Шерингуль не знала, как ответить, она вопросительно посмотрела на Абдуллу.
– А Турсун-бейвей…
– Ну как же я могла не подумать о Турсун-бейвей, – удивилась Ян Хуэй. – Она – секретарь комсомольской ячейки большой бригады, комитет комсомола коммуны ее избирает и туда и сюда, все выше и выше… А у Дильнары сейчас маленький ребенок; на эту работу можно только тебя, Шерингуль, – Ян Хуэй встала, полюбовалась на развешанные Шерингуль картинки. – Я думаю так: когда много сельхозработ и когда совсем затишье, надо будет жить там – потому что на опытной станции обучение будет коллективное, а в остальное время можно каждый день возвращаться в бригаду, домой. Ну что, Шерингуль, решишься оставить свой миленький-красивенький, тепленький-уютненький дом? – она обернулась и посмотрела на Шерингуль и Абдуллу. – Если не хочешь – ничего страшного, я не расстроюсь. И да, вы ведь только что поженились; надеюсь, Абдулла не станет сердиться из-за того, что я хочу увести Шерингуль?
– Нет-нет! – Абдулла подбадривающе смотрел на Шерингуль. – Говори скорей!
– А я подойду? – покраснев, спросила Шерингуль у Ян Хуэй.
– Ну конечно! Ваша рабочая группа по охране растений добилась больших успехов, вы пунктуальная, добросовестная, во все глубоко вникаете – как раз такие и нужны, это самое важное для технолога: ни одной мелочи не пропускать, добросовестно во всем разбираться. Если вы согласны, я сразу включу вас в заявку большой бригады. А не согласны – не будем заставлять…
– Почему это «не согласна»? – не выдержал наконец Абдулла. – Шерингуль, разве ты не хочешь? Не хочешь учиться, не хочешь сделать больше?
– Я? Конечно хочу!
– Вот и хорошо! Вы еще посовещайтесь, а завтра дадите мне ответ. Я пошла.
Ян Хуэй, улыбаясь, распрощалась с ними. Опять звонок – она выкатила свой разбитый мужской велосипед к воротам, забралась на него и при свете звезд, покачиваясь из стороны в сторону – чтобы при своем маленьком росте доставать до педалей – стала постепенно удаляться и скоро исчезла в ночной темноте.
– Что ты так тянула с ответом? Надо было сразу соглашаться – это же такой шанс! Ты станешь нашим агротехником, нашим ученым – сможешь внести большой вклад в строительство новой деревни, поможешь нам учиться у Дачжая!
– Я ждала, пока вы скажете!
– А что я скажу? Разве в твоих делах я хозяин?
– Но если я буду все время на опытной станции, я же не смогу вам готовить еду!
– О чем ты говоришь? – засмеялся Абдулла. – У меня разве рук нет? Неужели без тебя я буду голодать?
– Но все-таки… – Шерингуль задумалась, – все-таки я хочу для вас готовить… – она не стала продолжать. Она понимала, что Абдулла совершенно честно, искренне, всем сердцем хочет, чтобы она работала на опытной станции, училась на агротехника. Меняя тему разговора, она спросила: – Вы только что говорили, что хотели обсудить одно дело?
– Да. Брат Ильхам говорил, что этой зимой надо как следует взяться за обустройство полей и внесение удобрений. Надо будет организовать людей и конный транспорт, ездить в Инин чистить уборные и привозить фекалии; а у нас, илийцев, нет привычки использовать человеческие экскременты – так много ценного удобрения пропадает впустую. Брат Ильхам говорил, что мы не можем полагаться на естественное плодородие почв, надо всеми силами изыскивать источники удобрений… Я уже записался.
– Вы? – не сдержалась Шерингуль.
– Вам-то не надо будет мараться! Экскременты – грязное дело, но на полях это драгоценность! Брат Ильхам беспокоится, что некоторые не захотят делать такую работу, а я готов! – сказал Абдулла и добавил: – Ты не беспокойся, я буду следить за гигиеной – чем грязнее работа, тем чище надо быть самому!
– Поезжайте! Поезжайте! Если на пользу производству, то я за. Но если так, то я поеду на опытную станцию, вы приедете из города, привезете удобрения – а печка холодная, в кастрюлях пусто…
– Опять о еде! Вай-вай! Ай, моя Шерингуль! Я же говорил – я не такой мужчина, который после работы будет тупо сидеть на кане и ждать, пока жена обед приготовит, на стол накроет и есть позовет. Мы же члены коммуны: если где-то дел много – надо туда, помогать, а кто первый домой вернулся – тот и разводит огонь и готовит еду! Завтра я тебе приготовлю ужин – посмотришь, как я управляюсь!
– Люди смеяться над нами будут!
– Это над ними надо смеяться! – Абдулла возвысил голос. – Они живут в новом, социалистическом Китае, а мозги как у столетних стариков – одни ядовитые пережитки тысячелетнего феодального прошлого! Какие же вредные эти старые привычки!
Шерингуль ничего не сказала, подошла к печке и щипцами поворошила рдеющие угли, стряхнула золу; огонь запылал ярче, загудел, языки пламени потянулись вверх. Шерингуль сняла свою безрукавку – на вате, с верхом из черного панбархата, едва слышно спросила:
– Вы сердитесь? Брат Абдулла… Из-за чего? Вы вчера не разрешили мне вас разувать по старому обычаю, как положено после свадьбы… Мне так неловко…
– Ай-ай-ай! – рассмеялся Абдулла. – Ты знаешь про Лю Хулань, про Дачжай, ты умеешь писать по-уйгурски, а совсем скоро станешь агротехником большой бригады – но… но… как же это сказать? – это же суеверия, глупенькая моя!
Ночь, все стихло. В долине реки Или медленно падал первый снег зимы 1964 года.
С этого дня молодые супруги Шерингуль и Абдулла стали употреблять секретное, лишь им одним понятное слово. Когда Абдулла поздно вечером возвращался домой, после ужина они с Шерингуль вели нескончаемые разговоры: о ходе подготовки роты народного ополчения большой бригады, о том, что надо учиться у Дачжая, о том, какие молодцы муравьи, медленно, но верно грызущие даже кость… и в разгаре беседы Шерингуль тихонько шепчет: «Дачжай… я хочу в Дачжай…». Или когда Абдулла воодушевленно, обстоятельно, пламенно-горячо говорит, а Шерингуль осуществляет «четыре чистки»: подметает, моет пол, стирает, моет посуду – Абдулла вдруг напомнит: «Скорей заканчивай и иди сюда – я расскажу тебе о Дачжае…» Дальнейший пейзаж не нуждается в словах. На селе говорят метко: если получил что хотел – слова не нужны, если поймал рыбу – откладывай сети. Ну а если и получил что хотел, и рыбу поймал? Тогда, наверное, можно забыть про весь мир – ну, кроме Дачжая, конечно…
Коммуна имени Большого скачка – одна из тех, где зимой и весной этого года проходит кампания по социалистическому воспитанию. Рабочие бригады это затронет в первую очередь, и неудивительно, что эта новость вызвала самые разные толки и ожидания. Майсум знал об этом от «деда» заранее и уже начал действовать, готовился, но все-таки чем ближе был старт кампании в рабочей бригаде, тем больше он волновался, тем больше его это пугало. Да к тому же и международная обстановка в последнее время…
Особенно после того, как этого лысого внезапно сняли и, по слухам, запретили ему «участвовать в открытых дискуссиях», навесили ярлык «капитулянта». Что вообще происходит? Если так дальше пойдет, то когда же они, наконец, придут? в каком месяце, в каком году? Он тут терпит унижения, живет, можно сказать, украдкой, кланяется налево и направо и влачит горькое существование – доколе? до какого века нашей эпохи? Как только он начинал думать об этом, ему сразу делалось нехорошо: будто кто-то пронзал ему сердце острым шилом и подвешивал коптиться на медленном огне…
В воскресенье он, держа двух белоснежных голубей, отправился к своему «деду» – к Алимамеду.
Тридцать лет назад Абас, отец Майсума, был известнейшим богачом в уезде Суйдин. У Абаса было больше тысячи мер земли, пятнадцать водяных мельниц, два больших фруктовых сада, угольная шахта, два торговых магазина и множество повозок, домов и скота. У тамошних крестьян даже ходила песенка:
Вода из арыка исчезает в полях,
В пустыне Гоби река пропадает.
Все наши деньги – в байских сундуках,
Красавиц всех один Абас ласкает…
Абас с молодости вел распутный образ жизни: пил, играл в азартные игры, любил охоту, курил гашиш. По мусульманским законам официально он взял себе семь жен, а женщин «позабавиться» у него было больше, чем волосков в бороде. За это его прозвали Быком; все женщины от пятнадцати до пятидесяти трепетали от страха перед ним. Но в 1939 году, когда Абасу было пятьдесят шесть, его вдруг поразил тяжелый недуг; сверху рвало, снизу лилось, бросало то в жар то в холод, четырнадцать дней кряду он пролежал без сознания; в основании шеи и на животе вздулись три огромных фурункула величиной больше грецкого ореха, сочащиеся кровью и гноем, болели они нестерпимо. Приглашали всех, кого могли в то время пригласить, самых разных ученых врачей и обманщиков-шарлатанов; мазали змеиным жиром, натирали самородным медным купоросом, давали пить отвар семян лисохвоста, делали обертывание всего тела в яичных желтках.
Самый последний пришел, как он сам сказал, из Хотана – не то знахарь, не то шаман, читал священные книги, плясал, зарезал петуха (чтобы переместить злых духов из тела больного в тело птицы, а потом убить ее, уничтожить) и еще раздел Абаса догола и хлестал его ивовыми прутьями, чтобы прогнать бесов. Абас был не то жив, не то мертв, барахтался на этой грани четыре месяца, можно сказать, из могилы выбрался. Прошло еще полгода – и он стал выходить из дома.
То ли тяжелая болезнь и страх смерти на него так повлияли, то ли наркотики, которые он долго принимал, – только Абас стал другим человеком. Высокий, сильный, никогда не уступающий никому злодей-разбойник, развратник Абас теперь ослеп на один глаз, сгорбился, втянул голову в плечи и постоянно покачивал ею (сельчане верят, что старики раскачивают головой, потому что в молодости ели слишком много утиного мяса: ведь утки двигают головой и шеей точно так же), руки у него дрожали и тряслись. Любитель распевать распутные песни и рассказывать похабные анекдоты, Абас теперь стал говорить неразборчиво и невнятно, как будто дул на горячую картофелину.
Прошлое распущенное житье было отброшено за седьмое небо, а с детства вдалбливаемые заповеди и наставления вдруг стали как никогда ясны, священны и сильны. Он больше не погружался в буйство кутежей, даже еда перестала доставлять ему удовольствие. Он не только перестал бросать косые взгляды на женщин, но даже самого любимого, единственного своего сына больше не ласкал: он все время думал о смерти, о душе, Коране, небесных чертогах и море бедствий – то есть аде. После болезни Абас днем и ночью говорил и думал об одном: пойти в Мекку, увидеть Каабу – совершить хадж, паломничество, одно из пяти обязательных предписаний ислама, исполнить этот самый последний, самый почетный долг мусульманина. Прошло еще два года, он наконец завершил все приготовления, продал две трети всего имущества, накупил верблюдов, коней, взял с собой достаточное количество денег на дорожные расходы, необходимые вещи, нанял слуг – и еще устроил невиданный в уезде по размаху назыр. Несколько сот баев, старост, ходжей, беков, кази, мулл и имамов приняли участие в прощальном пире; из ближнего Хочена и далеких Цзинхэ и Чжаосу приехали дорогие гости проводить его и вместе с ним вознести молитву; из подарков одних только китайских и иностранных монет набрался туго набитый мешок.
Потом Абас торжественно простился. Несколько месяцев спустя говорили, что видели его в Южном Синьцзяне, в Каргалыке. Через год передавали, будто он прошел Индию и направлялся на запад, к Красному морю. С тех пор о нем известий не было. Только в разговорах стариков можно было иногда услышать о прошлом: Бык – бай – больной – святой паломник.
Шесть жен, которых взял Абас, родили ему четырнадцать дочерей, но ни одна не родила сына. И так было, пока он в сорок два года не женился в седьмой раз – на пятнадцатилетней девушке, так что «тесть» был моложе его на шесть лет – мастер, делавший рисунки для окраски ковров. Через три года появился на свет Майсум.
Когда Майсуму исполнилось десять лет, его отдали в медресе – изучать Коран, при школе он и жил. Абас всеми силами воспитывал единственного сына так, чтобы он стал почитаемым муллой, ученым человеком. Абас говорил: «В свои немалые года я обрел тебя, милого моего сына, ты появился на свет, ты – мое богатство; все это – ниспосланная милость Худая. Люди боятся меня, заискивают передо мной, ходят вокруг кругами, угодничают, дрожат; но нет никого, кто по-настоящему уважал бы – потому что я нутром темен, нет на груди ни единого пятнышка туши: я ничему не учился! Богатство – это маленькая птичка; ты не можешь всю жизнь сжимать его в ладони, чуть шевельнешь не так пальцем – и богатство, как птичка, улетит, не оставит ни тени, ни следа. При игре в бараньи кости трудно их бросить так, чтобы они стали стоймя, а плашмя они падают легко; так и богатство: копить его трудно, а разбросать и потерять – быстро и просто. Но есть богатство, которое не потеряешь, которое не украдут, не отнимут – это знания. Хорошенько учись, палки сделают тебя человеком[1]. И помни, что ты – потомок Абаса, великого человека.
И все-таки Майсум не оправдал надежд отца; полная упорного труда жизнь в медресе, каждодневные бесконечные занятия совершенно не совпадали с его желаниями, а жестокие телесные наказания опустошают душу непослушных подростков и толкают их на беспорядочные, а иногда и разрушительные действия. Среди будущих мулл, получающих ежедневную порцию палок, попадаются особо строптивые и непокорные, по делу и без дела проявляющие свой характер. Майсум просуществовал в медресе год – как в кромешном мраке, из последних сил, а когда ему исполнилось одиннадцать, поверг всех в изумление: прикинулся душевнобольным. Сперва он, приехав домой, перед отцом и матерью полночи притворялся, что бредит и говорит во сне; он издавал такие жалобные стенания, что волосы становились дыбом; когда говорил, начинал об одном, а заканчивал совсем о другом; но все крутилось вокруг страха, и непонятно было, что именно его так пугало. Потом и средь бела дня он стал специально произносить совершенно непонятные речи и совершать непонятные поступки, принимать странное настроение и выражение лица. Он обманул почти всех окружающих и даже сам за эти несколько дней немного запутался, уже не понимал: то ли он нормальный и выдает себя за психически нездорового, то ли он действительно потерял душевное равновесие, но думает, будто только притворяется… В итоге он не доучился, бросил-таки учебу.
С малых лет Майсум был окружен любовью и заботой, ему во всем потакали – и он с самого детства осознавал свое особое положение и преимущество перед другими. Когда ему было пять лет, нянька повела его гулять в яблоневый сад, а он вдруг ни с того ни с сего заплакал – как раз отец проходил мимо, он тут же достал плеть и одним ударом повалил няньку наземь, вся голова и лицо у нее были в крови. Майсум был напуган; но вместе с тем он почувствовал какое-то особое удовольствие – и засмеялся.
Но когда ему было тринадцать и отец уехал в хадж, в его жизни произошла резкая перемена. Шесть «старших мам» и полтора десятка сестер, которые были даже старше его собственной матери, растащили оставшееся имущество дочиста – по исламским законам дочери тоже имеют право наследования. Матери Майсума пришлось снова выйти замуж – на этот раз за сапожника. Сапожник-отчим хотел, чтобы Майсум учился шить и чинить обувь. Майсум же этого не хотел. Он не выносил вони от кожи и старых туфель. Он портил обувь и кожу, ломал шила и иглы. Отчим в сердцах дал ему две самые обычные оплеухи – которых Майсум с самых малых лет никогда не получал, – и он в порыве гнева сбежал. Глава семьи соученика Майсума по медресе помог ему найти место в канцелярии гоминьдановского правительства уезда; ему тогда было всего шестнадцать лет. Когда пришел 1944 год и Майсуму было уже девятнадцать, народ трех районов – Или, Тачэна, Алтая – восстал против Чан Кайши и Гоминьдана, вспыхнула народно-демократическая революция – и Майсум снова переметнулся, вступил в национальную армию. Поскольку он был «из интеллигенции» и человек неглупый, то очень скоро стал батальонным офицером. После мирного освобождения Синьцзяна в сорок девятом Народно-освободительная армия и Национальная армия объединились, Национальная армия стала частью Народно-освободительной. В 1951 году Майсум стал офицером Народно-освободительной армии. Потом демобилизовался и был направлен в уезд начальником отдела.
Должность начальника отдела окрыляла. Кто первый пришел – того и базар. В двадцать четыре года – начальник отдела, он пришел первым. Начальником уезда может стать самое позднее в тридцать. В тридцать пять лет, возможно, будет начальником округа. Тогда к сорока – плюс-минус – он станет руководящим работником первого уровня в провинции. И все совершенно реально, потому что в этом далеком краю, посреди усердно работающих, простоватых, прямодушных казахов-пастухов и уйгуров-крестьян он ощущал себя верблюдом в овечьем стаде.
Первое время после перехода на гражданскую службу его дела шли как нельзя лучше. Жену звали Гулихан-банум – высокая, стройная, с очень смуглым лицом, бирюзовыми глазами и взглядом, как струящаяся вода. Гулихан-банум была узбечка. Поэтому Майсум при заполнении анкеты и просто в разговорах тоже назывался узбеком, а потом стал говорить, что он татарин. Глубоко в душе он считал, что уйгуры – народ глупый, невежественный, низкопробный и нецивилизованный; только выдавая себя за узбека или еще лучше – татарина, он со своей высокородной кровью мог бы соответствовать своему нынешнему положению.
У него были дом с большой верандой, фруктовый сад, одежда из хорошего сукна и шапка из меха сурка; в серьгах жены сверкали настоящие, купленные в Или на черном рынке рубины. Множество гостей – в том числе частные торговцы, ахуны[2] и друзья-родственники заключенных под стражу, – держа подарки на вытянутых руках, «навещали» его; столы в доме всегда были заставлены бокалами и блюдами, было полно гостей и приятелей. Майсум с детства взращивал в себе стремление быть выше, не как все, и жить в свое удовольствие; эта глубоко пустившая в нем корни мечта начала осуществляться, она заставляла еще больше стремиться к превосходству и наслаждениям.
Когда веселье заканчивалось и гости расходились, он часто вспоминал детство и особенно – пропавшего отца. Отец ушел в хадж, и после этого не было от него ни письма, ни вести, но величественность и достоинство его постепенно возрождалось в сыне. Множество воспоминаний вернулось: богатые пиры и мешребы. Слуги бегали между гостей с кашгарскими узорными бронзовыми кувшинами, поливая на руки – какой же пир без этого! Ведь уйгуры любят есть руками и постоянно их моют, хотя столовой посуды и приборов у них предостаточно; по столам струились мясной сок и вино; кубки переходили от одного к другому, бутыли вина стояли и лежали повсюду. Были еще танцы до рассвета – татарские, пьяные, сопровождавшиеся дикими и непристойными криками.
…На Курбан-байрам резали быков и баранов, пригоршнями разбрасывали медные деньги – садаку, милостыню; громко дудели в зурны, лица музыкантов от натуги были цвета коровьей печени… Летом охотились – с соколами и собаками, ездили в горы. Они с отцом ехали верхом на лошадях, а босые слуги бежали следом… И еще азартные игры! Замершее дыхание, выпученные глаза, брошенные кости, дикий вскрик, перекошенное, посеревшее как у мертвеца лицо, крупные, как горох, капли пота на лбу… В каком году, под какой луной Майсуму доведется вновь пережить такое беспредельное, такое пронзительное счастье?..
В 1954 году образовался Или-Казахский автономный округ, по всем уездам созывались собрания народных представителей, официально учреждались народные собрания всех уровней. Майсум почти наверняка – девять из десяти – должен был стать начальником уезда. Один из заместителей начальника округа уже говорил с ним, близкие приятели уже поздравляли его. Сам он по изменившемуся вниманию окружающих, по их заискивающим взглядам и желанию сблизиться тоже чувствовал, что повышение совсем близко. Ну никак нельзя было предположить, что собрание представителей выдвинет кандидатом в начальники уезда какого-то кадрового работника из народной коммуны – бывшего пастуха! не очень образованного, невзрачного… Там наверху просто сошли с ума! Делегаты сошли с ума! Весь мир сошел с ума! Да он сам сейчас от ярости сойдет с ума! Этот замначальника округа обманул его, все «близкие друзья» обманули, это коммунистическая партия его обманула! Талантливый оратор, образованный, представительный, харизматичный, с острым умом – чем он, Майсум, уступает этому пастуху, деревенщине?! Начальник уезда разъезжает по полям на джипе, а он, бедный начотдела… Вскоре после этого за нецелевое использование общественных средств и взяточничество, за покрывательство контрреволюционных элементов… В общем, Майсума подвергли критике и вынесли ему предупреждение (все потому что этот, из его отдела, сотрудник ханьской национальности, чтоб он сдох, написал на него заявление и обломал ему все планы!) – так он и не стал начальником уезда.
Майсум очнулся от своего сна и понял, что просто попался на эту уловку – ради крошечной – с горошинку – чиновничьей должности готов был на все, топтался, метался, утратил самоконтроль и вообще вел себя как суетливая негритянка перед свадьбой. Счастье, которого он так жаждал, удовлетворение и радость – они ни на чуточку не стали ближе и, что еще печальнее, что еще больше бесит – похоже, что и сейчас, и потом, и вечно так и останутся недостижимыми.
Он стал нервным и подавленным. Он всех возненавидел – начальника уезда, замначальника округа, приятелей и даже Гулихан-банум. А больше всего он ненавидел сотрудника-ханьца, написавшего донос. Все беды – от этих кадровых работников ханьской национальности! Если бы они не притащили с собой какой-то социализм, если бы они могли сравнить его способности и способности этого – пастуха! сравнить их методы… Да как их вообще можно сравнивать!
Таким вот образом этот стыдившийся признавать себя уйгуром господин постепенно превратился в защитника уйгурских национальных традиций, стал представителем уйгурского народа. В 1956 и 1957 годах он не скрываясь выступал с резкой критикой партийной политики в национальном вопросе, кадровой политики и кооперации в сельском хозяйстве; он со злобными, ядовитыми речами нападал на единство уйгурского и ханьского народов. В результате оказалось, что он снова ошибся в оценке ситуации: руководство партии не развалилось, а вот самого Майсума подвергли трехдневной критике.
Майсум посерел и совсем сник. Его плоское бледное желтоватое лицо казалось совершенно бескровным. Брови были постоянно сдвинуты к переносице, на которой пролегла глубокая складка, и только при посторонних на лице Майсума появлялось подобие смиренной улыбки. Сердечные друзья прошлых дней больше не приходили, в бездетном доме было тихо, как в могиле. В один из дней после жатвы он увидел на пшеничном поле одинокий кустик актукана – белой колючки – и расплакался: он думал о своей судьбе, об одиночестве; вот так же и он сохнет – скоро умрет, хоть и ощетинился колючими иголками, как этот жалкий кустик…
В ту ночь он, обычно боявшийся жены, до полусмерти избил Гулихан-банум за одно не понравившееся ему слово. Он пешком пришел в город Инин; когда рассвело, он был уже у винного магазина, где купил литр водки – и тут же выпил, не останавливаясь, расплескивая на лицо, подбородок, шею, намочив рубашку и даже штаны. Земля и небо завертелись, он еле держался на ногах; навстречу шел какой-то человек, по одежде – кадровый работник; Майсум бросился на него с кулаками, но сам рухнул на землю, словно пустой мешок; его рвало белой пеной, он ничего не соображал.
Майсум очнулся: голубой потолок, алый ковер на стене, резные деревянные ставни и двери, длинные шторы с вышитыми цветами. Что это за место? Он хотел сесть, но не было сил. Открылась дверь, Майсум скосил глаза – посмотреть, и кровь его похолодела: вошел звериного вида хромой, шея его поросла черной шерстью, а за ним – большая черная собака. Хромой глянул на него и спросил:
– Вы проснулись?
Майсум хотел ответить, но не мог произнести ни звука.
Через какое-то время вслед за хромым пришел изысканно одетый молодой человек, на верхней губе у него только начинали расти небольшие светлые усики; он улыбался.
– Как вы себя чувствуете? Уважаемый брат Майсум…
Майсум испугался:
– Вы… меня знаете?
– Можно сказать, мы давно знакомы. Аксакал мне давно рассказывал о вас.
– Аксакал? Какой аксакал? Кто такой аксакал?
Молодой человек продолжал улыбаться, не отвечая на его вопросы. Сказал только:
– Это аксакал – дедушка – привез вас сюда. Он велел мне сказать вам, что не следует так поступать. Вы – элита и надежда уйгурского народа. Дедушка также велел рассказать вам историю. Один правитель показал на свое лицо, а потом показал на свою голову. Очень много министров не могли отгадать его загадку – и отправились за это на виселицу. Потом к правителю пришел какой-то плешивый, с язвами на голове. Правитель показал на свое лицо – а плешивый показал на свое горло. Правитель показал на свою голову – плешивый показал на свой высунутый язык. И он стал главным министром. Вы слышали эту историю? Вы ее понимаете?
Эту историю Майсум смутно припоминал, он подумал и сказал.
– Может быть, имеется в виду, что слова «горло» и «голова» в уйгурском языке, так же как «взяточничество» и «ненадлежащие траты», связаны с корнем глагола «есть», поэтому горло – символ алчности. Из-за нее человек теряет лицо, а из-за языка теряет голову?
– Смотрите, как вы мудры; и еще дедушка велел сказать, чтобы вы не падали духом, не теряли надежды: дней впереди много, как говорится. О вас будут заботиться, вас будут оберегать. В нужное время вам придется пожертвовать кое-кем из ваших близких друзей недавнего времени… – Молодой человек не отвечал на расспросы Майсума, он говорил только свое: – Через некоторое время мы вместе подкрепимся, потом вы немного отдохнете – и можно будет возвращаться. В дальнейшем не приходите сюда и не ищите нас. Если будет необходимость, я вас навещу – вы ведь будете рады?
– Конечно, буду рад, – у Майсума голова все еще шла кругом. – Но вы, по крайней мере, должны сказать мне – как мне вас называть?
Молодой человек на секунду задумался в нерешительности.
– Меня зовут Латиф.
…Майсум вернулся в свою ипостась. В соответствии с указаниями «дедушки», которые ему передал Латиф, он взбодрился и собрался с духом. С большим красноречием, ожесточенно и с избыточным энтузиазмом он с соплями, слезами и тяжелыми вздохами анализировал и критиковал собственные ошибки. В то же время он инициативно, безжалостно, исчерпывающе и всесторонне препарировал двух своих ближайших друзей – и произвел подробный анализ этого вскрытия. Обличая и осуждая этих двоих, он покраснел, голос его дрожал – но только от переполнявшего его «справедливого гнева». Первопричиной всех его ошибок, по его словам, были эти двое; он сам вроде как изначально был чистый ангел, невинное дитя, а все беды – результат совращения этими двумя чертями. Он болел сердцем, он раскаивался, бил себя в грудь и громко восклицал; в горячке гнева и ненависти он чуть не упал в обморок. И действительно, все это сработало: рабочая группа объявила его классическим примером возвращения на правильную стезю. Тех двоих молодцев подвергли наказанию, а Майсум по-прежнему остался членом партии и начальником отдела.
Прошло полгода, прошел год, и еще полгода; за все это время от Латифа и деда не было ни звука. Кто такой дед? Как это он так про него все знает и еще помогает ему? Майсум никак не мог найти концов. Может – тот старец, что живет в мечети напротив? Но он уже плохо видит и слышит, говорит малопонятно. Может быть, директор школы в уезде? – он такой почтенный, уважаемый… Несколько раз пробовал завести с ним разговор; директор школы говорил – как будто читал газетную колонку комментариев от редактора. Странно! Неужели это он тот незримый посланец небес? Тот, который сидит на левом плече? Ну да, уйгуры верят, что у каждого человека на правом плече сидит ангел, ведущий учет всем добрым делам человека, а на левом – другой, записывающий плохие поступки. Но откуда он так хорошо все знает о Майсуме? Даже то, как в свое время он сомневался в здравости своего рассудка… Уж не выболтал ли сам в пьяном бреду? Майсум несколько раз ездил в Инин, думая найти тот загадочный дом: он помнил, что перед воротами был большой арык, а вдоль арыка густо росли невысокие, как кустарник, ивы… Ворота были плотно закрыты, запоры – в пятнах ржавчины. Сбоку от ворот – высокое крыльцо со ступеньками, карниз в виде арки, выкрашенная синей масляной краской дверь, за ней – сумрачный неосвещенный проход… Но он не осмелился: вспомнилось предостережение Латифа; а еще больше – тот заросший черными волосами хромой с угрюмым лицом и шедшая за ним страшная собака. Здесь было еще кое-что, о чем Майсум пока не знал, – недоброе, к чему люди не смели приблизиться…
Осенью 1961 года он должен был отправиться в коммуну Большого скачка «выпрямлять работу»; за день до отъезда к нему верхом на осле приехал бродячий лекарь; у него была очень аккуратная, симпатичная маленькая черная бородка, манерами он совершенно походил на странствующего лекаря; и только когда он уехал, Майсум догадался и поразился, одновременно и обрадовавшись, и испугавшись: ведь этим посетителем был Латиф!
Латиф рассказал ему тогда многое о событиях в коммуне Большого скачка, в особенности о Патриотической большой бригаде – о Лисиди и Кутлукжане, о Тайвайку и Исмадине…
Весной 1962 года стала усиливаться подрывная деятельность извне, и под пеплом давно сожженных иллюзий Майсума снова стал разгораться огонь; ему больше не нужно было притворяться, шутить, заискивать, ни к чему было искажать свой облик. Спина его выпрямилась, слова стали резче и грубее, словно весь мир снова лежал у него на ладони. Самое интересное, что двое его старых приятелей, которые в свое время имели большие неприятности из-за его обличений, теперь, как и он сам, тоже были очищены от подозрений – и дружно присоединились к истерии раскола, отступничества, провокаций и ожидания смены власти.
А в этом году Майсум действительно добыл через Общество советских эмигрантов – через Мулатова – документ Татарской автономной республики РСФСР СССР и превратился в татарина: раз уж взялся за дело, то надо его доводить до конца – татарин так татарин. В его представлении татары были вроде как больше европейцы, чем уйгуры. Вроде как еще один повод радоваться.