Над головой раздался грохот, сверху посыпались битая черепица и гнилая трава вперемешку с землей, разлетелась на куски чашка, а одна бамбуковая палочка для еды подскочила вбок и как стрела вонзилась в покрытую плесенью стену. Эта питавшая меня налитой грудью, эта теплая, как только что вынутый из печи батат, женщина резко оттолкнула меня. Когда сосок выскользнул у меня изо рта, сердце пронзила острая боль, голова закружилась, и я невольно сполз на пол. Из горла рвался громкий вопль, но ему не было выхода, словно шею сдавили огромные ручищи. Она растерянно огляделась по сторонам, будто что-то потеряла, вытерла мокрый сосок и с ненавистью уставилась на меня. Я вскочил, бросился к ней, обнял и стал покрывать поцелуями ее шею. Она ухватила мне кожу на животе, с силой крутнула и резко отпихнула от себя, плюнув в лицо, а потом, покачивая бедрами, вышла из каморки. Перепуганный, я последовал за ней и увидел, что она приостановилась за крупом статуи Ма Туна. Закинув ногу, она вскочила ему на спину, они вместе с этим конем с человечьей головой вылетели из храма, и с улицы донесся звонкий цокот копыт. Раздавалось пение птиц, приветствовавших рассвет, где-то вдалеке было слышно, как коровы зовут телят. Я знал, что как раз в это время они кормят их молоком. Я будто видел, как телята тыкаются головой в волнующиеся соски, а коровы благосклонно и болезненно выгибаются всем телом, но вот моя грудь уже исчезла. Я с размаху шлепнулся задом на холодный влажный пол и, не стыдясь, заплакал. Проплакав немного, поднял голову на зияющую в крыше дыру размером с бамбуковую корзину, через которую приливом хлынул свет утренней зари. Я чмокал губами, будто пробуждаясь ото сна. Если это был сон, то откуда у меня полный рот молока? Проникая в мое тело, эта загадочная жидкость заставила меня вернуться в детство, значительно ужалось и мое выросшее тело. Если это был не сон, то откуда взялась эта похожая на тетю Дикую Мулиху женщина, которая никакой Дикой Мулихой не была, и куда она сейчас делась?.. Я тупо сидел, глядя на мудрейшего, о котором я давно уже и не вспоминал и который медленно пробуждался, как очнувшийся от спячки питон. Он сложился в золотистых отсветах зари и начал выполнять упражнения цигун. Мудрейший был уже в просторном домашнем одеянии, ну да, это и есть тот большой халат из холстины, который надевала эта кормившая меня грудью добрая женщина. У мудрейшего был свой собственный комплекс упражнений, он складывался всем телом и брал в рот собственный стебель, он валялся на просторной деревянной кровати как заводная игрушка с хорошим заводом. От бритой головы мудрейшего шел пар, отливающий всеми цветами спектра. Поначалу я не обращал внимания на цигун мудрейшего, считая, что это всего лишь детские забавы, но лишь попробовав повторить его движения, понял, что кувыркаться на постели нетрудно, складываться всем телом тоже несложно, а вот попытаться достать зубами свой стебель куда как непросто.
Закончив упражнения, мудрейший встал на кровати и отряхнулся всем телом, как повалявшийся вволю на песке жеребец. Жеребец может стряхнуть с себя частицы земли, а с тела позанимавшегося цигун мудрейшего во все стороны дождем разлетелись капли пота. Несколько капель попали мне на лицо, одна даже в рот залетела. От них веяло ароматом цветов коричного дерева, и вот этот аромат распространился по всей каморке. Мудрейший высок ростом, на левой груди и внизу живота у него завихряющиеся шрамы размером с винную стопку. Шрамов от пуль я не видел, но уверен, что они от пуль. Получив пару пуль в такие уязвимые места, восемь-девять человек из десяти отправляются к Ло-вану[26], но он этой участи избежал и до сих пор пребывает в добром здравии, сразу видно – человек удачлив и везуч. Стоя на кровати, он бритой головой почти упирается в бамбуковые балки. «Вытяни он посильнее шею, – думаю я, – и голова его может высунуться в отверстие провала». То-то народ перепугается, увидев торчащую позади конька черепичной крыши храма его голову, испещренную шрамами! А как странно и удивительно это покажется низко кружащим в небе коршунам! Мудрейший расслабляется и поворачивается всем телом ко мне. Тело у него еще молодое и составляет разительный контраст со старческой головой. Если бы не выпирающий – хотя и не очень – животик, можно было бы сказать, что этому телу лет тридцать с небольшим, но когда он в этой изношенной кашье восседает перед статуей бога Утуна, то по выражению лица и поведению ему меньше девяноста девяти не дашь, никто и усомниться не посмеет. Стряхнув пот, мудрейший потянулся, накинул кашью и спустился с кровати. Все, что я только что видел, исчезло под этой кашьей, которая, казалось, в любой момент может распасться на куски. Казалось, все это было порождено моей фантазией, я тер глаза, как главный герой рассказов об удивительном, который столкнулся с чем-то непостижимым и куснул себя за палец, чтобы удостовериться, что ощущения не обманывают. Стало больно, значит, тело мое настоящее, значит, все только что виденное происходило на самом деле. Мудрейший – к тому времени это уже был он, подрагивающий от слабости старик, который словно только что обнаружил меня перед собой на четвереньках и, притянув к себе, каким-то исполненным сострадания голосом спросил:
– Младший мирянин, может ли чем-то помочь тебе старый монах?
Обуреваемый самыми разными чувствами, я проговорил:
– О мудрейший, я не закончил вчерашний рассказ.
Монах вздохнул, будто припоминая, что было вчера, и сочувственно спросил:
– Значит, хочешь рассказывать дальше?
– О мудрейший, недосказанное сдерживается в душе и может вызвать нарывы и фурункулы.
Уклонясь от ответа, монах покачал головой:
– Следуй за мной, младший мирянин.
Я последовал за ним в переднюю часть храма, к статуе божества с лошадиной головой – одному из воплощений бога Утуна. На этом открытом пространстве мудрейший уселся на молитвенный коврик, который казался еще более ветхим, чем вчера, потому что из-за вчерашнего ливня на нем, как и везде, повырастали сероватые грибочки, ухо ему мгновенно облепили мухи, похоже, те же, что ползали по нему вчера, а еще две, покружив в воздухе, опустились на длинные брови. Эти брови изгибались, дрожали, словно ветви с поющими на них птицами. Я опустился на колени сбоку от мудрейшего, упершись задом в пятки, и продолжил рассказ. Но цель моего рассказа – уход от мира сего – уже стала не такой четкой, в отношениях между мной и мудрейшим за эту ночь произошли значительные изменения, перед глазами у меня все время всплывает образ его молодого и здорового, чувственного тела, старая кашья то и дело становится прозрачной, и мысли у меня путаются. Но я все же хочу продолжить свой рассказ, как когда-то наставлял отец: если у чего-то есть начало, то должен быть и конец. И рассказываю дальше.
Застыв на секунду, мать хватает меня за руку и размашистым шагом направляется вперед, по направлению к железнодорожной станции.
Левой рукой мать держала за руку меня, в правой у нее была свиная голова, мы торопливо шли по дороге к станции, все быстрее и быстрее, пока не перешли на бег.
Когда она схватила меня за руку, я не собирался следовать за ней и изворачивался, чтобы высвободиться, но она держала меня за запястье железной хваткой, и вырваться было невозможно. В душе я был крайне недоволен ею. Как отвратительно ты вела себя, Ян Юйчжэнь, сегодня утром, когда отец вернулся. Отец – человек сильный, как говорится, ногами стоит на земле, а головой подпирает небо, пусть даже сейчас у него не всё складывается, но он смог склонить перед тобой гордую голову, что, может, и не было чем-то потрясающим, но по меньшей мере трогало до слез. Что еще тебя, Ян Юйчжэнь, не устраивает? Зачем тебе надо было уязвить его такими злобными речами? Отец предоставил тебе возможность решить все миром, а ты не только, как говорится, не слезла с осла на покатом склоне, а, наоборот, только и делала, что голосила и вопила, каких только ругательных слов не высказала по поводу его незначительных проступков, так и цеплялась по каждой мелочи, да так, что аж тряслась вся – ну какой благородный муж выдержит такое! Мало того, самым недостойным была твоя попытка выказать свой норов по отношению к моей младшей сестренке. От твоей затрещины у нее даже шапочка слетела и показались белые шнурки, вплетенные в косички, сестренка разрыдалась, я, ее единокровный брат, так из-за этого расстроился, Ян Юйчжэнь, а ты подумай, как неприятно это было отцу! Кто играет, голову теряет, Ян Юйчжэнь, мне со стороны виднее, я понимаю, что этой оплеухой ты все испортила. Нарушила чувства мужа и жены, разбила сердце отца. Не только его сердце, но и мое тоже. С такой жестокосердной матерью мне, Ло Сяотуну, отныне тоже надо быть настороже. Хоть я и надеюсь, что отец, возможно, останется жить со мной, но в то же время чувствую, что он уйдет, на его месте я бы тоже ушел, люди решительные всегда уходят, мне кажется, что нужно бы уйти вместе с отцом, а ты, Ян Юйчжэнь, будешь жить припеваючи одна, будешь сторожить свой большой пятикомнатный дом с черепичной крышей!
Так, злобно бросаясь от одной мысли к другой, я, пошатываясь, поспешал за своей матерью Ян Юйчжэнь. Я не слушался, а другой рукой она еще тащила свиную голову, поэтому бежали мы небыстро. Народ по дороге косился на нас с любопытством или недоумением. В то необычное раннее утро в глазах прохожих я и мать, тащившая меня бегом по дороге из деревни на станцию, должно быть, являли странное, но занятное представление. Они обращали на нас внимание, равно как и бегущие краем дороги собаки. Они бешено облаивали нас, а одна гналась за нами и норовила укусить.
Получив серьезный моральный удар, мать не бросила свиную голову на землю, как актеры в некоторых фильмах, а крепко держала ее в руке, как бегущий в панике солдат, не желавший выпускать из рук оружия. Ей было тяжело, но она неслась вперед, таща левой рукой меня, своего сына, а правой прижимая к себе свиную голову, купленную, чтобы совершить небывалый прорыв и наладить с отцом прежние отношения. По ее изможденному лицу катились сверкающие капли то ли пота, то ли слез. Она тяжело дышала, губы беспрестанно шевелились, изо рта без конца неслись ругательства. Она все еще ругается, мудрейший, как ты считаешь, следует ли послать ее в ад для сквернословов, чтобы там ей язык вырвали?
Нас обогнал мужчина на мотоцикле. Сзади на поперечине у него висело множество больших белых гусей, их шеи беспорядочно изгибались и покачивались, как змеи. Из клювов мутными дождевыми каплями стекала вода, ну что твой бык на ходу мочится. На твердой сероватой поверхности дороги оставались бесконечные влажные полоски. Гуси гоготали от боли, в маленьких черных глазках посверкивала безнадежность. Я знал, что животы у них полны грязной воды, ею было насыщено все, что покидало нашу деревню мясников – мертвое или живое. Вода была в коровах, овцах, свиньях, бывало, даже в куриных яйцах. У нас еще загадка была: что в деревне мясников не наполнишь водой? Два года гадали, и никто не мог ответить, только я сразу догадался. А ты, мудрейший, можешь дать ответ? Ха-ха, и у тебя не получается, а у меня получилось сразу. Тому, кто придумал эту загадку, я сказал: «Это вода, у нас в деревне мясников, только воду нельзя наполнить водой».
Мотоциклист обернулся и посмотрел на нас. Чего на нас любоваться, так тебя и так? Я хоть мать не жалую, но еще больше терпеть не могу этих зевак. Мать давно говорит: «Тех, кто смеется над сиротами и вдовами, покарают небеса». И действительно: в тот самый момент, когда он обернулся посмотреть на нас, его мотоцикл столкнулся с тополем у дороги. От удара мотоциклист вылетел из седла, наступил пятками на поперечину с гусями, шеи которых беспорядочно обвились вокруг его ног, а потом свалился в придорожную канаву. Одетый в сверкающее, как доспехи, пальто из свиной кожи, на голове – модная в то время шапка-носок из толстой шерсти, большие черные очки на носу. Так одеваются в кино убийцы-мафиози. Ходили слухи, что на этом участке дороги попадаются грабители, и мать для храбрости тоже наряжалась примерно так же, она еще курить научилась, но, конечно, на хорошие сигареты не тратилась. Увидев мою мать в черной кожанке, вязаной шапке-носке, в черных очках и с сигаретой в зубах, восседающую на мотоблоке, ты, мудрейший, даже не принял бы ее за женщину. Мотоциклист промелькнул мимо так быстро, что я не разглядел его; я не понял, кто это, и когда он обернулся, чтобы посмотреть на нас; его лицо стало ясно видно, лишь когда он шлепнулся навзничь в канаву с тонким слоем воды и когда с него по инерции слетели шапка и темные очки. Это был бригадир кухонной команды и по совместительству заготовитель продуктов для городской управы, он часто приезжал к нам в деревню. В течение многих лет он закупал у нас продукты для городских чиновников и партфункционеров, все, что относилось к жирам и белкам. В политическом отношении это был человек абсолютно надежный, в противном случае никто не поручился бы за безопасность и жизнь городских руководителей. Этот человек по фамилии Хань, мастер Хань, был собутыльником отца, и отец разрешал называть его «дядюшка Хань».
Когда отец отправлялся в город пить вино и есть мясо с дядюшкой Ханем, он всегда брал меня с собой. Однажды он не взял меня, так я пробежал десять с лишним ли и нашел их в том же ресторанчике под названием «Благоухание». Они, похоже, что-то обсуждали, лица их были серьезные. Кастрюля с собачьим мясом на столе между ними дышала паром и источала призывный аромат. Увидев их, я заревел. Не то чтобы от аромата собачьего мяса. Мне казалось, что отец поступает непорядочно, я так непоколебимо ему предан, решительно выступаю на его стороне в войне с матерью, а также храню секреты его близких отношений с тетей Дикой Мулихой, а он – нате вам! – сбегает в одиночку есть собачье мясо и даже не берет меня с собой, разве не обидно? Завидев меня, отец остался равнодушным:
– А ты как здесь оказался, пацан?
– Сам пошел мясо есть, а меня чего не взял? Или я тебе не сын родной?
Чуть смутившись, отец сказал дядюшке Ханю:
– Почтенный Хань, ты только глянь на этого моего сыночка, это надо быть таким обжорой?
– Сам удрал мясо есть, а меня бросил пробавляться редькой и солеными овощами с Ян Юйчжэнь, да еще обжорой обзываешься, какой ты отец после этого! – выпалил я. Это был не упрек, в душе поднялась такая обида, аромат собачьего мяса еще пуще шибанул в нос, на глазах выступили слезы и, в конце концов, покатились ручьем.
– Любопытный парнишка, – усмехнулся дядюшка Хань. – Твой сын, почтенный Ло, молодцом, говорить умеет. – Потом подозвал меня: – Иди сюда, приятель, садись, ешь, сколько влезет, я давно уже слышал, что ты любитель мяса, такие дети смышленые. Потом захочешь мяса, приходи ко мне, обязательно накормлю досыта. Хозяйка, подай-ка ему чашку и палочки…
Ну и вкусная в тот день была собачатина! Я ел и ел, измазанная маслом и мукой хозяйка то и дело добавляла в котел куски мяса и кипятка. Ел я сосредоточенно, не обращая внимания на расспросы дядюшки Ханя. Слышал, как отец сказал хозяйке:
– Этот мой сынок может полсобаки съесть за один присест.
Слышал слова дядюшки Ханя:
– Что же ты, почтенный Ло, довел сына до такого? Нужно, чтобы он обязательно ел мясо, если мужчина не ест мяса, это никуда не годится. Почему в Китае физкультура не на высоте? В конечном итоге из-за того, что мяса едим мало. Попросту говоря, отдай мне Сяотуна в сыновья, и вся недолга. Он у меня три раза в день мясо есть будет.
Проглотив кусок мяса, я улучил момент, поднял голову и, переполненный эмоциями, полными слез глазами с глубокой признательностью глянул на дядюшку Ханя.
– Как, Сяотун, будешь мне сыном? – Он потрепал меня по голове: – Станешь моим сыном, точно будешь есть мясо.
Я решительно кивнул…
Невезучий дядюшка Хань, лежа в канаве и хлопая глазами, смотрел, как мы пробегаем рядом с его мотоциклом. Тот лежал у дерева, мотор еще грохотал, искривленное от удара о ствол колесо еще вращалось, хоть и с трудом: обода со скрежетом терлись о крыло. Слышно было, как он крикнул нам вслед:
– Ян Юйчжэнь, вы в город? Передайте там, чтобы мне приехали помочь…
Думаю, мать даже не разобрала, что крикнул дядюшка Хань. Ею владели, наверное, лишь досада и гнев, а может быть, сожаление и надежда. Я не она, могу лишь догадываться, что у нее на уме. Может, она и сама не понимала, что у нее творится в душе. Помня дядюшкину доброту, когда он угощал меня собачьим мясом, я хотел помочь ему выбраться из канавы, но из руки матери было не вырваться.
Нас быстро обошел велосипедист, казалось, он нас побаивается. Я с первого взгляда узнал его: это Шэнь Ган, который должен нам две тысячи юаней. На самом деле давно уже не две. Он занял их больше двух лет назад под два фэня в месяц, и процент на процент, как говорится, «осел знай себе катается по земле», вот на сегодняшний день уже накатался на все три тысячи, мать вроде говорила. Я не раз вместе с матерью ходил к нему домой требовать деньги, поначалу он признавал долг и говорил, что скоро изыщет средства и вернет деньги, но потом пошел в отказ, стал, как говорится, изображать дохлую собаку. Вытаращив глаза, он говорил матери:
– Ян Юйчжэнь, я как дохлая свинья, которой кипяток не страшен. Денег нет, а с жизнью жаль расставаться, торговля моя – одни убытки, посмотри, найдешь что ценное – забирай, нет – отправляй меня в полицейский участок, я как раз ищу местечко, где бы поесть.
Мы осмотрели дом, но, кроме котла с налипшей свиной щетиной и старого велосипеда, ничего ценного там не было. Жена его, похоже, тяжело больная, с охами и стонами лежала на кане. Он занял у нас денег в позапрошлом году накануне Праздника весны[27], сказав, что собирается привезти с юга партию недорогих гуандунских колбасок, а во время праздника продать их с большой выгодой. Одурманенная его красивыми речами, мать дала деньги. Я смотрел, как она достает откуда-то из-за пазухи замасленные купюры, послюнив пальцы, отсчитывает одну за другой и несколько раз перепроверяет сумму. Перед тем, как вручить их Шэнь Гану, мать торжественно произнесла:
– Ты, Шэнь Ган, должен понимать, что нам, сироте и вдове, эти деньги достались ох как нелегко.
– Коли не доверяешь, тетушка, не давай, – заявил Шэнь Ган. – Ко мне много кто пристает с предложением взять в долг, но я, учитывая ваши невеселые обстоятельства, решил дать подзаработать вам…
Впоследствии он действительно пригнал целый грузовик колбасок и разгружал во дворе упаковку за упаковкой, пока над забором не выросла целая гора. «Шэнь Ган на этот раз разбогатеет!» – говорили в деревне. Держа во рту колбаску, будто сигару, он с довольным видом разглагольствовал перед собравшимися зеваками:
– Ну, теперь удача пошла, только успевай поворачиваться.
Один проходивший мимо Лао Лань вылил на него ушат холодной воды:
– Ты, брат, не очень-то празднуй – надо было заранее договориться с холодильным складом, иначе, как потеплеет, наплачешься.
Тогда холодина стояла страшная, псы, поджав хвост, бегали. Шэнь Ган яростно куснул задубевшую, как мороженое, колбаску и, как ни в чем не бывало, заявил:
– Паршивый из тебя староста, Лао Лань, совсем не хочешь, чтобы народ в деревне богател, что ли? Вот буду с прибылью, сделаю тебе подношение.
На что Лао Лань отвечал:
– Не надо мою доброжелательность принимать за злодейство, Шэнь Ган. Прежде всего не спеши праздновать победу – ты, паршивец, еще слезно умолять меня будешь! Вообще-то управляющий холодильным складом в городе – мой названый брат.
– Благодарствую, премного благодарствую, – ерничал Шэнь Ган. – Пусть мои колбаски скорее сгниют к чертям собачьим, чем пойду к тебе на поклон.
– Ну что ж, – ухмыльнулся Лао Лань, – гнешь свою линию, так гни! Мы в семье Лань таких уважаем, раньше, когда мы были побогаче, каждый Новый год ставили за воротами два чана: один с мукой, другой с рисом, – и все, кому по бедности нечем было справлять Новый год, могли приходить и брать рис и муку. Лишь один нищий, а это был дед Ло Туна, бедняк из бедняков, вставал у наших ворот и выкрикивал имя моего деда: «Лань Жун, а Лань Жун, я скорее сдохну, чем притронусь хоть к одной рисинке твоей семьи!» Дед собрал всех моих дядьев и сказал: «Все слышали, как он за воротами кроет нас на всю улицу, настоящий смельчак! Кого угодно можете обидеть, но не его, встретите – опустите перед ним голову и поклонитесь в пояс!»
– Будет, Лао Лань, – прервал его Шэнь Ган. – Не надо хвалиться славой своих предков.
– Извини уж, никуда не годный потомок, – съязвил Лао Лань. – Никак не забуду славы предков, а тебе желаю разбогатеть.
Потом все и впрямь сложилось неудачно, точь-в-точь, как говорил Лао Лань: новогодние праздники еще продолжались, как вдруг, против обыкновения, задул теплый юго-восточный ветер, и даже ветки ив зазеленели. Холодильный склад в городе был забит под завязку, и места для Шэнь Гана не осталось. Он вытаскивал упаковку за упаковкой на улицу и с мегафоном в руке чуть ли не слезно взывал: «Почтенные земляки, братья, помогите в беде, возьмите по упаковке колбасок, съешьте, заплатите, сколько пожелаете, а не заплатите, считайте, это мое вам почтительное подношение». Но никто за этими колбасками, которые уже превратились в безутешное горе и протухшие кишки[28], не приходил. Вонь не смущала лишь бездомных собак – они разгрызали упаковки, набивали полный рот колбасок и разносили их по всей деревне, и в результате на каждом углу проходило пиршество, а к тошнотворным запахам, которыми уже пропиталась деревня мясников, добавилась еще одна странная вонь. Да, тот Новый год бродячие собаки провели весело. С того самого дня, когда в деревне запахло протухшими колбасками, мать и стала приходить вместе со мной за долгом, но он и по сей день не возвращен…
Но то, что отец снова ушел, было важнее, чем требовать деньги у Шэнь Гана, поэтому мать лишь с ненавистью зыркнула на него, не сказав ни слова. На багажнике велосипеда Шэнь Гана я заметил продолговатую засаленную коробку из жести. От нее шел такой аромат, что у меня слюнки потекли. По запаху я тут же определил, что в ней: поджаренная в соевом соусе свиная голова, вернее, часть верхней челюсти с пятачком, а также вареные потроха. В воображении высветились чарующий цвет свиной головы и ножек, а также изгибы толстой и тонкой кишки, и рот невольно наполнился слюной. Хоть этим ранним утром в нашем доме и произошло важное событие, это никак не отменяло, а даже усилило мое страстное желание поесть мяса. Небо и земля велики, но куда им до разинутого рта Лао Ланя; отец и мать – близкие люди, но мясо мне куда ближе! Ах, мясо, мясо, самое прекрасное, что есть на земле, самое притягательное, вот, казалось бы, сегодня я мог бы наесться тебя вволю, но отец ушел во второй раз, радужные надежды рухнули или, по крайней мере, отложены, хорошо, если только отложены.
Свиная голова в руке у матери; если отец сможет вернуться, у меня будет возможность полакомиться ею. Если же он решил не возвращаться и мать разозлится, все же приготовит ли она ее и даст мне или продаст, и рано я радовался? Поистине я никуда не гожусь, мудрейший, только что ведь переживал о том, что отец ушел во второй раз, но стоило мне учуять запах мяса, как сразу все мысли только о нем. Я знаю, такие, как я, заведомо ни на что не годны: родись я в годы революции и окажись на свою беду офицером в лагере врага, бойцам революции нужно было бы лишь предложить мне миску мяса, и я, не раздумывая, повел бы свой отряд сдаваться. И наоборот, если бы враги предложили мне две миски, я мог бы повернуть отряд обратно. Это тогда у меня были такие мысли ограниченные, впоследствии в жизни моей семьи произошли крупные перемены, и лишь когда я смог есть мяса вволю, стало ясно, что в мире есть много чего более важного.
Мимо проехал еще один человек на велосипеде, он обернулся и окликнул:
– Эй, почтенная Ян, куда спешишь? Свиную голову продавать?
Этого человека я тоже знал. Он занимался тем, что жарил свинину. Из закрепленной у него на багажнике жестяной коробки разносился вкусный запах. Это был шурин Лао Ланя по имени Сучжоу, так его звали в детстве, а как его звали в школе, не помню. Может, раз его детское имя было такое звучное, я нарочно забыл школьное. Сучжоу, Сучжоу – долго думали его родители, перед тем как выбрать такое имечко. Он один из немногих в нашей деревне не занимался забоем скота, говорили, что он исповедует буддизм, сохраняет жизнь всякой живой твари, а вот ливер жарил и продавал. Губы и щеки день-деньской лоснятся от жира, запахом мяса пропитан с головы до ног, с виду и не скажешь, что буддист. Мне было известно, что при готовке мяса он добавлял краситель и формальдегид, поэтому его стряпня, как и у Шэнь Гана, отличалась сочным цветом и необычным ароматом. Говорят, эти вещи вредны для здоровья, но по мне так лучше есть эти вредности, чем безвредные редьку и капусту. У меня этот человек числился в хороших. Шурин Лао Ланя – а зятья с шуринами обычно заодно, вместе делишки обделывают, – с ним он не очень ладил. Лао Лань у нас в деревне был местным царьком, все безуспешно старались лебезить перед ним и Сучжоу считали чудаком. Он часто говаривал одну фразу: «На добро и зло всегда есть воздаяние». Увидит взрослых – говорит взрослым, встретит детей – детям, а когда никого нет вокруг, говорит сам себе. Он крутил педали и кричал, повернувшись вполоборота:
– Почтенная Ян, коли хочешь продать голову, не надо на рынок спешить, продай мне, и все дела, какая цена на рынке, такую и заплачу. На добро и зло всегда есть воздаяние!
Не обращая на него внимания, мать бежала дальше, увлекая меня за собой. Я заметил, что из-за встречного ветра велосипед Сучжоу вихлял из стороны в сторону, и всякий раз, когда он нажимал на педаль, казалось, что он везет многокилограммовый груз. Под ветром шелестели ветви придорожных тополей. Возможно, из-за ветра и сумрачности небес солнце, уже поднявшееся в два раза выше деревьев, было таким же багровым, огромным и словно стреляло лучами. На выбеленной ветром дороге то и дело попадались высохшие коровьи лепешки. Крестьянствовать у нас в деревне уже никто не крестьянствовал, большие участки земли оставались заброшенными, коров никто не держал, значит, эти лепешки – следы торговцев с западного края, тайком прогонявших через деревню свою скотину. Эти лепешки напомнили мне славные времена, когда я с отцом ходил оценивать скот, напомнили пленительный аромат мяса. Сглотнув слюну, я глянул на струйки пота, текущие по лицу матери. От этих струек, возможно, смешавшихся со слезами, намок весь воротник свитера, который она только что надела. Эх, Ян Юйчжэнь, и ненавижу тебя, и сочувствую! Тут я не мог удержаться, чтобы не вспомнить ярко-красное лицо тети Дикой Мулихи, по форме напоминающее утиное яйцо. Черные брови, соединяющиеся на переносице, под ними глаза с еле видными белками, выдающийся заостренный нос и вытянутые губы. Выражение лица все время напоминало мне какого-то животного, но неясно, которого именно. Только потом, когда в нашу деревню забрел продавец лис и передо мной мелькнула морда этой лисицы, запертой, как кролик, в клетке, этот вопрос неожиданно разрешился.
Всякий раз, когда отец приходил к тете Дикой Мулихе, она с улыбкой вручала мне кусок горячей говядины или свинины и дружески говорила: «Ешь, ешь вволю, съешь – еще дам!» Мне казалось, что за этой ее усмешкой кроется что-то нечестное и плохое, будто она хотела подбить меня на что-то нехорошее, а потом полюбоваться на это. Но она мне нравилась. Я уже не говорю о том, что она не заставляла меня делать что-то плохое, ну а если бы и заставила, я пошел бы на это, не задумываясь. Потом я собственными глазами видел, как отец обнимался с ней, правду говорю, мудрейший, и в душе был счастлив и растроган, даже слезы на глаза выступили. Тогда я еще не мог разбираться в отношениях мужчины и женщины. Меня страшно озадачило, когда отец и Дикая Мулиха крепко прижались друг к другу губами, да еще причмокивая, будто желая втянуть в себя и действительно втягивая изо рта другого какую-то вкусную жидкость. Сейчас я, конечно, знаю, что это называется «лизаться», а по-культурному – «целоваться». Тогда я не ведал вкуса поцелуя, но, судя по выражениям их лиц и движениям, догадался, что это нечто очень волнующее, а может, и мучительное, потому что во время этого их безумного поцелуя в глазах тети Дикой Мулихи стояли слезы.
Силы матери явно подходили к концу. После того, как Сучжоу обогнал нас, она стала передвигать ноги медленнее. Естественно, не так быстро стал переставлять ноги и я. Она замедлила бег не потому, что какие-то препятствия возникли у нее в душе, нет, у нее в душе вообще никаких препятствий не было, ее замысел догнать отца на станции и вернуть не претерпел никаких изменений, за это я ручаюсь, потому что она – моя мать, я ее прекрасно понимаю, стоит мне глянуть ей в лицо, услышать одно ее дыхание, и я уже знаю, о чем она думает. Главной причиной того, что она неслась не так быстро, стало то, что силы у нее были на исходе. Поднялась засветло, развела огонь и приготовила еду, нагрузила мотоблок, при этом нужно было, пользуясь морозной погодой, облить водой листы картона, потом последовала похожая на драму взволнованная встреча с отцом после долгой разлуки, затем она отправилась покупать свиную голову и даже, как я подозреваю, приняла серную ванну в общественной бане, недавно открытой у нас в деревне при горячем источнике, потому что, завидев ее в створе ворот, я почуял исходивший от нее запах серы. Лицо раскрасневшееся, дышащее бодростью, еще влажные волосы блестели – все говорило о том, что она приняла ванну. Она действительно вернулась исполненной счастья и надежды, и то, что отец ушел снова, стало для нее громом среди ясного неба, ушатом ледяной воды, от которого она похолодела с головы до ног. Получи такой неожиданный удар любая другая женщина, она застыла бы на месте и разразилась рыданиями, но моя мать лишь на миг замерла с выпученными глазами и тут же пришла в себя. Она понимала, что для нее важнее всего не падать на землю, притворяясь мертвой, и тем более не сидеть на земле в рыданиях, размазывая слезы, а как можно быстрее добраться до станции и до отхода поезда задержать этого хоть и не имеющего ни кола ни двора, но не утратившего твердости мужчину. Через какое-то время после ухода отца она неизвестно где подхватила фразу: «Москва слезам не верит!» И с тех пор это любимое присловье всегда было у нее на устах. Это ее «Москва слезам не верит» и «На добро и зло всегда есть воздаяние» товарища Сучжоу, как парное изречение дуйлянь[29], получили в деревне широкое распространение. То, что мать не забывала эту фразу, говорило о том, что она прониклась этим очень глубоко, какой смысл лить слезы в критический момент, «Москва слезам не верит» – не верит слезам и деревня мясников, надо менять положение дел, только работать, только действовать.