– Эх, почтенный Ло, – полушутя говорили некоторые, – если бы во всем Китае люди были такие, как ты, коммунизм бы еще несколько десятков лет назад наступил.
Отец молча посмеивался. Всякий раз в такие моменты мое сердце разрывалось от гордости, и я всегда говорил про себя: «Вот так надо делать дело, вот таким надо быть человеком». Барышники тоже поняли, что сегодня что-то не так, бросали взгляды в нашу с отцом сторону и невозмутимо наблюдали за вышагивающими туда-сюда мясниками. Все молча чего-то ждали, как публика терпеливо ждет начала интересного представления.
Шум дождя за воротами постепенно стихал, вспышки молний и раскаты грома тоже ушли куда-то далеко. Весь двор залило, исчезла выложенная гравием дорожка. На поверхности воды плавают зеленые и желтые листья, а также надувная игрушка из пластика. Она вверх ногами, похоже, это маленькая лошадка. Капли дождя падают все реже, пока он не перестает совсем. Из полей налетает ветерок, крона гинкго раскачивается, шелестит, серебристые струйки падают, будто из решета, скопившаяся вода находит тысячи отверстий. Из дупла на середине ствола высовывается парочка тех самых диких котов, мяукнув пару раз, они снова скрываются. Оттуда доносится слабый и болезненный писк котят, и становится ясно, что, пока лило как из ведра, бесхвостая кошка принесла приплод. Как говаривал отец, скотина любит разрешаться от бремени во время ливня. Вижу, как по воде, извиваясь, плывет черная змейка с белым узором. А еще серебристая рыбка храбро выскакивает из воды, плоское тело лемехом изгибается в воздухе, прекрасное и упругое, изящное и гладкое, и со звонким всплеском падает в воду – много лет назад так же звонко мне отвесил оплеуху мясник Чжан своей большущей пятерней, измазанной в свином жире, за стащенный кусок мяса. Откуда эта рыбка взялась? Лишь она об этом и знает. По мелководью рыбам плавать трудно, их зеленоватые спинные плавники торчат из воды. Из ворот храма над моей головой проносится летучая мышь, а за ней еще целая стая. Упавшие передо мной градины, которые я не успел съесть, уже почти полностью растаяли.
– Мудрейший, – говорю я, – скоро стемнеет.
Мудрейший не издает ни звука.
Когда солнце, раскрасневшееся словно лик кузнеца, поднялось над полем пшеницы на востоке, на сцену вышел главный герой. Это был наш деревенский староста Лао Лань: высокий, крепко сбитый, тогда он еще не раздобрел, и пузцо не выпирало, и щеки не выдавались. Желтоватая бородка и усы, глаза тоже желтые, с виду и не скажешь, что чистый китаец. Когда он широкими шагами зашел на ток, все воззрились на него. Озаряемое солнцем лицо, казалось, необычно сияло. Лао Лань подошел к отцу и остановился, но его взгляд был устремлен в поля поверх низкой стены, туда, где только что взошло солнце и разливался ослепительный свет. Зеленели поля пшеницы, распускались и благоухали полевые цветы, в розовом просторе небес заливались жаворонки. Лао Лань даже не взглянул отцу в глаза, словно у стены такого человека и не было. Если на отца он даже не глянул, то на меня, уж конечно, тем более. Может, у него в глазах помутилось от солнечного света? Это я тогда так наивно подумал, но вскоре все понял: Лао Лань действовал вызывающе. Склонив набок голову, он разговаривал с мясниками и барышниками и в то же время, расстегнув молнию брюк своего френча, как ни в чем не бывало вытащил свою черномазую штуковину. Перед моим отцом ударила желтоватая струя. Я тут же учуял горячую вонь. Струя этого пса била далеко, по меньшей мере метров на пятнадцать. Это надо было всю ночь терпеть, чтобы столько излить из себя. Он заранее все продумал, чтобы осрамить отца. Десяток сигарет, лежавших перед отцом, поплыли в луже мочи и очень скоро стали ни на что не похожи. Когда Лао Лань вытащил свой инструмент, мясники с барышниками как-то странно хохотнули, но смех резко оборвался, будто шеи им сдавила большая невидимая рука. Они смотрели на нас, раскрыв рты и потеряв дар речи, и на лицах застыла растерянность. Даже те мясники, которые давно знали, что Лао Лань собирается бросить отцу вызов, не думали, что он сделает это таким способом. Мочой нам забрызгало ноги, а отдельные капли попали на лица и губы. Я возмущенно вскочил, отец даже не шевельнулся, застыв словно камень.
– Лао Лань, мать твою ети! – разразился руганью я. Отец не проронил ни звука. На лице Лао Ланя появилась усмешка, он по-прежнему смотрел на всех с высокомерием. Отец прищурился, как благодушный крестьянин, который любуется стекающей со стрехи водой. Сделав свои дела, Лао Лань застегнул молнию, повернулся и зашагал туда, где собралась скотина. Я услышал, как мясники и барышники испустили глубокий вздох, не знаю, в знак чего – досады или удовлетворения. Потом мясники разошлись среди скотины, и очень быстро каждый выбрал то, что хотел купить. Подошли и барышники, стали препираться с покупателями. Я обратил внимание, что препираются они как-то рассеянно, и понял, что мыслями они в основном не на торжище. Прямо в глаза отцу они не смотрели, но было ясно, что каждый про себя думает о нем. А что же мой отец? Сдвинув колени, он уткнулся в них лицом, словно сокол, устроившийся вздремнуть на развилке ветвей. Лица его я не видел и, конечно, не мог знать, какое у него выражение. Я был очень недоволен его слабостью, мне тогда было всего-то лет пять, но я понимал, что Лао Лань очень серьезно унизил отца, любой мужчина, в ком есть хоть капля смелости, не смог бы проглотить такое страшное унижение, даже я, пятилетний мальчик, не побоялся грубо выругаться, а отец не произнес ни звука, словно неживой, словно камень. Торги в тот день закончились, а решающее слово отца так и не прозвучало. Однако продавцы и покупатели по старой привычке стали подходить и бросать ему бумажные деньги. Первым, кто это сделал, был тот же Лао Лань. Этот пес, этот ублюдок, будто не отвел душу, помочившись перед отцом, он еще похрустел в руках новенькими десятиюаневыми банкнотами, словно желая привлечь внимание отца, но отец остался в той же позе, не изменившись в лице. Изобразив еще большее разочарование, Лао Лань обвел всех вокруг взглядом, а потом швырнул эти две бумажки перед отцом. Одна из них опустилась как раз в лужу еще не остывшей мочи этого пса и смешалась с размокшими сигаретами. В тот миг отец для меня уже умер. Он полностью потерял лицо восемнадцати поколений предков нашей семьи Ло. Его вообще нельзя было считать за человека, так, с большой натяжкой можно счесть за размокшую сигаретину в луже мочи этой собаки Лао Ланя. Вслед за Лао Ланем стали подходить и бросать деньги барышники и мясники. Лица полны скорби и сочувствия, будто мы с отцом – особо достойные сочувствия попрошайки. Денег они набросали вдвое больше, чем обычно; ясное дело – награда за то, что отец не противился Лао Ланю и принял его деланое великодушие. Глядя на эти падающие передо мной, как сухие листья, банкноты, я громко разревелся. Тогда отец все же поднял с колен большую голову: на лице ни гнева, ни печали, не лицо, а какая-то высохшая деревяшка. Он холодно глянул на меня, в глазах его сквозило недоумение, словно он не мог понять, с чего это я расплакался. Я вцепился ногтями ему в шею:
– Отец, я не хочу больше тебя отцом называть, лучше Лао Ланя так называть буду! – Говорил я громко, все вокруг на миг замерли, а потом расхохотались. Лао Лань поднял большой палец:
– Молодец, Сяотун, принимаю тебя в сыновья, с этого дня можешь есть и жить у меня, захочешь свинины, приготовим свинины, захочешь говядины – будет тебе говядина. А если мамку с собой приведешь, тем более приму с распростертыми объятиями!
Большего унижения придумать было невозможно, и я бросился на бедро Лао Ланя. Тот молниеносным движением легко уклонился, и я растянулся на земле, разбив до крови губу.
– Ах ты, паршивец! – захохотал Лао Лань. – Только что отцом признал, и на́ тебе, драться. Кому такой сын нужен?
Никто не протянул мне руку, пришлось вставать самому. Я вернулся к отцу и пнул его по ноге, чтобы излить свое недовольство. Отец ничуть не рассердился, он даже ничего не понял и большими ослабевшими руками потирал лицо. Потом вытянул их и зевнул, как вконец обленившийся старый кот. Затем опустил голову и принялся неторопливо, сосредоточенно, тщательно, одну за другой подбирать купюры из лужи мочи этого пса Лао Ланя. Взяв одну, он поднимал ее и рассматривал в солнечном свете, будто проверяя, не фальшивая ли. Наконец, потер о штаны, старательно очищая брошенные Лао Ланем в грязь новенькие бумажки. Положил деньги на колено, разгладил, зажал средним и безымянным пальцами левой руки, поплевал на животе на большой и указательный пальцы правой и стал вслух пересчитывать. Я рванулся к нему с намерением выхватить деньги, разорвать в клочки и швырнуть в воздух, лучше всего, конечно, в лицо Лао Ланю, чтобы хоть немного рассеять унижение, которое обрушилось на нас. Но отец проворно вскочил, высоко подняв зажатые в руке деньги и громко бормоча:
– Сынок, глупенький, что ты делаешь? Деньги ни при чем, это люди виноваты, не надо на деньги серчать.
Левой рукой я тянул его за изгиб предплечья, подняв правую как можно выше и подпрыгивая, чтобы вырвать у него из руки эти унизительные деньги, но я доставал высоченному отцу лишь до подмышки, и моим замыслам никак не суждено было сбыться. Разозленный донельзя, я раз за разом тыкался головой ему в пояс. Отец миролюбиво потрепал меня по голове:
– Будет, будет, сынок, не кипятись, вон туда посмотри, видишь, вол лаоланевский уже завелся.
У этого здоровенного рыжего вола с запада Шаньдуна были ровные прямые рога, атласная шкура, а мускулы так и ходили под кожей, как у чемпионов-культуристов, которых я позже видел по телевизору. Все тело золотистое, а морда диковинно белая, такую у вола я видел впервые. Он косился на людей глазами с красной поволокой с таким выражением, что становилось страшно. Вспоминая сейчас об этом, я думаю, что подобное выражение глаз, наверное, было у легендарных дворцовых евнухов. У людей после кастрации меняется характер; наверное, меняется и норов у выхолощенных быков. Отец своей подсказкой заставил меня на время забыть о деньгах, и я, повернувшись, стал смотреть, как бык следует в поводу за Лао Ланем, вышагивающим с сияющей физиономией. Еще бы ему не быть довольным – унизил нас дальше некуда, а никакого отпора не встретил, вот уж огромное подспорье для укрепления его авторитета в деревне и среди торговцев скотом! Одолел единственного человека, который его ни во что не ставил, и теперь никто в деревне не осмелится бросить ему вызов. Однако тут произошло потрясающее событие, о котором и через много лет я вспоминаю, не зная, верить этому или нет. Неторопливо шагавший вол вдруг остановился, и Лао Лань, обернувшись, с силой потянул за веревку, чтобы заставить его идти дальше. Но тот стоял как вкопанный и, несмотря на все старания Лао Ланя, даже с места не двинулся. Лао Лань был мясник, и одного его запаха было достаточно, чтобы затрепетал от ужаса робкий теленок, не говоря уже о таком упрямом воле, которому перед ним только и оставалось покорно ожидать конца. Не сумев сдвинуть вола с места, он зашел сбоку и с силой рубанул его по крупу ладонью, одновременно гаркнув так, что обычная скотина даже обделаться смогла бы от страха. Но этот рыжий лусийский[23] здоровяк оказался ему не по зубам. Только что одержавший великую победу над отцом Лао Лань, как кичливый солдат, не учел норова животины и пнул его в брюхо. Рыжий лусиец мотнул задом, взревел и, опустив голову, поддел мясника рогами. Вроде бы особых усилий он не прилагал, но Лао Лань, как ничего не весящая плетеная циновка, взлетел в воздух и распластался на земле. Это произошло так внезапно, что все барышники и мясники на току застыли, разинув рот и не в силах сказать ни слова, но никто на выручку Лао Ланю не поспешил. Рыжий великан снова бросился вперед, пригнув голову, но Лао Лань, человек все же незаурядный, в последний момент перекатился и увернулся от губительных рогов. Вол с налившимися кровью глазами предпринял еще одну атаку, но Лао Лань, который был на волосок от смерти, проявил чудеса изворотливости и, в конце концов, воспользовавшись случаем, вскочил на ноги. Похоже, он был ранен, но незначительно. Он стоял напротив вола, согнувшись, выпучив глаза и не смея отвести взгляд. Вол снова опустил голову, изо рта у него текла белая пена, он хрипло и тяжело дышал, готовый в любой момент броситься на врага. Лао Лань поднял руку, видимо, чтобы отвлечь внимание вола и произвести впечатление силы при внутренней слабости, он напоминал перепуганного насмерть матадора, который из последних сил пытается спасти репутацию. Он переступал с ноги на ногу, а вол величественно застыл, лишь еще ниже склонив огромную голову, готовый к новому раунду схватки. В конце концов Лао Лань отставил геройство, повернулся и с воплем напускной бравады бросился наутек. Вол, раскидывая ноги в стороны, ринулся за ним с торчащим, как железный прут, хвостом. Куски земли летели у него из-под ног, как осколки снарядов. В панике Лао Лань устремился в гущу толпы, надеясь обрести в ней защиту, но кому в тот момент было до него? Все с дикими воплями разбежались кто куда, жалея лишь, что от родителей им не досталось второй пары ног. Хорошо еще, что вол различал людей и преследовал одного Лао Ланя, не вымещая свою злость на других. Барышники с мясниками улепетывали так, что пыль столбом стояла: кто забрался на стену, кто залез на дерево. Ничего не соображавший от страха Лао Лань в конечном счете устремился к нам с отцом. Отец мгновенно ухватил меня одной рукой за шкирку, другой за зад и с маху закинул на стену. Как раз в этот момент подлец Лао Лань спрятался у отца за спиной. Отец хотел метнуться в сторону, но тот крепко вцепился в одежду, держа перед собой как щит. Отец отступил назад, Лао Лань тоже отпрянул, пока не уперся в стену. Отец помахал перед глазами вола зажатыми в руке деньгами, приговаривая:
– Волушка-вол, мы с тобой не враги и раньше в мире жили, что ни случится, сядем рядком да поговорим ладком…
В мгновение ока отец швырнул деньги и, целясь волу в глаза, почти одновременно рванулся к его голове, воткнул пальцы в ноздри, ухватился за кольцо в носу и высоко задрал его. Почти весь скот, который пригоняли торговцы из западных краев, был тягловым, пахотным, а таким животным вдевали кольца в нос, самое чувствительное место. Отец добрым крестьянином не был, но в скотине разбирался получше любого успешного хозяина. Сидя на стене, я еле сдерживал слезы: «Отец, как я горжусь тобой, ты в критический момент проявил такой ум и отвагу, смыл позор и вернул себе доброе имя». Тут сбежались мясники и торговцы и помогли отцу уложить рыжего вола с белой мордой на землю. Чтобы он не поднялся и никого не поранил, один мясник резво, как заяц, сбегал домой, принес нож и вручил Лао Ланю. Тот с бледным лицом отступил на шаг и отмахнулся, мол, действуй сам. Мясник поднял нож и помахал им в воздухе:
– Ну, кто возьмется? Нет желающих? Если нет, я церемониться не буду.
Он засучил рукава, пару раз вытер нож о каблук, потом присел, зажмурил один глаз, как плотник с отвесом, нацелился на впадинку на груди у вола и резко всадил лезвие. Когда он вытащил нож, отца обдало струей горячей крови.
Вол испустил дух, и все стали неторопливо подниматься с его туши. Из раны с бульканьем, как из родника, вырывалась темно-красная пузырящаяся кровь, в чистом утреннем воздухе разносилась обжигающая ноздри вонь. Люди казались какими-то опустошенными, как сдувшиеся резиновые мячи. Всем много чего хотелось сказать, но никто не раскрывал рта. Отец, втянув голову в плечи, обнажил желтый ряд крепких зубов:
– Правитель небесный, перепугал меня до смерти! – Все взгляды устремились на Лао Ланя, а тот не знал, куда деваться, и чтобы скрыть смущение, смотрел вниз на вола. У того ноги вытянулись, беспрестанно подрагивала нежная кожа на внутренней стороне бедра, один голубой глаз был широко распахнут, словно он еще не излил злобу.
– Мать твою, – пнул вола Лао Лань, – всю жизнь бил диких гусей, а тут один гусенок чуть глаза не выклевал! – И поднял глаза на отца: – Я сегодня перед тобой в долгу, Ло Тун, но наши дела еще не завершены.
– Какие еще дела между нами? – удивился отец. – Никаких дел между нами вообще быть не может.
– Не смей трогать ее! – яростно выдохнул Лао Лань.
– Я ее и не трогаю, – ответил отец, – это она позволяет себя трогать, – он довольно усмехнулся: – Она тебя псом называет, говорит, что больше не позволит тронуть ее.
Тогда я не понимал, о чем они говорят, это только потом я понял, что речь шла о державшей небольшой ресторанчик Дикой Мулихе. А тогда я спросил:
– Пап, вы о чем говорите? Что трогать?
– Детям не пристало встревать в дела взрослых! – отрезал отец.
А Лао Лань подхватил:
– Ты, сынок, ведь со мной, с семьей Лань. Чего же ты его папой называешь?
– Кусок собачьего дерьма вонючего, вот ты кто! – бросил я.
Но Лао Лань продолжал:
– Вернешься домой, сынок, скажи матери, что папочка твой забился к Дикой Мулихе и выходить не хочет!
Тут отец рассвирепел, ну совсем как тот вол, и, опустив голову, бросился на Лао Ланя. Сцепились они очень ненадолго, народ быстро растащил их, но за это время Лао Лань успел сломать отцу палец на руке, а отец откусил ему пол-уха, выплюнул и злобно бросил:
– Еще смеешь моему сыну говорить такое, пес поганый!
Неслышно появившаяся женщина скользнула в узкое пространство между мной и мудрейшим. Складками одежды она чуть задела мне кончик носа, а ее прохладная голень коснулась моей коленки. В полном смятении я даже дар речи потерял. В просторном длинном халате из грубой ткани, держа в руках старинный медный тазик, в котором омывал лицо мудрейший, она зашла в большую лужу посреди двора. Худое лицо было обращено ко мне боком, на нем играла еле различимая улыбка. В разрыве сплошной пелены черных туч показалось розоватое небо. К западу на золотисто-красном фоне вспыхнули багровые облака. В небе мерцающими крупинками кружили жившие в храме летучие мыши. Лицо женщины отливало блеском. Ее халат сшит из домашней холстины, запа́х на груди, ряд медных пуговиц. Нагнувшись, она опустила полный одежды тазик, и он тяжело закачался на воде. Она прошлась по двору, загребая ногами. Воды было ей по голень. Она подняла обеими руками полы халата, обнажив золотистые бедра и белый зад. Я с изумлением обнаружил, что, кроме халата, на ней ничего нет. То есть скинь она этот халат – и останется абсолютно голой. Халат мог принадлежать лишь мудрейшему. Его хозяйство я знал, как свои пять пальцев, но этого халата никогда не видел. Где, интересно, она его нашла? Вспомнилось, что, когда она только что проходила мимо, от халата пахнуло плесенью. Теперь этот запах разнесся по всему двору. Она походила немного и, определившись, направилась к углу стены. Шла она торопливо, громко расплескивая воду. За ее спиной снова выскочила и плюхнулась в воду рыбка. Чтобы не забрызгаться, она высоко задрала полы халата, обнажив зад во всей красе. Добравшись до угла и придерживая левой рукой полы халата, она нагнулась, выгребла правой рукой ветки и траву, забившиеся в водосток, и выбросила все это за стену. Обращенные к пылающим на западе облакам, ее ягодицы сверкали как медные тарелки в оркестре. Вода с шумом хлынула по водостоку, она выпрямилась и отскочила в сторону, глядя на бурлящий поток. Вода потекла со двора в ее сторону, неся опавшие листья и пластиковую лошадку. Тазик с одеждой переместился на несколько метров и сел на мель. Постепенно стало видно рыбку: сначала она еще могла бороться с течением, но вскоре уже лежала плашмя и трепыхалась, брызгаясь во все стороны. Я почти слышал ее пронзительный вопль. Сперва показалась выложенная голышами дорожка, затем бурая поверхность земли. В иле прыгала лягушка, кожа внизу рта у нее беспрестанно подрагивала. В канаве за стеной раздавался целый лягушачий хор. Женщина отпустила полы халата, которые до этого придерживала рукой. Разгладила складки мокрыми руками. Тут перед ней выпрыгнула рыбка. Она смотрела на нее пару секунд, покосившись в мою сторону. Я, конечно, не мог сказать ей, как распорядиться жизнью этой несчастной рыбки. Она пробежала несколько шагов, оскальзываясь и чуть падая на иле, и обеими руками прижала непокорную рыбку к земле. Встала, держа ее двумя руками, и еще раз глянула на меня. Потом вздохнула в лучах зарева, охватившего полнеба, и, словно нехотя, швырнула ее прочь. Рыбка вильнула хвостом в воздухе, перелетела через стену и исчезла. Но эта золотистая мерцающая дуга запечатлелась в моем сознании надолго. Женщина вернулась к тазику, вытащила платье, взялась за воротник и с такой силой встряхнула, что треск пошел. Это красное платье в свете алой вечерней зари походило на язык пламени. Из-за ее сходства с тетей Дикой Мулихой мне казалось, что между нами существует какая-то особая связь, необычная близость. Хотя мне уже почти двадцать, глядя на женщин, я все еще чувствую себя мальчиком лет семи-восьми, но сердечное волнение и нередко вскидывающая голову штуковина между ног убеждают меня, что я уже не ребенок. Красное платье она пристроила на чугунной курильнице напротив ворот, а остальные вещи разложила на мокрой стене. И стала подпрыгивать, чтобы дотянуться и расправить их. Я смотрел, как энергично подскакивает ее гибкая поясница. Затем она подошла к воротам храма, встала, словно у ворот своего дома, развела руки в стороны, будто чтобы сделать упражнение, положила их на пояс и принялась раскачиваться в стороны и вертеть задом. Она словно терлась им о что-то невидимое. Я был не в силах отвести от нее глаз, но могло ли это стать настолько важным для послушника мудрейшего, чтобы вынудить его принести жертву? «Если она захочет убежать со мной в далекие края, – подумалось мне в тот момент, – как тогда заманила с собой отца тетя Дикая Мулиха, смогу ли я отказаться?»
Мать велела закрыть задний борт кузова мотоблока, а сама приволокла от угла стены пару корзин с коровьими и овечьими костями. Взявшись одной рукой за край корзины, а другой за дно, она выпрямлялась и ставила их в кузов. Кости обгрызали не мы, их мы собирали среди отбросов. Оставайся у нас после еды столько костей, пусть даже сотая часть этого, стал бы я печалиться, и об отце даже не вспоминал бы, твердо занял бы позицию матери и вместе с ней рассуждал бы, какие они с Дикой Мулихой злодеи. Я не раз пытался расколоть вроде бы свежие бычьи берцовые кости, чтобы полакомиться костным мозгом, но куда там – продавцы костей давно уже сами все подчистили. Загрузив кости в кузов, мать заставила меня помогать ей грузить металлолом. Это был и не бросовый металл вовсе, а детали машин в идеальном состоянии. Встречались и маховики от дизельных двигателей, и разъемы от строительных лесов, и крышки от городских канализационных люков – всякого добра вдоволь. Однажды даже японский миномет попался, его привезли на муле старик восьмидесяти с лишним лет вместе с семидесятилетней женой. Поначалу у нас опыта не было, но раз уж принимаешь утиль, надо его и продавать, разница в цене грошовая, но и это был заработок. Хотя мы быстро наловчились. Все поступавшие детали классифицировали и сбывали в городе самым разным компаниям: строительные детали – строительным компаниям, канализационные люки – водопроводной, детали механизмов – компаниям, которые занимались металлоизделиями и электротехникой. Не нашлось, правда, подходящей компании, куда можно было бы пристроить миномет, и его, как драгоценность, на время оставили дома. Покупателя не нашлось, но и я был решительно против его продажи. Как и остальным мальчишкам, мне нравилось все военное, и я был без ума от оружия. Безотцовщина, я и головы не мог поднять перед сверстниками, но с тех пор, как у нас появился миномет, я уже больше не горбился и задирал нос перед теми, у кого отцы были. Помню, слышал, как двое парней, известных в деревне своими разнузданными выходками, втихаря рассуждали, что, мол, теперь Ло Сяотуна просто так задеть нельзя – у них там миномет куплен, обидит кто, так он миномет на дом обидчика наведет, шарахнет – и нет дома. Услышав такое, я просто ног под собой не чуял от восторга. Мы продавали специализированным компаниям этот утиль, который и утилем-то не был, по ценам, гораздо более низким в сравнении с такими же оригинальными деталями, но они все же были значительно дороже настоящего утиля, и в основном по этой причине мы смогли за пять лет покрыть крышу черепицей.
Погрузив металлолом, мать вытащила из пристройки драные картонные коробки, разложила их на земле и велела мне накачать воды из колодца. Этим я занимался не впервой и знал, что ранним утром рукоятка чугунного колодца ужасно холодная и можно замочить руки. Поэтому натянул негнущиеся рабочие рукавицы из свиной кожи. Эти рукавицы у нас появились, тоже когда мы стали утиль собирать. Того же происхождения и большинство вещей у нас в доме – от подушки с поролоновым наполнителем на кане до поварешки в котле. На самом деле некоторые вещи не были в употреблении: мою шапку, подбитую цигейкой, никто не носил, хотя она настоящая армейская, с резким запахом камфоры и красной квадратной бирочкой производителя с датой выпуска «ноябрь 1968 года». Отец в то время еще под себя ходил, мать тоже, а меня вообще не было. В больших рукавицах руки неуклюжие. На улице холодина, кожаная прокладка насоса замерзла, с писком пропускает воздух почем зря, вода качается плохо. Мать сердито покрикивает:
– Быстрее давай, что копаешься? Говорят, у бедняков дети рано хозяевами становятся, но когда тебе десять лет и ты даже воды накачать не можешь, какой прок тебя кормить? Вот только поесть и горазд, все ешь, ешь, ешь, если б хоть половину своих сил, которые тратишь на еду, обратил бы на работу, то стал бы ударником труда, ходил бы весь в алых шелковых лентах и с красным цветком на груди…
От занудного пиления матери в душе все аж кипит. «Пап, с тех пор, как ты ушел, я ем всякую дрянь, как свинья или собака, одеваюсь, как нищий, работаю как вол, а она все равно недовольна. Пап, ты, когда уходил, выражал надежду на вторую земельную реформу, я теперь на нее еще больше тебя надеюсь, но что-то она задерживается, все нет ее и нет, а эти незаконно разбогатевшие все больше распоясываются, совсем страх потеряли». После ухода отца мать прозвали «королевой утиля». Меня же хоть и знают, как ее сына, на самом деле я – ее раб. Когда пиление матери сменяется яростной руганью, я теряю самоуважение и веру в себя. Стаскиваю защищающие кожу рукавицы, хватаюсь голой рукой за ручку – р-раз! – и ладонь пристала. Стынь, стынь, ручка насоса, накрепко приставай к моей руке. Пусть все будет как будет, как говорится, разбивай кувшин, он все равно треснул, наплевать на все, замерзну насмерть, и не будет у нее сына, а не будет сына, то какой смысл во всех этих ее черепичных крышах и грузовиках. Она еще лелеет мечту в скором будущем просватать меня, уже знает, за кого, это светловолосая дочка Лао Ланя, старше меня на год. Детское имя у нее Тяньгуа – Сладкая Дыня, а взрослого еще нет, выше меня на голову, вечно с насморком и круглый год с двумя желтыми соплями. Мать спит и видит, как бы выгодно породниться с семьей Лао Ланя, у меня же руки чешутся разнести его дом из миномета. Мечтай, мечтай, матушка! Сжимаю ручку насоса, кожа мгновенно пристает. Приставай, приставай, все одно – это сначала рука ее сына, а потом уж моя. Наваливаюсь на ручку, насос урчит, бьет струя, от которой идет пар, и с бульканьем льется в ведро. Припадаю к воде и выпиваю пару глотков.
– Не смей пить холодную воду! – кричит мать. Не обращаю на нее внимания и пью дальше. Надуться бы так, чтобы живот заболел, чтобы от боли кататься по земле, как замученный ослик. Приношу ей воду, она посылает меня за ковшом. Приношу ковш, она велит поливать картон. Лить не слишком много и не слишком мало. Вода быстро превращается в лед, она настилает сверху еще один слой картона, и я опять поливаю. Этим мы занимались много раз, понимали друг друга без слов, рука уже набита. Такой картон весит немало, поливаю я картон водой, а получаются деньги. Мясники в деревне впрыскивают воду в мясо и тоже получают деньги. После того, как отец сбежал, мать, пройдя через страдания, сделалась сильнее, задумала заняться забоем скота и пошла учиться к Сунь Чаншэну, взяв меня с собой. Жена Сунь Чаншэна приходилась ей дальней родственницей. Но это ремесло, когда лезвие входит в плоть белым, а выходит красным, в конечном счете не для женщин, мать по духу человек выносливый и трудолюбивый, но куда ей до тетушки Сунь, настоящего демона в женском обличье. С тем, чтобы резать поросят и ягнят, мы с матерью еще кое-как справлялись, но вот с крупной скотиной было тяжело. Большие животные тоже воздействовали на нас, выпучивали глаза, хотя в руках у нас были блестящие ножи. И Сунь Чаншэн сказал матери:
– Эта работа, тетушка, тебе не подходит. В городе сейчас ратуют за мясо высшего качества, химичить с мясом долго не удастся, мы, мясники, зарабатываем на впрыскивании воды, как только это запретят, никакого заработка не будет.
Он и уговорил ее собирать утиль, отметив, что эта работа совсем не требует начального капитала – только прибыль и никаких убытков. Мать это дело изучила и решила, что Сунь Чаншэн прав, вот мы и занялись сбором утиля. И через три года обрели славу королей утиля на тридцать ли вокруг.
Мы подняли замерзшие листы картона в кузов, привязали со всех сторон, и на этом погрузка закончилась. Сегодня цель нашей поездки – уездный центр. Туда мы ездили раз в три-пять дней, и всякий раз это причиняло мне страдания. Столько там вкусностей, я за двадцать ли чувствовал разносившиеся ароматы не только мяса, но и рыбы, но ни то ни другое было не про мою честь. Наш рацион мать приготовила уже давно: пара холодных булочек и горка соленых овощей. Если удавалось сбыть утиль по хорошей цене, преодолев все ухищрения и очковтирательства (тогда скупавшие утиль компании по производству местной продукции тоже становились все опытнее, опасались, что их одурачат поставщики утиля из разных мест), то настроение у нее было прекрасным, и я мог получить в награду свиной хвостик. Мы устраивались на корточках за воротами компании, где не было ветра – а летом в тени дерева, и, вдыхая десятки самых различных ароматов, доносившихся с боковой улочки, жевали свои холодные пирожки с овощами. Эта улочка была мясная, обжорная, там под открытым небом стояли с десяток больших котлов, где готовили свиные, бараньи, говяжьи, ослиные, собачьи головы, свиные, бараньи, говяжьи, ослиные, верблюжьи ножки, свиную, баранью, говяжью, ослиную, собачью печень, свиное, баранье, говяжье, ослиное, собачье сердце, свиные, бараньи, говяжьи, ослиные, собачьи желудки, свиной, бараний, говяжий, ослиный, собачий ливер, свиные, бараньи, говяжьи, ослиные, собачьи легкие, свиные, бараньи, ослиные, верблюжьи хвосты. А еще там жарили кур, гусей, варили уток в маринаде, варили в рассоле кроликов, жарили голубей, готовили воробьев во фритюре… На кухонных досках было разложено пышущее жаром мясо во всем многообразии. Одни вооруженные сверкающими ножами продавцы резали эту вкуснятину на ломтики, другие нарезали мясо кусками. Лица у всех багровые, маслянистые, выглядели они на ять. Пальцы у одних толстые, у других тонкие, короткие и длинные, но все благословенные. Они могут поглаживать, как хотят, это мясо, они все в жире от него, от них пахнет им. Превратиться бы в пальцы этих продавцов, вот было бы счастье! Но я в эти благословенные пальцы не превращаюсь. Несколько раз в голову приходит мысль протянуть руку, стащить кусок мяса и запихнуть в рот, но меня всякий раз останавливает большой нож в руках продавцов. Я грызу под ледяным ветром черствый стылый пирожок, и слезы текут из глаз. Когда мать жалует мне свиной хвостик, чувства отчасти изменяются к лучшему, но много ли на хвостике мяса? Раз-два, и сгрыз все начисто. Даже маленькие косточки пережевываю и проглатываю. От хвостика алчущий мяса червь в желудке еще больше возбуждается. Я не в силах отвести взгляд от всего этого мяса, которое переливается всеми цветами радуги и щекочет ноздри ароматами, и беспрестанно текут и текут слезы.