После истории с кирпичами чая отношения между Кутлукжаном и Майсумом были строго официальными. Кутлукжан принимал вид руководителя, направляющего и поучающего. Майсум же изображал активного, прогрессирующего, послушного и осмотрительного работника. Постепенно это стало вызывать у Кутлукжана отвращение и неприязнь. Такое же чувство он в молодости испытывал к мелким лоточникам на базаре, громко превозносящим до небес каждый свой товар, чтобы продать его подороже. Человек, всю жизнь обманывавший других, более всего ненавидит, когда другие пытаются обмануть его самого. Хватит, довольно этой показухи, фальши, неестественных отношений. Он давно ждал удобного случая – он безжалостно сорвет с Майсума его лживую личину, пусть будет посрамлен перед его глазами, пусть трепещет и льет слезы; надо, чтоб он был разоблачен до конца и полностью, чтобы совершенно зависел от его, Кутлукжана, покровительства и милости; чтобы безропотно и беспрекословно исполнял то, что будет велено. Чтобы этот Майсум никогда, ни в коем случае не смел скалить зубы и поднимать хвост – и уж тем более не смел предавать и своенравничать! Потому что в любой момент ему, Кутлукжану достаточно только плюнуть на этого своего подопечного – и тот захлебнется и утонет.
Кутлукжан сперва зашел в цех ремонта шинных повозок, в давильню, столярку, слесарку, покрутился то тут то там и только потом направился в темный сырой угол, где была комната кассира. Он толкнул дверь – она оказалась заперта изнутри. Он саркастически ухмыльнулся и легонько постучал.
Майсум слышал стук, но никак не отреагировал. На столе у него лежали книга учета и счеты, но они его не интересовали: в этот момент он делал пометки в маленьком блокнотике и был весь поглощен этим занятием, доставлявшим ему, по-видимому, большое удовольствие.
Бах! Бах! Бах! – легкий стук в дверь сменился ударами кулака. Майсум спокойно убрал блокнотик, раскрыл книгу приходов и расходов и только тогда пошел открывать. Увидев Кутлукжана, он немедленно сменил на лице выражение досады и скуки на услужливую улыбку.
– Начальник! Оказывается, это вы! Здравствуйте!
Кутлукжан вялым рукопожатием ответил на его приветствие, не дожидаясь приглашения, без церемоний вошел в комнатку, с размаху сел на единственный стул и с упреком спросил:
– Я несколько минут прождал перед твоей дверью, а народ, наверное, вообще попасть сюда не может?
– Пожалуйста, не сердитесь. Конец года, сведение счетов, люди постоянно отвлекают, просто нет выхода – пришлось закрыть дверь на крючок, – Майсум почтительно стоял рядом, держа руки вдоль тела.
Кутлукжан фыркнул и, водя перед Майсумом пальцем, стал указывать:
– Завтра прибывает рабочая группа по «четырем чисткам». Останься сегодня вечером после работы и напиши какие-нибудь приветственные лозунги, развесь в мастерских внутри и снаружи, понял?
– Да. А какие именно лозунги?
– Сам не знаешь, какие? Начальник отдела! – в голосе Кутлукжана явно была издевка.
– Я слушаю начальника, – Майсум ничуть не смутился.
– Что, и так непонятно? – Кутлукжан вынул из кармана маленькую тыкву-горлянку наполненную нашем – нюхательной махоркой, повертел-покрутил, любуясь. Вдруг он резко хлопнул по столу этой тыковкой и, глядя на Майсума в упор, спросил:
– Как так вышло с Ниязом, что он побежал в большую бригаду, поднял шум?
– Что вышло? Не знаю, – Майсум делал вид, что ни при чем.
– Это безобразие! – возмущенно фыркнул Кутлукжан. – Неужто на плечах не голова, а тыква? Как можно в такое время затевать эту возню? Его точно кто-то надоумил.
Теперь Майсуму стал понятен визит начальника; он давно ждал этого дня. Он уже и сам собирался идти к нему. Померяться разок силами, поглядеть, как этот столп морали и оплот добродетели, как эта самодовольная, надменная тварь будет ползать у его ног, как он станет жалкой пешкой на его ладони… О, как это будет забавно!
Майсум словно не слышал колкостей Кутлукжана, он достал тряпку и, протирая ножку стола, сказал, как бы продолжая беседу о погоде:
– Только что вернулся от Дауда, из кузницы, там много мужиков собралось, все толкуют между собой.
Услышав имя Дауда, Кутлукжан почувствовал, как внутри что-то дернулось, но он не хотел показывать свою заинтересованность и продолжал сидеть как сидел, не издавая ни звука.
– Дауд, член ячейки, сказал: надо выковырять невычищенных кадров!
– Правильно сказал, это движение как раз и должно выявить тех кадровых работников, которые нечисты по четырем направлениям. У тебя счета в порядке, чисты?
Майсум подошел, выдвинул ящик стола, взял таблицу:
– Баланс расчетов здесь расписан, прошу начальника взглянуть.
Кутлукжан презрительно отпихнул таблицу:
– Что можно увидеть из баланса расчетов! – слова «баланс расчетов» Кутлукжан произнес саркастически.
– Что положено записать – все записано, – с предельной вежливостью и почтением ответил Майсум.
– Сколько по твоим записям выдано мне на расходы?
– По балансу расчетов, – Майсум не выделял эти слова особо, – семьдесят восемь юаней сорок фэней.
– Я в течение двух дней все верну, – решительно сказал Кутлукжан: ему нельзя было оставлять никаких щелочек. – Деньги небольшие, на все есть особые причины – и расписки на все есть – но все-таки когда руководитель много тратит, это может произвести нехорошее впечатление; а если брать выше, на уровне принципов – такое может развиться в потребительство и алчность, превратиться в экономическую нечистоплотность. А если к экономической нечистоплотности прибавится нечистоплотность политическая – то это уже дело серьезное! – Кутлукжан говорил строго, заготовленными длинными предложениями, словно читал доклад; особенно он выделил слова «политическая нечистоплотность», совершенно сознательно наступая на едва зажившую рану Майсума. Завершая свою речь, он плавно поднял палец и постучал по своему колену, словно извлекая звук из музыкального инструмента.
– Вот именно, главное – чтобы не было каких-нибудь политических промахов! – брякнул Майсум. Сказав это, он отвернулся и хлопнул тряпкой, вытряхивая пыль.
«Промахи» заставили Кутлукжана в ужасе содрогнуться; кровь бросилась в голову, но тут же к нему вернулись ясность и трезвость; он в глубине души успокаивал себя: нет, это невозможно; даже если бы ожил великий и мудрый Абай-ходжа, он и то бы не дознался. При этой мысли Кутлукжан встал, заложив руки за спину сделал несколько шагов, намереваясь завершить этот неудачный визит, и сказал поучающим тоном:
– Твое положение и место ты сам знаешь. В ходе этого движения тебе надо как следует принять проверки и воспитательную работу, которую будут с тобой проводить организация и массы. Надо выпрямить отношение. Проверь как следует свой баланс счетов. Конечно, с тех пор как ты в деревне, ты ведешь себя в целом хорошо. И впредь запомни: не задирай хвост и тебя не обидят. Если только сам не будешь напрашиваться, искать неприятностей, например – писать всякие мутные анонимные письма. Я понятно говорю?
– Хорошо… – Майсум заморгал.
Кутлукжан хотел идти, но Майсум остановил его – держал за край одежды и скромно, но очень интимно, как бы по секрету говорил:
– Товарищ начальник большой бригады, уважаемый брат бригадир. Мне очень нужно задать вам один вопрос. Раньше я был руководящим работником, эта тема давно закрыта. Сейчас я самый-самый простой-простой мелкий персонаж. А вы исполняли на селе – и сейчас еще исполняете – руководящие должности; вы старше меня и по возрасту, ваш уровень выше моего, вы для меня – образец, по которому я учусь. Я хочу сказать, что в уезде Нилка у меня есть родственник, двоюродный брат по матери; он в прошлом занимался мелкой торговлей, а перед Освобождением разорился и пошел в батраки… Вы только, пожалуйста, не нервничайте, дослушайте, что я вам скажу. Потом он стал активистом, кадровым работником, членом партии. Во время демократических реформ он для вида боролся с помещиками и баями, но тайком продолжал с ними якшаться. Ну кто знает, какой бес выел ему все мозги… Когда дошло до 1962 года, он встал двумя ногами на разные лодки: открыто он по-прежнему был ответственным работником народной коммуны, а втайне – вместе со спецагентом Общества советских эмигрантов… ну да ладно, я очень путано говорю. Если коротко – вот такие за ним непотребства. Так позвольте спросить, уважаемый старший брат начальник большой бригады, – если эти факты проявятся, его, ведь, наверное, не расстреляют? Нет? Нет, конечно, я думаю, не станут…
В одно мгновение в глазах у Кутлукжана потемнело, сильно загудело в ушах – как от первой глубокой затяжки коноплей. Его глаза налились кровью, он крепко ухватил Майсума за длинную тонкую мягкую и холодную, как у мертвеца, руку, словно взбесившийся медведь, готовый разорвать жертву в клочья.
Майсум легонько оттолкнул Кутлукжана, вернулся к столу, собрал книгу учета, счеты и таблицу, взял висячий замок и оставленную начальником на столе тыковку:
– Мне надо идти за тушью, и еще дощечек настрогать. Пожалуйста, горляночку свою возьмите. Когда будете уходить, не забудьте запереть дверь.
Майсум изогнулся всем телом и легко и бесшумно выскользнул наружу.
…Кутлукжан выбрался на улицу. Как он оказался на улице? Эти медленно передвигающиеся ноги – это его ноги? Голова кружилась, тошнило, тело ватное и немощное, дыхание прерывистое, тяжелое. Что это за место? Это разве знакомая дорога от мастерских до его дома, по которой он ходил сто тысяч раз? Откуда взялся этот совершенно незнакомый мир? В нем одни давящие черные тени. Эти, высокие и длинные, это деревья? А так похожи на выстроившихся мрачной шеренгой асуров[5]… Эта большая широкая тень – корова или свирепый оборотень? Что за звуки? Арба скрипит? – так похоже на голос толстого Махмуда… Свет? Откуда? В окне горит керосиновая лампа – или это мигающие глаза Мулатова?
Он вернулся домой. Ничем не больная, но стенающая на подушке Пашахан, увидев мужа, вскочила как подброшенная с криком:
– Мой Худай! Что с тобой? У тебя же лицо как гнилая солома!..
Непотребство… Майсум все знает… Тошнит…
– Сейчас налью тебе чаю!
Майсум знает. Непотребство. Махмуд, Малихан, Мулатов, Латиф, Исмадин и еще сам этот Майсум… О ужас! Взял пиалу, сделал глоток, ошпарил рот кипятком – дзынь! – пиала полетела на пол, раскололась…
Кто там пришел? Мужчина? женщина? Салам-алейкум, да-да, алейкум-салам… Это Кувахан, она держит большой кусок мяса, церемонно подносит Кувахан и Кутлукжану и возбужденно тараторит:
– Я принесла немного говядины, отрезала от самого жирного места. Я сначала хотела принести половину…
Потом – Кувахан шевелит губами, и Пашахан тоже шевелит губами, непонятно – то ли они плачут, то ли смеются. Чему они смеются? Зачем корчат рожи? Почему на него показывают пальцем? О чем это они болтают между собой? или это они дерутся?
В конце концов Кувахан ушла. Почему она так долго здесь сидела? Она часа два тут проторчала…
– Налей мне водки, – тихо сказал он. Может, потому что Кувахан ушла наконец, Кутлукжан почувствовал небольшое облегчение.
Тогда Пашахан начала поиски. Водка была, но из страха, что могут увидеть не те гости, Пашахан засунула бутылку в такое место, что и сама теперь не помнила куда. Она полезла в сундук, разворошила одеяла, бегала в кладовку и обратно. Бутылка в итоге нашлась, и Кутлукжан отпил глоток. Он припоминал только что произошедшее. По телу пошло тепло, сердце забилось, он стал оживать. Он стал думать, с кем можно все обсудить, посоветоваться. Таких не было. Тогда он сделал еще глоток. Сердце застучало еще быстрее, он как будто слышал внутри глухое постукивание – бум, бум. Ему надо подумать, надо принять решение. Он жив, стало быть, ему надо есть, пить, обманывать других, надо продолжать этот спектакль. Нет, Майсум ничего не скажет; если бы он хотел сказать, то не стал бы говорить заранее. А что ему тогда надо? – да кто ж не знает, чего ему надо!
Но какой же опасный человек Майсум! Нет, не могу…
И он отпил еще; во рту стала ощущаться боль от ожога. Он выплюнул водку. Рука болит, спина болит, ноги болят…
Рынок принадлежит тому, кто первый пришел! Вот так! Во что бы то ни стало ему надо устранить это зло в лице Майсума, даже если это будет конец для них обоих… Нет, не надо для обоих. Потому что базар того, кто пришел первым. Сейчас он пойдет к Лисиди… Нет, прямо к секретарю Чжао, в коммуну – и доложит о ситуации с Майсумом. Недостаточно фактуры? Не беда – по ниточке паутинки отыщется и паук, а следы копыт приведут к лошади, как говорится. Он может делать предположения, приводить доводы, развивать… главное – вцепиться зубами: Майсум замыслил недоброе… А если Майсум выкатит встречные обвинения? Не признавать, умереть – но не признавать, с самого начала четко сказать: в последние два года он вел с Майсумом ожесточенную борьбу – и поэтому встретил со стороны этого не добежавшего за рубеж порождения помещичьих элементов въевшуюся до костей злобу и ненависть… Ему еще может помочь Нияз. Сначала покончить с Майсумом. Благодаря его положению, должности, авторитету люди, конечно, скорее поверят ему, а не Майсуму Ну конечно. Это просто смешно! Как он так сразу испугался, что даже сам на себя стал не похож?
Главное – быстрота, нужно перехватить инициативу. Он умылся, надел баранью шапку, сказал Пашахан:
– У меня срочное дело, иду в коммуну.
Он распахнул дверь во двор и невольно сделал шаг назад. Все тело покрылось гусиной кожей.
В дверном проеме в тускло-голубом свете молодого месяца и свежевыпавшего снега виднелся темный силуэт.
И это был не кто иной, как Майсум.
Правую руку Майсум приложил к груди, согнувшись в глубоком поклоне почтительного приветствия. Потом он развернул обе руки, словно собираясь принять дар – правая впереди, левая чуть сзади, ладони раскрыты и обращены вверх, как в танцевальной позе, – и крайне льстиво, очень мягко и трогательно произнес:
– Начальник большой бригады Кутлукжан, старший брат Кутлукжан, душа моей жизни и жизнь души моей, драгоценнейший из всего на свете друг мой, о мой уважаемый аксакал! Я надеюсь на щедрость широкой вашей души, надеюсь, вы не будете на меня в обиде за мой безрассудный неурочный визит. Если позволите, я хотел бы произнести слова, которые давно хотел, но не решался вам сказать. Говорить ли, не говорить ли – я примерялся, я колебался, я сомневался… Позвольте спросить, уважаемый брат начальник: могу ли я высказать свою надежду, мое сердечное желание, мою нижайшую просьбу? Можно ли мне сказать?
Даже в неверном отсвете от свежевыпавшего снега было видно, как лицо Майсума играло при этих словах: брови взлетали высоко вверх, глаза вращались, рот кривился. Майсум то и дело шмыгал носом. Как же искренне и трогательно!
Оторопевший Кутлукжан молчал.
Руки Майсума вернулись к груди и вцепились в нее, словно собирались вынуть наружу сердце; с согбенной спиной, обращенным вверх взглядом и трогательно вытянутой шеей он продолжал:
– Но – умоляю! – не говорите «нет»! Я давно собирался пригласить вас почтить своим посещением мое бедное убогое пристанище. Хотя бы на двенадцать минут: двенадцать минут – это ведь всего-навсего семьсот двадцать секунд. Дружеская беседа не только избавляет от тоски и душевных мук – она суть кладезь мудрости и знания. Конечно, ваше положение, ваши величие и строгость, ваша занятость не позволяли мне, недостойному, решиться сказать об этой своей несбыточной мечте. Однако чем так вот говорить про завтра или послезавтра, уж лучше – сегодня; чем откладывать на потом, через два часа, через три – так уж лучше сказать сейчас. Сейчас, разрешите спросить именно сейчас, в эту минуту и эту секунду: можете ли вы направить драгоценные ваши шаги в сторону скромного убогого приюта, где накрыт недостойным для вас стол, и почтить его своим лучезарным посещением?
– Что? я? сейчас? к вам домой? – у Кутлукжана затуманилось сознание от эпической поэмы Майсума, однако голос Майсума и поза немного его успокоили. И Кутлукжан, в соответствии с привычкой и положенным ритуалом, сказал в ответ: – Благодарю вас, не стоит!
– К чему благодарить? Зачем отказываться? Да, да! – не унимался Майсум. – Я знаю, знаю, насколько вы загружены работой: ваша голова полна забот о делах всей большой бригады – ни староста Махмуд, ни бек Ибрагим не управлялись никогда с таким множеством земельных угодий и населением – вы же отец наш. Разве не следует именно поэтому слегка расслабиться хорошему человеку, так горящему работой, прямо-таки поджаривающему себя ради нас всех? Разве не следует со всем нашим искренним уважением и почтением дать вам возможность на миг расслабиться и чуточку повеселиться?
Двенадцать минут спокойно посидеть – ну ни малейшим образом это не помешает. Всего-то надо двенадцать минут, ни минутой больше. Но зачем очерчивать запретный круг, к чему себя ограничивать, сдерживать, не решаться сказать то, что хочется, замирать в нерешительности? Ответьте мне, ответьте, пожалуйста: «Так!» – О! О мой старший брат! – похоже было, что Майсум вот-вот заплачет.
«Чего ему все-таки надо?» – думал Кутлукжан. Начальник большой бригады уже взял себя в руки, но был полон сомнений и не мог решиться. Он нехотя сказал:
– Ладно, я приду. Потом.
– Дело вот в чем, – руки Майсума повисли, голова опустилась, словно у провинившегося ребенка; боязливо, без пауз он быстро заговорил: – У нас, узбеков, всегда отмечают день свадьбы. Сегодня – день нашей свадьбы с Гулихан-банум. Сегодня десятая годовщина нашей с Гулихан-банум свадьбы. Нет дорогих гостей и нет угощений, мы словно на пустыре среди сухой травы. Но я не думаю, что всех приглашать было бы уместно – ведь уйгуры не имеют обычая отмечать годовщину свадьбы. Но вы – другое дело, вы же элита, культурный, знающий мир человек, вы были в СССР с официальным визитом, вы ездили в Пекин и видели великих Мао Цзэдуна и Чжоу Эньлая. У вас есть голова на плечах. Если вы не придете – бедная женщина приткнется в углу и будет лить слезы, забыв обо всем от печали…
Что-что-что?..
– Я?
– Ну да! в этой большой бригаде – нет! – во всей коммуне, в уезде, во всем этом округе! – моя жена уважает только вас. Конечно, если вы считаете, что следует еще кого-нибудь пригласить, то…
– Не стоит. – Кутлукжан принял решение. Анекдот, право! Чтобы он так колебался из-за приглашения к столу? За такую нерешительность Майсум его просто уважать перестанет. Он отряхнул рукава, проверил пуговицы, прочистил горло и сказал: – Пошли!
Пока шли, Кутлукжан успел прикинуть расклад. Судя по тому унылому виду с каким явился Майсум, они прекрасно понимают друг друга без слов – их интересы совпадают. Он немало для него сделал, у Майсума нет причин выступать против него. Эта его выходка сегодня днем – Кутлукжан сам ее спровоцировал, не догадывался, что этот черт знает кое-какие его секреты. Однако у него тоже есть пока не разыгранный козырь: когда в прошлом году здесь был секретарь Салим, Майсум написал это идиотское, мерзкое анонимное письмо. Кутлукжан, конечно, это письмо сжег – большая глупость с его стороны, старого расчетливого интригана. Но ведь сжег или не сжег, Майсум-то не знает, а ведь этого письма вполне достаточно, чтобы показать: после неудавшегося отъезда Майсум вовсе не стал честным и покладистым, он, напротив, повсюду сует свой нос и вынашивает разные замыслы. Пусть только попробует снова его шантажировать – он тотчас же объявит Майсуму что передаст его письмо прямо в коммуну. А если не выйдет? Тогда и будем дальше думать. Сейчас-то он зачем к себе пригласил? Поесть? Вот рот, вот живот. Поговорить? Вот уши, вот голова. А если что другое, то – увольте. Надо быть очень бдительным, оставаться начеку; каждая пора кожи должна стать внимательным глазом, каждый волос на голове – антенной, следящей за Майсумом, за каждым его движением, за каждым словом – чтобы найти щель, ниточку, лазейку и из обороняющейся превратиться в атакующую сторону.
Майсум шел близко, сзади, по пятам, ссутулившийся, опустивший втянутую в плечи голову – как и должен идти за своим начальником послушнейший подчиненный; а когда подошли к дому – он заторопился, побежал вперед. Топнул на бросившуюся было вперед черную собаку и вытянул руку, жестом приглашая гостя:
– Прошу!
«Раздавленный» было Кутлукжан шел рядом со сжимавшимся, съеживавшимся Майсумом и постепенно как бы распрямлялся. Он решительно поднялся на крыльцо, шагая все шире и шире, прошел через полную запахов переднюю комнату, в которой и готовили и спали, вошел в просторную гостиную, где дышалось уже легко. Войдя в гостиную, он сначала остановился в дверях, развел руки, словно принимая дары, и пробормотал вполголоса что-то из священного писания; одновременно, кося глазами, он оценивал обстановку и убранство этой гостиной.
Пол был устлан тремя большими коврами с ярким крупным красным и зеленым узором на темно-коричневом фоне. Прямо посередине комнаты был поставлен низкий круглый стол, застеленный расшитой скатертью. На столе стояли два оранжевых стеклянных подноса на высоких ножках. На них были кусочки рафинада, конфеты, урюк, дикие оливки и прочие сладости. Слева от стола лежал пухлый небесно-голубого цвета атласный матрасик. Это явно было почетное место для особого гостя – и Кутлукжан почувствовал некоторое удовлетворение. Когда входишь в комнату, где все приготовлено для тебя, расставлено так, чтобы тебе услужить, то будь ты почтенный человек или отъявленный негодяй – все равно приятно, не правда ли? Кутлукжан, принимая как должное ухаживания учтиво-внимательного Майсума, водрузился на этот мягенький голубенький атласный матрасик.
– Садитесь как вам удобно. Вытяните ноги – пусть отдохнут, – говорил Майсум, неся огромные белейшие подушки из утиного пуха и подкладывая их Кутлукжану за спину высокой горкой; потом сам чинно сел наискосок напротив гостя.
Вошла Гулихан-банум, неся в правой руке мельхиоровый кувшин – такие кувшины формой похожи на цветочные вазы, носик у них длинный, тонкий, изогнутый, и служат они главным образом для омовений. В левой руке у Гулихан-банум был медный таз, внутри которого лежало перевернутое вверх дном оловянное ситечко – специально для того, чтобы не было видно стекающей в таз грязи от мытья рук и лица; такой вот, прикрывающий неблаговидное, эстетический атрибут.
Хоть и была зима, хотя огонь горел во внешней комнате (и в гостиной, следовательно, было довольно прохладно), одежды на Гулихан-банум было немного. На ней было тонкое, почти газовое, розовое платье, сверху – фиолетовая вязаная кофточка с двумя маленькими желтыми хризантемами на груди, из-под платья виднелись длинные чулки от бедра и ниже, обута Гулихан-банум была в темно-красные полусапожки на молнии. На лице ее был макияж: «черная красавица» сегодня была с белым лицом и черной шеей. Мелкими дробными шажками она приблизилась к гостю, чтобы дать ему омыть руки. Кутлукжан почувствовал резкий, бьющий в нос аромат. Гулихан поглядывала на него искоса, словно застенчивая девочка-подросток, сквозь зубы пропищала «якши» в ответ на его вежливое приветствие. Потом она ушла в прихожую и вернулась с большим квадратным черным лаковым, расписанным узорами подносом, на котором стояли две изящные маленькие фарфоровые пиалы; в каждой было немного чая – на донышке. Гулихан-банум обеими руками высоко подняла чайный поднос, и Кутлукжан поспешно потянулся взять его, но Гулихан легким движением ускользнула и протянула поднос мужу Чай ли, еду ли – сначала принимает муж, а уже потом сам предлагает гостю; неизвестно – для большей торжественности или чтобы подчеркнуть правило: мужчины и женщины, если они не родственники, ничего не передают друг другу из рук в руки и не принимают – но только этот очень утомительный обычай действительно древний.
Майсум предложил гостю чай и сам взял пиалку, затем тремя пальцами захватил со стеклянного подноса разом четыре кусочка сахара и все положил в пиалу Кутлукжану подал крошечную мельхиоровую ложечку и, раскрыв ладонь, сказал:
– Прошу! Чай!
Гулихан-банум, пятясь, ушла, и из наружной комнаты раздался звон кастрюль и поварешек, донесся запах горячего рапсового масла и острый аромат горчичного семени.
Кутлукжан не скромничал. Он поднял пиалу, отпил глоточек и принялся внимательно все рассматривать. У стены стоял длинный стол, на котором громоздились самые разнообразные предметы всех цветов и сортов – как детские игрушки.
В середине лежали несколько толстых книг в солидных изысканных переплетах, обвязанных цветными шелковыми лентами. Очевидно, книги эти были только для украшения. На них стоял прислоненный к стене большой керамический поднос с нарисованным огромным цветком пиона – прямо на уровне глаз гостя. По сторонам от подноса стояли по четыре использованных и уже негодных батарейки «Белый слон».
Перед книгами донышками к стене лежали четыре стакана с красными иероглифами «двойное счастье» – как будто четыре пушки, направленные на гостя; а по краям стола были выстроены две пирамиды из всевозможных пустых бутылок и пузырьков, жестяных банок, коробочек – для красоты. В числе прочего там были: плоские, тонкие в талии флакончики из-под молочка из абрикосовых зернышек для протирания лица, картонные коробочки из-под отбеливающего крема «Две сестрички», темно-коричневые бутылочки из-под рыбьего жира с солодовым экстрактом, жестяные баночки из-под солодового молочного напитка «Локо фуд», коробочки от туалетного мыла с нарисованными золотыми медалями, баночки из-под масляной краски «Причал», фарфоровые перечницы из какого-то ресторана, восковые шарики с выводящими токсины пилюлями из рогов антилопы и цветков форзиции, очень похожие на шарики для пинг-понга, размером и поменьше и побольше… А на вершинах обеих пирамид стояло по великолепному флакончику из-под туалетной воды. Этикетки и эмблемы торговых марок на пузырьках, банках, бутылочках были целыми, все казалось новым; тисненные золотой фольгой надписи и узоры, яркие краски – все говорило о том, насколько богатой и культурной жизнью живут хозяева этой комнаты.
Недалеко от этого длинного бюро стояла старомодная железная кровать, на стене над ней вместо ковра висел кусок цветной ткани – черное изображение медной китайской монеты на желтом фоне. Кровать была покрыта зеленым ковром, по обоим концам кровати стоймя стояли две большие подушки: нижние их углы были вмяты, а верхние – вытянуты вверх и заострены; выглядело это так, будто там притаились два диких зверя. На спинке кровати висели совершенно новые шевиотовые брюки. В углу стоял деревянный чайный столик в форме веера, на нем – большая керосиновая лампа из красной меди; свет от этой лампы падал как раз на угол, освещая приколотые по обе стороны кнопками фотографии, расходящиеся в виде цветочных лепестков.
…Кутлукжану очень хотелось встать и подойти, чтобы рассмотреть поближе эти баночки-скляночки и фотографии, но он знал, что чинно сидящего гостя больше уважают: чем меньше движений – тем, стало быть, солиднее человек и выше его положение. Так что ему пришлось сдержать свое любопытство и продолжить восседать на атласном тюфячке; он то делал глоточек чая – такого сладкого, что щекотно становилось во рту; то бросал взгляды налево-направо; то думал: вот же ведь, а? – был человек начальником отдела, и все-таки, говорят, в шестьдесят втором замышлял уехать в СССР и все распродал начисто, а теперь вот снова прибарахлился вполне прилично. Все-таки культурный человек, понимает, как мир устроен. Если взять, к примеру, его, Кутлукжана, собственный дом, то будь и денег побольше – все равно не было бы приличной обстановки. Этой его вечно стонущей, хоть и не больной, толстой бабе Пашахан сколько денег ни дай, вещей каких только ни притащи – а она все равно не сумеет так дом обставить, по-культурному Он как приходит домой – сразу невольно чувствует, что вязнет, тонет в этой постоянной еде, в этом засасывающем нагромождении вещей и одежды… Но, как ни крути, приходится принимать как есть; он смотрел на две пирамиды, высившиеся на столе в тусклом свете лампы, и ощущал не объяснимое никакими словами опьянение, зависть и даже ревность.
Майсум как будто понял его настроение, потер ладонью лицо:
– Разве это дом? Так, пристанище, не больше. Если бы мы узнали друг друга хотя бы несколько лет раньше… Ой-ой-ой! – он глубоко, с сожалением вздохнул, потом, не заботясь, поймет собеседник или нет, сказал по-китайски: – Мы встретились слишком поздно! И ничего не осталось… – как будто вспомнив что-то, он поднял свою пиалку, расписанную яркими красными цветами. – Вот, посмотрите сюда, – он постучал по донышку пиалы.
Кутлукжану было не видно. Майсум поднес керосиновую лампу ближе; на донышке были едва различимы полустертые русские буквы.
– Видите: эта пиала сделана в Ташкенте. Настоящая ташкентская пиала, – Майсум поставил ее на стол, встал, подошел к бюро, сел на корточки, открыл дверцу и вынул рулон шелка: – Посмотрите на этот шелк. Посмотрите, какой цвет, какие узоры, какой прочный! – четырем волам не разорвать его… Это настоящий алма-атинский шелк. Мулатов мне подарил… – Майсум, родившийся в Китае – на родине фарфора и шелка, – как только начинал говорить о Ташкенте и Алма-Ате, так только что слюни не капали…
Упоминание имени Мулатова подействовало на Кутлукжана как удар грома, выражение лица его вмиг изменилось.
Майсум смотрел как ни в чем ни бывало, и в этот момент Гулихан-банум снова внесла тот же квадратный лаковый деревянный поднос, на котором теперь в фарфоровом блюде лежало что-то похожее на фруктовое желе.
– Это халва, мы, узбеки, просто обожаем ее; готовится очень просто: мука, сахар, бараний жир – и все; бараньего жира у нас нет, поэтому используем рапсовое масло – попробуйте, пожалуйста… Впрочем, что это я все болтаю, а вы совсем ничего не едите? Хе-хе…
Договорив, Майсум снова встал из-за стола, пошарил под кроватью, вытащил патефон и обернулся:
– А не хотите ли послушать одну песенку?
Мелодия была знакома Кутлукжану – пластинка из Узбекистана. Пластинка была старая, иглу давно не меняли, мембрана головки хрипела, дрожала, издавала шелестящий звук, сквозь который доносился нереально высокий, пронзительный пульсирующий женский голос. Этот звук вернул Кутлукжана в то время до Освобождения, когда он был лоточником на базаре, торговал сладким хворостом и холодной водой и таким же то взмывающим, то падающим голосом зазывал покупателей. Тоненькая, слабенькая струйка щемящей тоски просочилась в его сердце…
Внезапно громкий, грозный, раскатистый звук опрокинул и задавил все. Ужас охватил Кутлукжана, он затрепетал, не понимая, что происходит… Лишь через несколько мгновений до него дошло наконец, что это заработало радио – радиостанция коммуны начала свою передачу. Вскочивший Майсум прыгал перед громкоговорителем как цыпленок с ошпаренными ногами и пытался обернуть его ватником, но звук рвался наружу. Тогда он попытался оборвать провод, дернул за него, сорвал со стены громкоговоритель и деревянную коробку с усилителем, но сам провод не порвал – раздавался громкий голос секретаря Чжао, говорившего о классовой борьбе в социалистическом обществе. Майсум рассвирепел, выхватил ножичек и перерезал провод. Радио умолкло, но пластинка в патефоне уже кончилась, и головка крутилась впустую с шаркающим звуком, как напильник по куску железной руды, отчего мурашки ползли по коже. Майсум с извиняющимся видом улыбнулся Кутлукжану и снова поставил пластинку. Оказывается, завод кончился – на полуфразе пластинка, словно спустившая воздух шина, замедлилась, и пронзительно высокий голос певицы перешел в низкое тигриное рычание…