скамейке. У него даже в ушах начинало гудеть. Узнать бы – почему она в прятки играет с ним? Что за причина?

– Приснул, парень? Эк тебя разморило с угощенья. Слышь, нет? Оглох, сердешный?

Прокатился над столом добродушный, сытый смешок. Митенька вскинулся: что, его спрашивают?

– Тебе, тебе, парень, толкую, – смеялся Роман. – Первый раз вижу, чтоб с открытыми глазами задремывали.

– Я не дремал! – стал оправдываться Митенька.

И снова – смех.

– У него другая дрема… – значительно сказал Дюжев и поднял вверх палец: знаю, мол, а не проболтаюсь. Митенькины переглядки с Феклушей он давно заметил, даже вздохнул потерянно, вспомнив давний ужин в доме Федора, себя и Марьяшу, разваленную по полу картовницу и перевернутую сковородку. Было иль не было? Куда сгинуло? Было, было и никуда не сгинуло – в душе осталось. Он покачал головой, соглашаясь со своим нехитрым ответом, и поспешил на выручку Митеньке:

– Ты не тушуйся, Митрий, тебя Роман Иваныч про дело спрашивает.

– Ну, – подтвердил Роман. Застегнул на рубахе все пуговицы, готовясь вставать из-за стола. – В кружало рубить можешь?

– Да я не пробовал, – покраснел Митенька.

– Значит, учить станем. Пошли, ребята. Спасибо, Тихон Трофимыч, за хлеб, за соль, дай Бог тебе здоровья, а нам – силы да терпенья.

Скоро на бугре снова заговорили топоры.

4

Утром Васька и Петр поехали рубить жерди. Тихон Трофимович углядел, что крыша в деннике прогнулась и погнила, велел ее перекрыть. Хозяин сказал – работникам делать. И хотя с утра крапал дождик, откладывать на другой день не стали. Не сахарные, сказал им Тихон Трофимович, не размокнете. Оно, конечно, не сахарные, но пока ехали вдоль Уени, пока миновали елань и добрались до молодого сосняка, вымокли до нитки.

В сосняке лошадей выпрягли, набросили им на передние ноги путы и пустили пастись. Сами же развели костерок и решили обсушиться. Мокрые сучья горели плохо, и Васька с Петром не столько обсушились, сколько наглотались дыма. С досады плюнули на зряшную затею, взялись за топоры. К обеду напластали жердей на два полных воза.

Дождик к тому времени кончился, в сосняке поднялся теплый пар, а вместе с ним – злой и голодный комар. Он подстегнул работников, и они махом вытаскали срубленные жерди на опушку, где обдувал ветерок.

Снова запалили костер, достали харчишки, прихваченные из дома, и, только захрумкали первыми свежими огурцами, как за спинами у них кто-то вкрадчиво кашлянул. Обернулись разом, и видят – стоит косматый мужик с длинной бородой, которая свалялась, как пакля. Одежонка на нем – как решето, будто цепные кобели драли. На длинной лямке – холщовая сумка через плечо. Пустая. А в руках – ружье. Приклад – под мышкой, цевье – на ладони. Понимай, как хочешь. Может, просто держит так, для удобства, а, может, наизготовку взял. Васька крадучись потянулся к топору.

– Не балуй! – осадил его косматый мужик. – Не балуй!

И чуть-чуть ружье приподнял. Черная дырка ствола оказалась на уровне Васькиной переносицы. Он торопливо отдернул руку.

Петр не шевелился. Смотрел на мужика и улыбался, словно хотел без слов утихомирить его: «Не пугай нас, остепенись. Скажи, что надо, а мы услышим». Мужик опустил ружье, переступил ногами, обутыми в опорки, строго спросил:

– Который из вас Алексеич по батюшке?

– Я, однако, буду, – не переставая улыбаться, откликнулся Петр. – Какая нужда привела?

– Я тебе одному скажу. Ты, кудрявый, сбегай к лошадям, глянь за ними, а мы пока лясы поточим.

Васька поднялся, пошел к лошадям, переставляя отяжелевшие ноги, как ходули. «Путы с коня скину, скакну, и – поминай, как звали. Не с руки мне с этими каторжанцами». Васька знал, из каких мест явился к Дюжеву новый работник. Хозяин сам ему рассказал, наказав держать язык за зубами. И еще наказывал смотреть за Петром в оба глаза. А чего за ним смотреть: лишнего слова не скажет, работает исправно, свободная минута выдастся – ляжет на топчан, заведет руки за голову и мурлычет под нос никому не понятное: то ли песню без слов ведет, то ли разговор… Подбивал его Васька вина выпить, но Петр отнекивался. После этого Васька потерял к новому работнику всякий интерес. Живет и живет…

А оно, видишь, как вышло!

Конь стоял совсем рядом. Васька напружинился, прогоняя тяжесть в ногах и цепко высматривая – с какой стороны ловчее зайти?

– Эй, кудрявый! – властно окликнул его мужик. Васька оглянулся, и мужик погрозил ему грязным пальцем: – Не вздумай скачки устраивать. Догонять не побегу – жакан догонит.

Ноги снова отяжелели, Васька отошел подальше от коня. Чтобы не дразнить мужика, стоял к нему спиной, пытался подслушать разговор, но ни единого слова разобрать не смог.

Скоро Петр позвал его. Васька глянул из-за плеча, а мужика уже нет – как корова языком слизнула. Исчезли вместе с ним и недоеденные харчишки, даже горькие попки от огурцов, которые валялись в траве. Крепко, видно, бродяга наголодался.

Петр сидел на прежнем месте и улыбался, как ни в чем не бывало.

– Наговорился? – спросил его Васька, понемногу приходя в себя, избавляясь от тяжести в ногах. – Знакомцы у тебя… Увидишь и обхезашься. Ладно, пойдем жерди накладывать, ехать надо.

Петр крутил в руках сосновую веточку и не шевелился, будто не слышал. Вдруг вскинул голову, глянул снизу вверх и негромко сказал:

– Василий, поедем на бал…

– Куда-а-а?

– Мещерские бал сегодня дают. Вечер, снег, фонари, экипажи у подъезда – праздник! Душа ликует… Шпоры по паркету – цок, цок… И она – Танечка Мещерская. Она так смотрит, такие у нее глаза, что можно умереть, улыбаясь, – но сам Петр, неся непонятную для Васьки околесицу, не улыбался. Был серьезен и строг. Поднял глаза в небо, словно хотел высмотреть то, о чем так непонятно говорил. – И вот уже музыка на хорах… Скрипки… А глаза зовут, ждут…

 

Петр резко поднялся, вытянулся, как струна на балалайке, и Васька, окончательно дурея от того, что видел, не узнал своего напарника. Сидел один человек, а когда поднялся, оказалось – совсем другой. Подбородок вздернут, левая рука заведена за спину, ноги в броднях – пятками вместе, носки врозь, плечи развернуты, и ожидалось, что весь он, стройный, напряженный, вот-вот зазвенит. Шагнул, низко опустил голову, доставая до груди подбородком, заговорил:

– Если вы не изволили забыть, вы обещали мне подарить сегодня первый тур. Все дни я жил только вашим обещанием… – тут он поднял левую руку, правой – будто кого обнял, и пошел кружиться на одних носках по опушке. Легко, невесомо. Говорил, не прерываясь: – Вы не находите, что сегодня чудесный вечер, я мечтал о нем. А вы думали, что я не умею мечтать? О, я неисправимый мечтатель, к сожалению. Вы так хотите знать? Что ж, извольте. Я мечтаю, чтобы до утра длился этот танец, а утром мы бы сели на тройку и – в деревню. Помните? Приют труда и вдохновений, если не ошибаюсь…

Внезапно Петр остановился, захохотал и упал на спину, раскинув руки.

«С ума съехал. Говорят, с испугу такое бывает, заговариваются. Чо делать-то?» – Васька дергался то в одну, то в другую сторону, не насмеливаясь подойти к Петру. Тот лежал, как умер, закрыв глаза, а губы, всегда улыбающиеся, были плотно сомкнуты. Все-таки Васька насмелился, подошел. Петр открыл глаза, поднялся и обычным голосом сказал:

– Пойдем, Василий, жерди накладывать.

Два воза накладывали они очень долго. Петр то и дело отдыхал, жерди таскал, как сонный, а когда Васька, уложив и увязав свой воз, стал ему помогать, он просто отошел в сторону и сел.

«Как я сразу-то не смикитил! Он время тянет, чтобы мужик тот подале убрался. Боится, что я доложу и погоню учинят. Ясное дело – повадки каторжански, за один присест не поймешь. Ну жох! Выплясывал, а я уши развесил!» – Васька понимал, что ему давно в деревне надо быть, рассказать об увиденном, но – не хотелось скакать, сломя голову, не хотелось рассказывать. А почему – он и сам не знал.

Домой тронулись после обеда. Забравшись на воз и разбирая вожжи, Петр попросил:

– Ты не говори хозяину. Забудь, что видел. А… – махнул рукой, – как знаешь.

Васька отмолчался, и до самой Огневой Заимки они не проронили ни слова.

Через великую неохоту, а деваться все равно некуда – Васька Дюжева за отца почитал – рассказал о том, что случилось на опушке.

– Зови его! – сразу распорядился Дюжев.

Но звать уже было некого. Петра нигде не нашли, и никто не видел, куда он скрылся.

Догонять и искать его Дюжев не стал: решил, что себе дороже.

5

Через три дня Тихон Трофимович выехал в Томск. Дела торопили, и больше откладывать их было никак нельзя. Отъезжал он с тяжелым сердцем, с непонятной тревогой, сердился, а когда на выезде из деревни коренник споткнулся и едва не опрокинул возок, пригорюнился: «Никак старость знак подает. Ты, мол, Тихон Трофимыч, не хорохорься, а полезай на печку кости греть». Но тут же и усмехнулся своим мыслям: рано на печку, рано. В это самое время долетел до него стук топоров, не умолкавших на бугре. Он ободрился и даже повеселел.

С тем и отбыл.

В Томск приехали вечером, когда косые лучи закатного солнца окрасили окна домов на окраине розовым светом. Мимо городского кладбища выкатили на Иркутскую улицу и в скором времени были уже на Белозерской площади, где прогуливался праздный люд. Летние зонтики, цветные наряды барынь, играющее закатными отблесками Большое озеро – все это сливалось в глазах, пестрело и казалось, что в городе праздник.

– От живут люди! – воскликнул с облучка Митрич. – Слышь, Тихон Трофимыч, гляжу и мыслю: у них что, круглый год Пасха?

Дюжев не отозвался. Он уже думал о городских делах, подзапущенных после долгой отлучки, беспокоился, и было ему не до разговоров с Митричем.

А вот и дом.

Как и положено купцу второй гильдии, Дюжев ставил свой дом основательно, крепко и немножко с похвальбой: первый этаж – каменный, второй – деревянный, о двенадцати высоких и узких окнах. Наличники и карнизы, а также углы, застелены были тонкой, ажурной резьбой. Богато, пышно, словно не из дерева вырезали, а из мягкой шерсти ткали витиеватые кружева.

На первом этаже был магазин. Широкие окна, служившие одновременно и витринами, приказчики уже успели закрыть железными ставнями. «Рано торговать бросили, рано, – подосадовал Тихон Трофимович, тяжело поднявшись на крыльцо и дернув веревочку колокольчика. – Разбаловались без догляду, надо будет хвоста накрутить».

Но вошел в дом и забыл о припасенной строгости. Да и как не забыть, если прислуга доложила, что его дожидается настырный посетитель, который сидит с утра и никуда не собирается уходить. «Кого еще там черти притащили?!» Тихон Трофимыч распахнул дверь в прихожую и на порожке запнулся. Вот те новость! Навстречу ему поднялся со стула Петр. Поздоровался и, как всегда, улыбнулся, словно хотел извиниться: «Так уж получилось, Тихон Трофимыч, не обессудь».

Одет он был в новую пиджачную пару, тугой крахмальный воротник манишки подпирал гладко выбритый подбородок, туфли на ногах блестели, а в руках Петр держал шляпу и тросточку. И держал так, что было ясно: хаживал он раньше в шляпе и с тросточкой. «Ну, груздь, – невольно подивился Тихон Трофимыч. – Интересно, в каком бору ты вылупился?» А вслух сказал:

– С чем пожаловали, господин хороший?

– Разговор у меня имеется, Тихон Трофимович.

– Шибко ты разговорчивый, как я гляну. Ладно, еще раз послушаем. Чего врать станешь?

Петр сел на стул, ногу – на ногу, а шляпу – на колено. И тросточкой в пол – тук, тук… Тихон Трофимыч обозлился:

– Ты, парень, не красуйся здесь. Говори, что хотел, и чтоб больше глаза мои тебя не видели. Еще раз объявишься – на себя обижайся, сдам властям, как миленького. Понял, что сказано? Или повторенье требуется?

– Погоди, Тихон Трофимыч, погоди. Для начала, для ясности – я ведь обещание дал Зубому, что оберегать тебя буду. Оберегать же тебя требуется по простой причине: глаз на тебя положили. Зимой, как я знаю, обоз разгрохали, а по весне – магазин на Ушайке.

Тихон Трофимович насторожился, не перебивал. Петр говорил верно: после случая с обозом на один из дюжевских магазинов, действительно, налетали воры. Хряпнули гирькой задремавшего сторожа, вывернули замки и запоры, прошлись по магазину, как стадо. Не столько унесли, сколько изорвали, изломали и напакостили. Ладно, что сторож оклемался, выполз на улицу и заблажил. Варнаки, спугнутые криком, покидали, что успели, в возок, и унеслись. Ищи ветра!

Сторож ничего вразумительного не рассказал. Ударили – обеспамятел, а очнулся – скорей на помощь звать. Даже не разглядел, кто такие, во что одеты, одно лишь видел – тройку. Про нее и твердил в участке, дотрагиваясь пальцем до грязной тряпицы, которой обмотал ушибленную голову.

Темное дело, и концов тогда не нашли.

– А самое главное, – неторопливо и обстоятельно продолжал Петр, – сегодня ночью опять гости должны явиться.

– Куда? – опешил Тихон Трофимович.

– Да вот сюда, – Петр постучал тросточкой в пол. – Сообщай, Тихон Трофимыч, в участок, пусть засаду делают. А я пока спрячусь: мне, сам понимаешь, с полицией чай не пить.

Петр ловко надел шляпу, поднялся со стула и выставил тросточку, собираясь уходить, но Дюжев проворно встал у него на пути и осадил:

– Все, милый друг, хватит! Я тебе не девка, чтобы ты мне загадки загадывал. Не выпущу, пока все не выложишь. Говори, как на духу!

– В участок тебе поспешать надо, Тихон Трофимыч, а мне уходить. Я через недельку вернусь, все расскажу…

– Не выпущу! – уперся Тихон Трофимович. – Рассказывай по порядку: кто, что и как?

– Время не ждет, Тихон Трофимыч. Сам себе навредить хочешь? – Петр говорил негромко, рассудительно, с обычной своей извиняющейся улыбкой. И улыбкой этой чуть остудил Дюжева, но не настолько, чтобы тот поверил до конца. Он так и сказал:

– Не верю я тебе! Хватит за нос водить! Ступай, братец, в подвал. Сиди там и жди. Коли обманул, я тебя тепленьким в полицию сдам.

Тихон Трофимович попятился к двери, отпихнул ногой одну створку, крикнул приказчиков. Те явились, как два молодца из сумки, – мигом. Петр оглядел их, крепких, широкоплечих, и, покачав головой, послушно вышел из прихожей, послушно направился в подвал. Когда за спиной у него с глухим стуком захлопнулись тяжелые двери, окованные железными пластинами, он снял шляпу и присел на корточки в темный угол. По каторжанской привычке ему легче думалось в таком положении. А подумать надо было о многом.

Думал и Тихон Трофимович. Верить или не верить? В конце концов решил: береженого Бог бережет.

И отправился в полицейский участок.

Пристав Боровой был еще на службе. Сидел в своем кабинете, по-домашнему расстегнув мундир, и пил чай. А до чая, наверняка, отведал напитка покрепче, о чем свидетельствовала широкая, как у быка, шея, налитая ярко-красным цветом, и такое же широкое лицо с коротко подстриженной бородой, сплошь покрытое алыми мятежами. Славился пристав бешеной силой, был хитрым, как старый лис, и не дурак выпить. А еще слыл мастером на всякие шутки, которые со временем, обрастая небылью, передавались томскими жителями, как легенды. Одна из них родила и заглазное прозвище Борового – Ваня, Не Сади Медведя. А дело так было.

Лет десять назад – Боровой служил тогда исправником в Нарыме – мужики везли зимой бочку спирта для казенных надобностей. Везли в самый накал крещенских морозов, когда плевок мигом застывает и звякает об дорогу льдинкой. Чтобы согреться, принялись мужики отцеживать из бочки хмельную влагу. И столько ее наотцеживали, что уже не знали, как оправдаться – слишком убыль была заметной.

Решили клясться, что спирт на морозе вымерз. Но клясться не пришлось, оправдательный случай сам подоспел. У зимовья, последнего перед Нарымом, оставили они бочку на улице, а утром, когда вышли, – остолбенели: бочка с саней свалена, дно у ней выхлестнуто, а рядышком медведь-шатун спит, так крепко, аж всхрапывает. Мужики налетели, оглушили пьяного медведя, связали его и доставили в Нарым, как преступника. Боровой мужиков за полоротость отматерил, затем хитро прищурился и хохотнул:

– Если бы он всю бочку вызузил, он бы сдох на месте! А, православные?

На что мужики резонно ему возразили: часть-то зверь выпил, а другая часть на снег вытекла. Боровой подвинулся к мужикам поближе, повел красным, мясистым носом, ловя знакомый дух перегара, снова хохотнул и отдал строгую команду – медведя посадить в каталажку за разбойное нападение и завести на него дело о нарушении питейного устава.

Что и было исполнено.

Медведь, прикованный на цепь, очухался в каталажке и заревел благим матом, жалуясь на людей и людское начальство. А тут, как на грех, из губернии высокий проверяющий прикатил. Спрашивает – что за рев? Боровой, как и положено примерному служаке, вытянулся в струнку и отрапортовал: медведь ревет, посаженный за разбой и нарушение питейного устава. Веди, говорит высокий проверяющий, показывай. Повели, показали. Полюбовался высокий проверяющий на невиданную картину и выдал свой приказ, еще суровей и смешней: «Ты, сукин сын, видно, в отместку заточил зверя, он, видно, тебе, такому-рассякому, взятку не дал!» Да и шарахнул Боровому выговор служебный, с денежным начетом. Еще и приговаривал: «Не сади медведя, не сади медведя!»

Хоть Тихону Трофимовичу и не до смеха в этот раз было, но, грешным делом, не удержался и ухмыльнулся, вспомнив старую байку.

– А вот и честной купец пожаловал! – радушно встретил его Боровой. – Чем обрадуешь, Тихон Трофимыч?

– Шибко радовать нечем, – Дюжев присел напротив пристава и выложил все, что сообщил ему Петр. Об одном умолчал – о самом Петре. Сказал, что новость принес какой-то бродяга, который тут же исчез.

Боровой посуровел, чашку с чаем – в сторону, горой вздыбился над столом и застегнул мундир на все пуговицы. Маленькие, косо посаженные чалдонские глаза заблестели, а голос стал резким и отрывистым:

– Ступай домой и жди. Как начнет темнеть, с черного хода нас пустишь. А дальше – не твоя забота.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32 
Рейтинг@Mail.ru