– Что ты все плачешь, сынок? – спрашивает мать.
– Мам, я о папе думаю, – отвечаю я. Она тут же меняется в лице. И, задумавшись, печально усмехается:
– Ты, сын, не об отце думаешь, а о мясе. Думаешь, сможешь обмануть меня, мелочная твоя душонка? Но вот сейчас я удовлетворить твои желания не могу. Человеческое чрево ублажить дорогими яствами легче легкого, но сразу хлопот не оберешься. С древних времени немало героев, ублажая желудок, утратили решимость стать человеком, погубили собственные великие начинания. Не плачь, сынок, я обещаю, и в твоей жизни настанет время, когда ты сможешь наедаться мясом от пуза, а сейчас надо потерпеть, пока мы не построим дом, купим грузовик, найдем тебе жену, пусть твой ублюдочный папаша посмотрит, я тебе целого быка зажарю, чтобы ты забрался в него и выедал изнутри!
– Мам, не надо мне дома, не надо грузовика, а тем более жены, я хочу лишь сейчас наесться мяса от пуза!
Мать строго посмотрела на меня:
– А мне, думаешь, поесть как следует не хочется, сынок? Я тоже человек, так и хочется целую свинью проглотить! Но человеческая жизнь – борьба, вот я и хочу показать твоему отцу, что без него мы заживем еще лучше, чем с ним!
– Да я лучше буду с отцом скитаться и милостыню просить, чем жить с тобой такой жизнью.
Мои слова страшно огорчили ее, и она заплакала:
– Я стараюсь жить скромно и умеренно, чтобы отомстить за причиненное нам зло, и ради кого все это? Да ради тебя, ублюдок мелкий! – А потом стала честить отца: – Эх, Ло Тун, Ло Тун, подонок ты, елдой черного мула деланный, всю жизнь с тобой загубила… Я ведь тоже была бы хороша, коли сладко ела бы да пила, было бы всего вдоволь, то и глаза бы блестели, и ни в чем бы не уступала этой шлюхе!
– Ты, мама, совершенно верно говоришь, – сказал я, растроганный жалобами матери, – начни ты есть мясо от пуза, то, бьюсь об заклад, не пройдет и месяца, как ты превратишься в богиню, гораздо красивее Дикой Мулихи, тогда отец бросит ее и мигом вернется к тебе как на крыльях.
Мать подняла на меня полные слез глаза:
– Сяотун, скажи, я правда красивее Дикой Мулихи?
– Конечно, красивее! – заверил ее я.
Мать спросила:
– А если я красивее, то почему твой папаша нашел себе эту Дикую Мулиху, с которой кто только ни забавлялся? И не только нашел, но еще сбежал с ней?
Я принялся отца выгораживать:
– А отец, я слышал, говорил, что не он Дикую Мулиху искал, а она его нашла.
– Какая разница! – вспыхнула мать, – Сучка не подставит, кобель не вставит; у кобеля не клеится, сучка даром стелется!
– Ты, мама, то про одно, то про другое, совсем запутала.
– Ты дурачком-то не прикидывайся, ублюдок мелкий. Давно ведь знал, что папаша твой с Дикой Мулихой шашни завел, а все помогал ему дурачить меня. Сказал бы мне, я бы не дала ему сбежать.
– Мам, а каким образом ты не дала бы ему сбежать? – осторожно поинтересовался я.
Мать вытаращила на меня глаза:
– Ноги бы ему отрубила! – Я испугался и в глубине души порадовался за отца. А мать все не унималась: – Ты все же не ответил, почему твой папаша за ней приударил, если я красивее?
– Тетя Дикая Мулиха каждый день готовит мясо, папа учуял запах, вот и пошел.
Мать холодно усмехнулась:
– Значит, если я с сегодняшнего дня начну ежедневно готовить мясо, он может учуять запах и вернуться?
– Ясное дело, – обрадовался я, – это уж как пить дать, как станешь ежедневно готовить мясо, отец быстро вернется, у него нюх знаешь какой: против ветра на восемьсот ли учует, а по ветру на все три тысячи. – Я агитировал мать силой всего своего красноречия в надежде, что у нее не будет оснований гневаться, что она поведет меня на эту обжорную улочку, вытащит хранящиеся где-то деньги, накупит целую гору ароматного и нежного мяса, чтобы дать мне наесться от души, пусть я помру от переедания, но стану духом благородным, с полным животом мяса. Но мать на мои уловки не поддалась, крякнула с досады и продолжала, сидя на корточках, глодать стылый пирожок. Увидев, как безгранично я ценю ее мнение, она с неохотой подошла к крайней лавке на этой улице, долго препиралась с хозяином, наплела с три короба, что наш отец умер, оставив нас, вдову с сыном, плакалась, плакалась, в конце концов, потратила на один мао меньше и купила тощий свинячий хвостик, похожий на высохший стручок фасоли. Крепко зажав его в руке, будто он мог взмахнуть крыльями и улететь, она вернулась в наш укромный уголок и вручила мне его со словами:
– На, ешь, чертяка прожорливый, только потом тебе хорошо потрудиться придется!
Женщина сидит на порожке, опершись о ворота плечом, одна нога во дворе, другая на улице, губы сжаты, уставилась на меня, будто слушает, что я рассказываю. Она то и дело морщит почти сросшиеся брови, будто вспоминает об отдаленном прошлом. Продолжать рассказ под внимательным взглядом этих черных глаз непросто. Меня и тянет к ее глазам, и при этом я не смею взглянуть в них. Все тело напряжено под их острым взглядом, губы словно онемели. Очень хочется о чем-нибудь поговорить, расспросить, как ее зовут, кто она такая. Но смелости недостает. Хотя просто горю желанием стать ближе. Пожираю глазами ее ноги, колени. На ляжках какие-то синюшные пятна, на колене четко виден шрам. Она так близко, что идущий от нее аромат свежеприготовленного мяса проникает в меня, прямо за душу берет. Ах, как я весь устремлен к ней, руки так и чешутся, губы зарятся, приходится сдерживать жгучее желание броситься к ней, обнять, ласкать ее, позволить ей ласкать меня. Хочется прижаться ртом к ее груди, чтобы она напоила меня молоком, хочется быть мужчиной, а еще больше хочется стать ребенком, тем ребенком лет пяти. В сердце всплывают картины прошлого. Прежде всего вспоминаю, как вместе с отцом иду домой к тете Дикой Мулихе есть мясо. Как отец, пользуясь тем, что я увлечен едой, тайком целует тетю Дикую Мулиху в розовую шею, как тетя Дикая Мулиха перестает резать мясо, отпихивает его задом и говорит негромко, с хрипотцой:
– Кобель несчастный, ребенок же видит…
Слышу слова отца:
– Ну и пусть видит, наши отцы – братья…
Вспоминаю, как вырывается горячий пар из котла с мясом, как туманной дымкой распространяется вокруг аромат… Вот и смерклось, одеяние, что сушится на чугунной кадильнице, уже не красное, а темно-фиолетовое. Летучие мыши летают ниже, гинкго отбрасывает на землю массивную тень. На иссиня-черном небосводе выглянули мерцающие звезды. В храме зазвенели комары, опираясь на руки, неторопливо поднимается мудрейший. Он заходит за статую. Перевожу взгляд на женщину, она уже вошла и проследовала за мудрейшим. Я иду вслед. Мудрейший достает зажигалку, щелкает ею, зажигает толстую белую свечу и вставляет ее в залитый оплавленным воском подсвечник. В золотистом огоньке зажигалки вижу, что эта вещь фирменная и недешевая. Женщина держится уверенно, как говорится, будто едет в легкой повозке по знакомой дорожке, будто у себя дома. Берет подсвечник и проходит в каморку, где спим мы с мудрейшим. На печке, которую мы топим угольными брикетами и на которой готовим еду, стоит черный стальной котел, в нем уже кипит вода. Она опускает подсвечник на темно-красную квадратную табуретку и молча смотрит на мудрейшего. Мудрейший подбородком указывает на балку. Там я вижу пару колосьев, в пламени свечи они покачиваются, как хвостики хорьков. Она забирается на табуретку, сдирает три щепотки, потом спрыгивает, трет в ладони, снимая мякину, подносит ко рту, сдувает, и в руке у нее остается пара десятков золотистых зерен. Она кидает их в котел и накрывает крышкой. Потом усаживается и спокойно восседает в тишине. Мудрейший застыл на кане и тоже не говорит ни слова. Муха, сидевшая у него на ухе, уже когда-то успела улететь, выявив истинный облик уха. Оно у мудрейшего тонкое, прозрачное, с виду будто и ненастоящее. «Может, муха всю кровь у него из уха высосала?» – размышляю я. Над головой беспрестанно звенят комары, а еще множество блох, они тыкаются в кожу лица, а некоторые успевают даже в глотку провалиться, стоит мне раскрыть рот. Я трясу рукой, почувствовав, что в ладони полно блох и прочей живности. Вырос я в деревне, где занимаются убоем скота, откуда из-за всей этой бойни взяться познаниям в добродетели, но раз уж пришел к мудрейшему с просьбой взять в ученики, нужно, как минимум, держаться правила не лишать никого жизни. Я разжимаю ладонь и отпускаю всех, летающие пусть улетают, а прыгающие скачут прочь.
По деревне разнесся предсмертный свинячий визг, это взялись за дело мясники. Поплыли ароматы готовящегося мяса, это принялись готовить товар продавцы мясных изделий. Погрузку мы закончили и вскоре должны были тронуться в путь. Мать вытащила из-под сиденья водителя заводную ручку, вставила в крестообразное отверстие в передней части мотоблока, глубоко вздохнула, нагнулась, расставила ноги и принялась крутить изо всех сил. Первые несколько оборотов дались с трудом: все замерзло, но мало-помалу раскручивалось. Тело матери то вздымалось, то опускалось, действовала она решительно, по-взрывному, совсем как мужчина. Маховик дизеля поворачивался с шипением, выхлопная труба натужно кашляла. Израсходовав до конца первые запасы сил, мать резко выпрямилась, она тяжело дышала, будто ныряльщик, появившийся на поверхности воды. Маховик крутнулся пару раз и остановился, первая попытка оказалась неудачной. Я знал, что с первого раза не заведешь, после двенадцатого месяца запуск двигателя стал для нас с матерью самой большой головной болью. Мать умоляюще глянула на меня в надежде на помощь. Я взялся за ручку, крутанул изо всех сил, и маховик начал набирать обороты, но, прокрутив пару раз, я почувствовал, что полностью изнемог, да и откуда взяться силам у человека, который круглый год не ест мяса? Я ослабил хватку, ручка отскочила назад и сбила меня на землю. Мать испуганно вскрикнула и бросилась ко мне. Я притворился мертвым и в душе был очень доволен. Если бы эта ручка зашибла меня насмерть, то в первую очередь зашибло бы ее сына, а потом уже – меня самого. Что можно вспомнить хорошего о жизни без мяса? По сравнению со страданием от невозможности поесть мяса, что такое удар заводной ручкой? Мать подняла меня, осмотрела тело сына с ног до головы, убедилась, что все цело, оттолкнула меня в сторону, и в ее словах звучало: «Чего еще от тебя можно ждать?»:
– Подыхать, так в сторону давай, барахло никудышное!
– У меня сил нет!
– И куда же это они все делись?
– Отец говорил, что, если мужчина не ест мяса, у него ненадолго сил хватит!
Она лишь сплюнула и снова взялась за ручку. Тело заплясало вверх-вниз, волосы развевались за головой, как коровий хвост. Обычно с третьего-пятого раза допотопный дизель с неохотой откликался, тяжело дыша, как горный козел с трахеитом. Но сегодня он не откликался, а поклялся – не откликнусь и всё. День был самый холодный с наступления зимы: небо плотно закрыто темными тучами, в воздухе сырость, северный ветер такой силы, что лицо будто ножом режет, может, вот-вот пойдет снег. В такую погоду и дизель не желал отправляться в путь. Мать раскраснелась, широко разевала рот, тяжело дыша, на лбу выступили капельки пота. Она с ненавистью смотрела на меня, будто я произвожу такие не схватывающие искру дизели. Я изображал, что страшно переживаю, но про себя радовался. Не было никакого желания в такую жуткую холодину трястись битых три часа на этом холодном, как лед, мотоблоке в уездный город за шестьдесят ли отсюда, за стылый пирожок и полкусочка прогорклых соленых овощей. Да пусть даже расщедрится и одарит свиным хвостиком, и то не поеду. Ну а если наградой будет пара свиных ножек в соевом соусе? Но такого просто не случится.
Мать крайне расстроилась, но сдаваться не собиралась. Как для мясников, так и для продавцов утиля эта стужа была золотым времечком. В такую холодину спрыснутое водой мясо не протекало и сохраняло качество; приемщики компаний, покупающих утиль, из-за холода проверяли товар кое-как, и наш картон с водой мог благополучно проскочить. Она развязала провод на поясе, скинула темно-желтую мужскую куртку, надетый под ней новенький свитерок из синтетики, который достался ей как бросовый, засунула за пояс, невысокая, но энергичная, незаурядная личность. На груди этого свитерка вилась надпись из замысловатых букв и была изображена девушка – мастер боевых искусств, наносящая в полете удар ногой. Свитерок этот был вещь драгоценная, когда мать снимала его в потемках через голову, от него с шелестом отлетали зеленые искры. От покалывания этих искр мать негромко постанывала, но на вопрос, больно ли ей, отвечала, что не больно, а только приятно покалывает. Теперь-то я много чему научился и знаю, что это безобразие творило статическое электричество, но в то время считал, что ей досталось сокровище. Были и мысли тайком поменять материн свитерок на половину свиной головы и съесть ее, но в последний момент сомнения одолели, у меня хватало к матери претензий, но я не мог не помнить и о ее достоинствах, больше всего меня не устраивало то, что она не давала мне есть мяса, но она и сама его не ела, вот если бы тайком его ела, а мне не давала, тогда не то что свитерок втихаря загнал, ее саму продал бы торговцу живым товаром и глазом бы не моргнул, но ведь она с таким трудом создала свое дело и меня задействовала, даже на свиной хвостик не глянет, что тут скажешь? Когда мать – застрельщик, сыну остается лишь подвергаться тому же, что и она, и уповать на то, что отец вернется и эта не жизнь, а мука – скоро закончится. Она прилагает все усилия, и так берется, и этак, несколько раз глубоко вздыхает, задерживает дыхание, оскаливается, прикусывает нижнюю губу и, крутанув ручку, заводит дизель. Маховик разгоняется примерно до двухсот оборотов в минуту, это соответствует пяти лошадиным силам, если при такой скорости не активируется система сгорания, значит, этот сукин сын дизель и впрямь сволочь, и не просто сволочь, а сволочь последняя. Вот таким он и оказался, выбившаяся из сил мать отшвырнула заводную ручку на землю. Двигатель с холодным равнодушием усмехался, не производя ни звука. Лицо матери потемнело, растерянный взгляд, было впечатление, что она пала духом, утратила боевой задор. Так она выглядела милее, отвратительнее, страшнее всего она смотрелась, когда испытывала воодушевление, рвалась в бой. Тогда она становилась самой что ни на есть скупердяйкой, начинала на всем экономить, ей так и хотелось, чтобы мы с ней положили зубы на полку, что называется, ели землю и питались ветром. А в теперешнем состоянии она могла еще сорить деньгами, наделать лапши, поджарить полкочана капусты, добавить немного сурепного масла, а то и вонючего соуса из креветок, такого соленого, что глаза на лоб лезли. В нашей деревне электричество появилось более десяти лет назад, но в наш новый дом с черепичной крышей оно не проведено. В доставшейся от деда хижине с тростниковой крышей все было ярко освещено, а теперь мы вернулись в эпоху мрака и пользовались керосиновой лампой. По словам матери, скупость тут ни при чем, это реальный протест против продажности деревенских чиновников, которые повышают тарифы на электроэнергию. Когда мы ужинали при крохотном огоньке лампы, на лице матери во мраке всегда светилось довольное выражение.
– Повышайте, повышайте, – говорила она, – хоть до восьми тысяч юаней, все одно я ваше паршивое электричество[24] не использую!
Когда мать была в духе, во время вечерней трапезы даже лампу не зажигали. Если я высказывал недовольство, она говорила:
– Есть не вышивать, неужто ты без света еду в нос занесешь?
Верно она говорила, действительно не занесу. Когда имеешь дело с матерью, проповедующей упорную борьбу, ничего не остается, как только покорно терпеть, ни капли не раздражаясь.
Обескураженная тем, что двигатель не заводится, мать вышла на улицу, может, поискать, с кем посоветоваться? А может, поискать Лао Ланя? Ну, это уж вряд ли, механизм этот из его дома выброшен, Лао Лань, конечно, знает его норов. Через некоторое время она торопливо вернулась и возбужденно заявила:
– Разводи огонь, сынок, немного подпалим этого сукиного сына!
– Это Лао Лань велел тебе поджечь его?
Она удивленно уставилась на меня:
– Что с тобой? Что ты на меня так смотришь?
– Ничего, – сказал я. – Поджигать так поджигать!
Она притащила от угла стены кучу бросовой резины, сложила под дизелем, принесла огня из дома и подожгла. Резина загорелась, заплясали языки желтого пламени, повалил черный дым и резкая вонь. За последние несколько лет мы насобирали много бросовой резины, которую нужно было переплавлять в квадратные формы, иначе компании по приемке утиля ее не принимали. В то время мы еще жили в центре деревни, и вонь от нашего производства вызывала яростный протест соседей слева и справа, а черный дым с сажей разносился с нашего двора по всей деревне. Началось с того, что соседка с восточной стороны, бабушка Чжан, принесла матери показать воду, зачерпнутую в чане их дома, мать вообще ничего там не увидела, а я заметил плавающие в ней частички, похожие на головастиков, это была сажа от горевшей у нас во дворе резины.
– Мать Сяотуна, – кипятилась Чжан, – тебе не стыдно заставлять нас пить такую воду? Мы от нее заболеть можем!
Мать ответила ей еще хлеще:
– Не стыдно, вот ни капельки не стыдно, а если вы, продавцы левого мяса, все перемрете, то-то будет славно!
Чжан хотела что-то добавить, но, глянув в налившиеся кровью от злости глаза матери, спасовала и отступилась. Позже еще несколько мужчин приходили к нам в дом с протестами. Мать в слезах выбежала на улицу и стала причитать, что несколько мужчин сообща обижают бедную вдову, призывая прохожих зайти и стать свидетелями. Лао Лань, дом которого располагался позади нашего, обладал властью утверждать земельные участки. Когда отец был еще с нами, мать прожужжала ему все уши, и он подал заявление на земельный участок, и от нас ожидалось подношение. Отец вообще не собирался дом строить, не думал он и о подношении, сказав мне потихоньку: «Мы, сынок, как будет у нас мясо, сами его съедим за милую душу, зачем кому-то отдавать?» После того, как отец ушел, мать тоже подавала прошение, а также поднесла упаковку печенья. Но не успела она выйти из его дома, как упаковка вылетела на улицу. Не прошло и полугода с того времени, как мы начали жечь резину, как однажды он повстречался нам на дороге в уездный центр. Он ехал на трехколесном мотоцикле салатного цвета с надписью «Полиция» на ветровом стекле. Белый шлем на голове, черная кожанка. В коляске восседала большая откормленная овчарка. С черными очками на носу она походила на ученого и так строго посматривала на нас, что у меня душа в пятки ушла. Тогда в нашем мотоблоке что-то сломалось, мать взволнованно крутилась туда-сюда, останавливала всех подряд – машины, пешеходов – и просила помочь, но никто не откликался. Мы остановили этот мотоцикл, но поняли, что это Лао Лань, лишь когда он снял шлем. Сойдя с мотоцикла, он пнул ржавый борт и презрительно бросил:
– Давно надо было уже поменять эту развалюху!
– Планирую вот сначала дом построить, – сказала мать, – а потом на новый грузовик копить буду.
– Ну да, – кивнул Лао Лань, – гонору еще хоть отбавляй. Он присел на корточки и помог нам устранить неисправность. Взяв меня за руку, мать рассыпалась в благодарностях.
– Оставь ты свои благодарности, – бросил он, вытирая руки ветошью. Потом потрепал меня по голове:
– Папаша твой возвратился, нет?
Я резко отбросил его руку и отступил на шаг, с ненавистью глядя на него. Он усмехнулся:
– Характерец. На самом деле подлец твой папаша!
– Сам подлец! – огрызнулся я. Мать отвесила мне оплеуху:
– Как ты разговариваешь с дядюшкой?
– Ничего, ничего, – сказал он. – Напиши своему папаше письмо, скажи, пусть возвращается, скажи, мол, я их простил. – Он забрался на мотоцикл, завел его, двигатель взревел, выхлопная труба зафырчала, собака залилась лаем. А он крикнул матери: – Ты, Ян Юйчжэнь, резину не жги, я тебе разрешение на участок теперь же подпишу, сегодня вечером приходи ко мне за свидетельством!
По каморке разнесся аромат жидкой каши. Женщина открыла крышку. Я с удивлением обнаружил, что каши в нем полно, на три полные чашки. Женщина достала из угла три большие черные чашки и стала накладывать кашу деревянной поварешкой с обугленными краями. Один черпак, другой, еще один; один черпак, другой, еще один; один черпак, другой, еще один; три полные чашки, а в котле оставалось еще много. Я был в недоумении, в восторге и ничего не мог понять. Неужели столько каши можно сварить из горстки зерна? Кто все же такая эта женщина? Может, злой дух? Или небесная фея? Привлеченные ароматом каши, в каморку безбоязненно зашли те два лиса, что забежали в храм во время ливня. Впереди самка, самец сзади, а между ними ковыляют трое пушистых лисят. Такие глупышки, просто прелесть. Правду говорят, что в грозу с громом и молнией, когда льет как из ведра, любит живность разрешаться от бремени. Взрослые лисы уселись перед котлом, то поднимая головы и посматривая на женщину сверкающими мольбой глазками, то жадно уставясь на котел. Из брюха у них доносится бурчание: голод не тетка. Троица лисят тыкается в брюхо самки, ища соски. У самца глаза влажные, очень выразительные, он то и дело разевает пасть, словно сказать что хочет. Я знаю, что он сказал бы, если бы умел говорить. Женщина смотрит на мудрейшего, тот со вздохом берет стоящую перед ним чашку и подставляет самке. Женщина точно так же ставит свою чашку с кашей под нос самцу. Оба лиса кивают мудрейшему и женщине в знак благодарности и с чавканьем принимаются за еду. Каша горячая, едят они осторожно, а в глазах у них стоят слезы. Я в затруднении, смотрю на кашу перед глазами и не знаю, есть или не есть.
– Ешь, – говорит мудрейший. Такой вкусной каши я точно не едал, да и поешь ли такую вкуснятину еще. Так мы с лисами три чашки и убрали. Сытно рыгнув, они враскачку пошли прочь, лисята за ними. Тут я обнаруживаю, что котел пуст, в нем ни зернышка. Чувствую себя виноватым, но мудрейший уже уселся на кане и перебирает четки, словно засыпает. Женщина сидит перед печкой, где полыхают угольные брикеты, и играет с кочергой. Слабые отсветы огня освещают ее лицо, живое и одухотворенное. Она чуть улыбается, будто воспоминаниям о чем-то прекрасном или совершенному отсутствию всяких мыслей. Я поглаживаю выпятившийся живот, слушая, как за стеной в храме лисята сосут молоко. Котят в дупле не слышно, но я будто вижу, как они тоже сосут матку. У меня тоже появляется сильное желание пососать молока, но где мне взять титьку? Сна у меня ни в одном глазу, и, чтобы преодолеть желание молока, я говорю:
– Продолжаю рассказ, мудрейший.
Вернувшаяся со свидетельством мать взволнована донельзя и разговорчива, как расчирикавшийся воробей.
– Сяотун, а Лао Лань на деле не такой уж плохой, как нам кажется, я еще гадала, как он себя поведет, а он без лишних слов взял и вручил мне свидетельство.
Она еще раз развернула передо мной это свидетельство с красной печатью, потом заставила выслушать воспоминания о тернистом пути, пройденном нами после того, как отец покинул нас. Ее рассказ был полон печали, но гораздо отчетливее в нем звучали удовлетворение и гордость. Меня клонило ко сну, вскоре глаза уже не открывались, я уронил голову и заснул; проснувшись, я увидел, что она, накинув куртку и прислонившись к стене, одна в темноте продолжает бубнить одно и то же на все лады. Не будь я смельчаком с детства, точно перепугался бы до полусмерти. На этот раз долгая болтовня матери была лишь генеральной репетицией, настоящее представление, считай, началось в один из вечеров через полгода, когда мы наконец воздвигли большой дом с черепичной крышей. Тогда мы обитали в хижине, временно возведенной во дворе, было начало зимы, и в свете луны большой дом смотрелся великолепно, облицованные цветной мозаикой стены сияли. Хижина с четырех сторон продувалась ветром, холод был собачий, слова матери со свистом вырывались наружу, а у меня из головы не шла перебираемая руками мясника свиная требуха.
– Эх, Ло Тун, Ло Тун, ублюдок ты неблагодарный, – говорила мать, – ты думал, что мы вдвоем с сыном без тебя не проживем? Тьфу! Мы не только выжили, но и большой дом с черепичной крышей построили! У Лао Ланя дом пять метров высотой, а наш – пять десять, на целых десять сантиметров выше! У него дом бетоном оштукатурен, а наш цветной мозаикой облицован!
Эта ее страсть к пустому тщеславию вызывала у меня непреодолимое отвращение. У Лао Ланя дом снаружи в бетоне, зато внутри потолок из трехслойной фанеры, стены первоклассной плиткой выложены, полы мраморные. А у нас снаружи цветная мозаика, а внутри стены известковые, балки и столбы торчат, пол неровный, один слой шлака и уложен. Дом Лао Ланя – то, что называется «в пирожке мясо внутри, а не по бокам», а наш близок к тому, что называется «ослиный навоз – снаружи один блеск». Лунный свет освещает ее рот, словно кинокамера выхватывает крупный план. Губы беспрестанно двигаются, в уголках рта скопилась белая пена; я укутываюсь с головой влажным одеялом и засыпаю под ее болтовню.