bannerbannerbanner
полная версияСоль

Надежда Александровна Белякова
Соль

Полная версия

Муж

Над Ругачевом расстилался рассвет. Его лучи пробивались сквозь моросящий дождь летнего утра, мутно просвечивая лучами, как сквозь пропыленный тюль. Не останавливаясь и не превращаясь в дождь, моросил мелкий, колкий дождичек. И казалось, так теперь всегда, чтобы ни случилось, будет моросить.

Стены пятиэтажки на одной из улиц Ругачева стали пятнисто-темно-серыми вместо обычных серых, словно сменили породу. Но женщина не уходила, она упорно стояла, не двигаясь, на балконе третьего этажа, одетая в ночную рубашку, с наброшенным на ее полные плечи плащом. Нина пристально смотрела вдаль, ожидая кого-то. Она смотрела на ту улочку, что выходила на дворик и детскую площадку, которая протянулась сюда от самого вокзала.

Нина устала кого-то ждать и окаменела от этой усталости, от всего пережитого на прошлой неделе, застыв на балконе. Но пристально смотрела, словно это сейчас было самым главным делом в ее жизни.

Положив голову на скрещенные на перилах балкона руки, почувствовала, что задремывает.

Но, услышав сквозь морок сна и шелест моросящего дождя шорох шагов, она встрепенулась. Выпрямилась, всматриваясь еще пристальнее. И обрадовалась, увидев кого-то вдали.

Сверху ей был виден только черный зонт, большой черный зонт. Но она сразу узнала того, невидимого ей, идущего под зонтом человека. И тихо заплакала…

Михаил, лет пятидесяти восьми мужчина, изрядно потрепанный жизнью, шел не торопясь, останавливаясь, словно в сомнениях, задумываясь о чем-то. Он останавливался и оглядывался назад. Подойдя поближе к дому, он приподнял зонт и посмотрел на окна и балкон верхнего этажа. Увидев женщину на балконе, Михаил замер. И они пристально смотрели друг на друга.

И тут женщина, как включенная сирена, начала поносить этого мужчину. Точно бездонную бочку брани изливала она на него, теперь уже опущенный черный зонт, под которым он пытался скрыться и от нее, и от камнепада ее брани, и от моросящего дождя. Из ее яростного монолога становится ясно, что это ее муж.

– Явился, бесстыжие твои глаза! Что, нагастролировался, урод?! Теперь домой?! Видно, не приняли тебя там!

Дождь как-то вдруг остановился. И Михаил, который отнесся к этому потоку ругани как к стихии природы, не отвечая своей жене Нине, сложил зонт. Подошел к скамейке у подъезда. Достал газеты из портфеля и, расстелив их, сел.

Задумался, взглянул на окна пятиэтажки. Кое-где, несмотря на раннее время, уже зажглись огни. В основном это были окна кухонь. И отметив это про себя, он достал из портфеля пластиковую бутылочку кефира и спокойно под ругань жены стал медленно и задумчиво пить его. Словно ее ругань – часть звуков природы. Ему было так дорого все пережитое недавно, что, точно в детстве красивую бабочку, не хотелось ему выпускать, смешивать с повседневностью то драгоценное, что согревал он в глубине своего сердца. Он, стоящий в луже у дома, в котором он прожил четверть века, был здесь, но не тут, а мысленно далеко-далеко. И припомнилось Михаилу…

Весна. Он солдат советской армии. Готовится к демобилизации, клеит альбом дембеля. И вот он получает письмо от любимой девушки, живущей в Нижнем Ломове, под Псковом. Уже все было решено для обоих.

Он после демобилизации выйдет на ее станции Нижний Ломов. Она будет его там встречать, ждать на перроне. И начнется их новая жизнь. Оба считали дни, разделяющие их, радуясь, что с каждым днем их становится все меньше.

И вот он едет к ней, сидя в вагоне. Вот достал он свой дембельский альбом и показывает за чаем своим попутчикам. Это семья – хорошая, немолодая семья: жена женщина лет сорока и ее муж под пятьдесят. Их дочка – милая толстушка… Семья. Показывает попутчикам фото своей девушки. Те отмечают: сразу видно, что девушка хорошая. Поздравляют с хорошим выбором… Но проходящая мимо проводница объявляет:

– Подъезжаем к Нижнему Ломову! Выходящие, приготовьтесь!

Михаил быстро собрался и, простившись с попутчиками, пошел к тамбуру. И вот он с рюкзаком стоит в тамбуре. Поезд подъезжает к станции Нижний Ломов. На перроне как-то пустынно. И вскоре, еще проезжая вдоль перрона, Михаил увидел Зою. Она, двадцатилетняя девушка, в голубом платье в синий горошек, с букетом ромашек стояла на станции, как они и договаривались. Она напряженно всматривалась в мелькающие вагоны, прижимая к себе ромашки.

Вагон Михаила проехал дальше, и Зоя продолжала так же всматриваться в те мелькающие напротив перрона вагоны. Наконец движение поезда стало замедляться, и вагон остановился. Двери вагона открылись, но Михаил, сам от себя такого не ожидая, не вышел из вагона. Он не вышел из вагона… Двери закрылись, и поезд поехал дальше. Он вдруг понял, что эта жизнь с нею – как что-то окончательное. А он ощутил, что не готов ставить точку в своей мужской биографии. Не готов. И потому с его стороны честнее будет ехать дальше. Почему-то вспомнились прописи, мучительные прописи в первом классе. Когда его первая учительница, Раиса Семеновна, крепко сжимая его кулачок в своей натруженной мускулистой руке сельской учительницы, выводила по тетрадному листу, словно резцом по мрамору: «Миша любит маму!» Плавные, воздушные линии не получались, а Раиса Семеновна нависла пугающей и беспощадной тьмой, и все в нем сопротивлялось тому, что, как бы криво ни выводил он первое в своей жизни «м-а-м-а», маму он не станет от этого любить меньше. Да, нужно по прописям. Правильно по прописям, но не хочется. И они пугают своей расчерченностью – эти красивые прописи. Он отчетливо ощутил, что сейчас это странная точка выбора в его жизни, и если не последовать ей, то можно выпрыгнуть из жестких линеек прописей, что не готов он к плавному, твердому и легкому нажиму. А он, с его внутренними метаниями, только измучает хорошую, добрую Зою.

Дверь вагона закрылась. И он стоял, так же прислонившись к стене вагона. Состав тронулся. Глядя на уплывающую маленькую тонкую Зою с ромашками, он, точно окаменев, смотрел на нее, прощаясь. Попутчики, озадаченные его поведением, расспрашивали, что к чему. Но в задумчивости он ответил что-то невразумительное.

Это мгновение своего странного покоя вошло в него, как врастает в дерево кусок железной ограды, и поселилось занозой в его памяти навсегда.

Потом… Встреча с Ниной на танцах. Свидания. Женитьба. Рождение дочери. Свадьба дочери. Потом другая свадьба дочери. Потом еще свадьба дочери. Вечно усталая и раздраженная Нина. Михаил вдруг осознал, что он словно лишний в доме. Нина, грубоватая от природы, стала груба и с ним. Зять живет в доме и тоже погоняет Михаила. Но как-то и это притерлось, обжилось и почти не жало. Живут тесно и тускло. Однажды они затеяли ремонт. И, как водится, выбрасывали все захламляющее жизненное пространство. И, снуя от помойки до дома и обратно с большущими пластиковыми тюками, Михаил вдруг обнаружил, что мешок оказался бракованным и склейка шва на боку лопнула. Все содержимое вывалилось прямо у контейнера. То, что он увидел среди барахла «на выброс», словно вытолкнуло его из дурного сна. Выбрасывая старые, с его точки зрения, ненужные вещи, зять туда же положил и его дембельский альбом. Михаил подобрал его среди выброшенных вещей. Пролистнул. И, листая, увидел фото Зои. И ее заткнутое между фотографий письмо, последнее письмо, в котором они договариваются о встрече на станции, тоже было там. Михаилом овладело беспокойство, несбывшееся стало звать его все настойчивее.

Он вернулся домой и, улучив минутку, когда вся семья смотрела телевизор, уединился и написал Зое письмо «до востребования». Она ответила Михаилу, что по-прежнему ждет его. Завязалась переписка, словно не пролетело столько лет. Она все простила и по-прежнему ждет его. И в результате он решился, поехал в Нижний Ломов. Приехав, отправился с большим букетом ромашек туда, где был ее дом, по адресу на конверте. Но оказалось, что на этом месте давно уж нет дома, а высится современный, многоэтажный дом. Здесь текла и шумела совсем другая жизнь. Он был озадачен. Попытался найти почтовое отделение по штампу на конверте. Но и тут странности: уже лет тридцать как больше нет такого почтового отделения.

Михаил усталый и опечаленный вернулся на станцию, где из вагона, проезжая мимо, последний раз увидел Зою. И вдруг он увидел Зою. Это та же прекрасная девушка, напряженно всматривающаяся в лица выходящих из вагона только что подъехавшего поезда. Она ждет, встречает… Михаил бросился к ней с радостным криком:

– Зоя… Зоинька! Ты!!! Ты меня ждешь?

Та самая, ничуть не изменившаяся Зоя, с неожиданно обиженным и настороженным лицом, повернувшись, ответила ему:

– Что вам надо?! Как вам не стыдно, вы мне в отцы годитесь, а пристаете. Имя мое откуда-то узнали, странно.

Тут Михаил рассмотрел, что ее ромашки – не букет, а какой-то почерневший веник из увядших ромашек. А он и купил именно такой, который она в тот день прижимала к себе, стоя на перроне в ожидании их встречи. И он протянул ей эти свежие, чудесные ромашки, почти прошептав:

– Зоинька, твои ромашки увяли… Вот возьми. Ты не узнаешь меня? Я Миша, твой Миша.

Всматриваясь в него, Зоя задумалась и ответила:

– Странно… Человека, которого я здесь встречаю, тоже зовут Миша. Но… Вы извините, я занята! Я встречаю человека.

Михаил, понимая, что все безнадежно и разобраться со всем этим нереально, замер, любуясь молодой и прекрасной Зоей. Стоял и улыбался, любуясь этой милой девушкой.

Подошел поезд. И вагон остановился, как раз напротив. Он повернулся и вошел в вагон. И так же, как тогда, прощаясь, смотрел и насмотреться не мог на Зою. Оттуда, из вагона поезда, как и тогда, покорно по расписанию отъезжающего от перрона Нижнего Ломова.

* * *

Михаил, сидя на скамейке под зонтом, до мелочей вспоминал эту странную историю. И, как в детстве летом не желая выходить на берег из теплой речной воды, он мысленно все цеплялся за милые сердцу детали. Он вспоминал Зою. Ее молодые изящные руки, держащие увядшие стебли старого букета. Как ветерок, шатающийся по станции, взметал ее вьющиеся, тонкие светло-русые волосы. То же платье и взгляд светло-серых задумчивых глаз. Но сквозь эту реальность доносилась все громче брань его жены Нины. Все так же стоящей на балконе. Соседи выходили из подъезда на работу, кивком головы приветствуя его возвращение в родное Ругачево. Стараясь сохраняя нейтралитет, делая вид, что не слышат Нининой брани в его адрес, спешили на работу.

 

Михаил сел на скамейку перед домом и, пребывая в той же задумчивости, достал из старого кейса, модного в забытые 70-е годы, бутылку с кефиром и булку. Допил кефир, закусывая булкой. Закрыв глаза, задремал и тихо замер на скамейке.

Когда он проснулся, была уже глубокая ночь. Вдруг голос Нины словно потеплел. Она произнесла:

– Мишуня! Ну хватит меня перед соседями позорить. Иди домой.

И Михаил, складывая зонтик, вздохнул и пошел домой. Из старомодного и потертого кейса выпал железнодорожный билет в один конец: «Ругачево – Ломов», плацкарт.

Марс Семенович Яблочный

В те жаркие летние дни отовсюду доносилась недавно прозвучавшая на радио песня с незабываемыми словами: «…и на Марсе будут яблони цвести!» Эта песня тотчас стала шлягером на долгие годы. И казалось, что конца-края этой песне не было. Потому что доносилась она из окон женского общежития веселых крутобедрых малярш в низко повязанных пестрых «павловских» платках, скрывающих их лбы. Разноцветные капли и брызги красок, которыми покрывали они стены домов и заборов Ругачева, оседали на их головах, вплетаясь в рисунок их платков с яркими букетами, словно так и было задумано, чтобы легко было прочесть все, что они красили на своем жизненном пути. И вся их лакокрасочная биография красовалась и пестрела открыто у всех на виду.

Звучала та песня о следах на пыльных дорожках забытых планет и из старинного купеческого особняка с единственным балконом в центре города, в котором обосновался райком комсомола, и из динамиков на центральной площади Ругачево, и из молодежного кафе «Эврика», и из кафе напротив, и из рюмочной «Незабудка». А если где-то эта песня и смолкала, то уж наверняка тотчас начиналась в другой стороне Ругачева. Например, неслась из мчащегося вдаль такси, а таксисты включали эту песню погромче, словно делились радостью со всеми. Чтобы всем хватило радости, вылетала песня и из модного в те годы рижского приемника «Spidola», стоявшего на рыночном прилавке кого-нибудь торговца помидорами или яблоками, обильно созревшими в тот яблочный год к самому Спасу.

Даже в ругачевском роддоме из старенького приемника «Маяк», висевшего на побеленной стене в акушерской, что находилась за стеной «родилки», как называл медперсонал то место, где будущие матери рожали своих малышей. И их крик новой жизни сливался со словами песни, доносившейся из-за стены: «И на Марсе будут яблони цвести!»

Наверное, поэтому новорожденного «отказника», родившегося на Яблочный Спас в ругачевском роддоме, тихого и улыбчивого мальчугана, так и назвали: гражданин Марс по фамилии Яблочный.

Нянька – пенсионерка, работавшая еще и на полставки как уборщица, – ухаживая за мальцом, жалела его. И, сокрушаясь о его судьбе, Полина Семеновна тихо и нежно разговаривала с улыбчивым малышом, не выпуская швабру из рук и старательно протирая больничные полы мокрой холстиной с едкой хлоркой, вытеснявшей из палаты все запахи пышно цветущего августа. Того плодоносного яблочного августа.

– Эх ты! Марсианин наш! Подкидыш ты наш! Ну что ж такое нечеловеческое имя дали безответному малышу-сироте?! При живых, неизвестных науке родителях жить будешь! И вот так: кто как захочет, так и обзовет безответного малыша?!

И, продолжая мыть полы роддома, в сатиновом мрачно-синем халате, она переместилась из палаты в коридор. А потом и в сестринскую, где сестры и акушерка пили чай с подаренным каким-то благодарным папашей тортом «Полет». Уже исчезли с «Полета» почти все кремовые розочки и взметнувшийся в небо космический корабль с шоколадным гордым росчерком «СССР» на боку, когда она вторглась с гремящим ведром и в сестринскую, продолжая свой монолог:

– Что ж вы, дурехи, насмешничаете?! Пожалели бы человечка! – сетовала уборщица, протирая сестринскую толстой холстиной, намотанной на видавшую виды швабру, нарочито громко опуская швабру в алюминиевое ведро, словно этот дребезг был ее союзником, отдающим свой голос борьбе за справедливость в отношении рожденного сиротой.

– Да ладно тебе, Семеновна! Отдохни! Садись с нами чай пить. Вот и тебе розочку оставили, розовую. Мы тебя ждали! Чай свежий заварили – «Три слона», цейлонский. Уж все вымыла на сегодня! Отдыхай!

Полина Семеновна действительно закончила свой ежедневный обход роддома со шваброй и ведром. И поэтому, помыв руки здесь же, в сестринской, и сняв ситцевый синий халат, чинно присела за общий стол, заметив вслух, что она-то предпочитает чай «№ 36», сразу дав понять, что у нее на все свое мнение имеется. Хотя в то время и было-то только те два сорта чая: цейлонский «Три слона» и чай «№ 36».

Поэтому, пробуя треугольник торта с уважительно оставленной ей розочкой, она продолжила, чтобы исправить выбор смешливых медсестер и акушерки. Она уговорила дать мальчонке хотя бы отчество правильно-человеческое. Поэтому отчество родившийся аккурат на Яблочный Спас Марс – Марсюня – Марсюшка Яблочный вреде как получил по святцам. В тот день, 18 августа, было два имени: Семен и Иван. Оба имени, предложенные нянькой роддома, нравились всему медперсоналу. Поэтому чаепитие медперсонала затянулось в спорах. Сначала все были за отчество «Иваныч», потому что радостная советская гордость тех лет начала освоения космоса была главной интонацией социальной жизни страны в те годы. И идея, что русские на Марсе будут яблоневые сады разводить, в сочетании имени Марс с отчеством Иванович легко прочитывалась. Так же, впрочем, как и на других замечательных планетах. Эта размашистая идея всех веселила, но не вступавшая до того в обсуждение нянечка, вкушавшая молча свое яблоко, возразила:

– Семеном, то есть Семеновичем, назвать нужно! Потому что «Семен» – от семени, от семечка все начало берет, вот будет он по отчеству вроде как от семечка развившийся!

Тут все и сообразили, смеясь и подкалывая Полину Семеновну – заступницу малыша:

– Понятно, Семеновна?! В твою честь и дадим отчество! Семенычем будет!

Поэтому и решили, что румяному, как наливное яблочко мальчику, зваться так: Марс Семенович Яблочный. Словом, Семеныч.

Так и потекла его жизнь – Семеныча Яблочного; кто-то решал, чему и как ему учиться, во что ему обуться-одеться, что хорошо, а что плохо, чем ему в жизни заниматься. Но вот что удивительно: его тихую, улыбчивую покорность ничто не задевало, ни об какие углы не стукалось, ни о какую раздражительность и гневливость нянечек и воспитательниц, а позже – учителей. Текла его судьба себе меж берегов чужих мнений и судеб. Словно милостью сиротской была ему подарена на всю жизнь эта тихая вдумчивая смиренность. Все решенное свыше разными начальниками, начиная с воспитательниц и уборщиц, позже – учителей, а потом – начальников и директоров, принимал Марс Семеныч со спокойствием в душе, без вариантов и зряшных сомнений. И без рассуждений отправлялся вживаться в новые обстоятельства, как обживают новые углы и стены, по возможности украшая их то новой табуреткой, то вырванной из журнала «Огонек» репродукцией картины из Третьяковской галереи. Только все всматривался в лица и глаза молодых женщин – сначала нянечек и медсестер, потом учительниц и уборщиц, потом во все встреченные: в голубые, карие, зеленые, – пытаясь узнать в них, вернее, найти единственные – материнские. А с годами стал ловить себя на том, что с печалью останавливал свой взгляд на женщинах в годах, а то и вовсе пожилых. И с теми же мыслями: «А быть может, это она? Мать моя».

Но и это притупилось с годами, перестало душевно тревожить его. Особенно после того, как увидел, встретил Марс Семеныч на жизненном пути такие глаза – словно изначально материнские. Глаза той женщины, словно всю-то жизнь она ему дала. Только с нею жизнь общая, счастливая. Это была его Валя-Валентина, приехавшая в их колхоз по распределению работать агрономом. Марс Семенович, а тогда по молодости еще просто Марс, которого часто, передразнивая, называли «Маркс», сразу прикипел всем сердцем к приехавшей издалека Валюше.

Оба они были увлечены идеями великого русского селекционера Мичурина. Оба увлекались темой селекции новых сортов яблок. И песня та – «…и на Марсе будут яблони цвести» – обоим была очень мила и любима ими. Мечтали сады новые, невиданные разводить. Особенно яблони они любили, за стать, за красоту цветения весной, за разноцветье и аромат осенних плодов. Да и как их не любить – яблоки-то? Так они всю жизнь вместе и работали агрономами в аграрном комплексе «Ругачево», куда их обоих, как молодых специалистов, распределили после учебы. Как раз там, в совхозе «Ругачево», неожиданно образовалась вакансия. Правда, по печальной причине «перегибов». Под натиском новомодных влияний из-за океана на наше сельское хозяйство в начале 60-х Н. С. Хрущев, после своего визита в Америку, пожелал засеивать как можно больше плодородных посевных площадей кукурузой. Вот тогда и вырубили большой, старый, раскидистый, тенистый, дивный яблоневый сад. Выкорчевывали под причитания и сожаления стариков, точно на похороны приходивших проститься с яблоневым садом, где звенела и пела их молодость, в том огромном саду, приютившем не одно свидание ругачевцев, где с цветением по весне расцветала и их любовь. Как, впрочем, и во все другие времена года. А когда после вырубки сада стали выкорчевывать пни, оставшиеся от старых яблонь, бродили ругачевцы между вывороченных пней со взметнувшимися в небо, словно в мольбе и отчаянии, чернеющими и искореженными корнями. Сердце старого совхозного агронома не выдержало этого разорения и уничтожения любимого сада, которому столько сил, столько лет отдал он! Подрубили вместе с садом и его жизнь. И, глядя, во что превратило начальство яблоневый сад, словно прокляли ругачевцы от досады и сожаления то обезображенное порубкой место. Потому что «не пошла кукуруза» на том месте, как ожидалось. Гонора – шик! Прибыли – пшик! А вскоре и по всей стране «кукурузная кампания» стихла. И решено было ругачевским начальством вернуть все на свои места. Насадить новый яблоневый сад. Отправили заявку, чтобы прислали «молодого специалиста – агронома».

Так и получили по распределению эту работу не один, а сразу два молодых специалиста. Они не видели ни того, как вырубали сад, ни того, как жгли ветви, пилили на дрова стволы яблонь. Ко времени их приезда в Ругачево на том месте, где раньше был сад, унылой проплешиной распластался заброшенный пустырь. Поэтому с легким сердцем и радостью энтузиастов принялись Марс и Валюша разводить новый сад. И одновременно с увлечением занялись селекцией – выведением новых сортов яблок.

Там у Марса Семеновича вроде как творческая лаборатория образовалась для его уникальных селекционных опытов. Идея с юности была у Семеныча Яблочного – вывести такой сорт яблок, чтобы они, созрев, не опадали и не становились «падалицей», как принято называть в народе упавшие вокруг корней яблонь созревшие яблоки, а терпеливо висели бы. Усыхая на ветке яблони. Словно вежливо дожидаясь, когда их соберут и утилизируют. Потому что не только жаль упавших яблок, досадно и то, что яблоки упавшие – «падалица» – гниют и заражают гнилостными бактериями корни и почву, на которой стоит яблоня, соками которой она питается и рождает свои румяные плоды. И такие интересные сорта они выводили, и даже награды разные они с Валюшей получали, но такого, как было задумано, ради чего работали, – ну никак не получалось! Вывели и морозостойкие. И гибриды разные. Очень преуспели Марс Семенович Яблочный и его супруга Валентина Алексеевна в выведении разных карликовых сортов – да таких, что оказались декоративными сортами, потому что они то пирамидальные, то с резными «кленовидными» красноватыми листьями, то с резными, но сердечком. То и вовсе такие декор и эстетика получились в новом сорте яблони, что на ВДНХ призы выдали им обоим, как замечательным селекционерам. Потому что тот сорт такой, что цветет по весне такими крупными и красивыми, ничуть не хуже, чем жасмин, пахнущими цветами, махровыми и крупными, как июньские пионы.

Вот ведь как преуспели они в своих работах как видные селекционеры, но… Они не только сами сорта разрабатывали, но и удобрения свои, авторские создавали, без которых эти чудеса селекции были бы невозможны. Но тот самый сорт, как задумал его еще в молодости ученик аграрного техникума Марс Яблочный, напевая: «И на Марсе будут яблони цвести!» – вот такой сорт никак не получался у них с Валентиной! Как бы ни был прекрасен созревший плод любого из выведенных ими сортов, как бы ни любовался наливным яблочком Марс, а жена его Валентина цветением, но все равно: наступает срок, и падает созревшее яблоко на землю. Пропадает урожай, если не успел его человек собрать вовремя. Точно жизнь человеческая: уж каким бы разноцветьем событий ни была наполнена, а все равно – приходит срок, и…

 

И уж какой бы вид селекции, из каких бы лучших сортов скрещено то яблоко ни было, а наступает миг… и сворачивает отсчет времени с прямого пути в завтра. И падает на землю яблоко – гнить. Вот с этой неизбежностью и сражался в своей селекционной работе Марс Семенович, или Семеныч Яблочный, как привычно звали его односельчане и сослуживцы по колхозу. Пока выводили они тот заветный сорт, успели и родить, и вырастить сына и дочь. Свадьбы им сыграть честь по чести. Но, правда, выросли и разъехались дети, устраивая свою новую жизнь. Многое менялось в их жизни, а тема их работы над селекцией заветного сорта яблок развивалась словно в другом течении времени, оставаясь неизменно нерешенной. Неперевернутой страницей их общей жизни.

Многое пришлось пережить. И то, что некоторых из колхозного начальства упорство Марса Семеныча в поисках и выведении нового сорта яблок даже раздражало. Потому что были разные разнарядки свыше – то кукурузу сеять, то какие-то новомодные идеи увлекали колхозное начальство. Словом, не раз приходилось Марсу Семенычу защищать колхозный яблоневый сад. Спасали не только его упорство, но и полученные на ВДНХ грамоты и награды за замечательную селекцию, за новые морозоустойчивые и декоративно цветущие сорта. Заработанный годами труда авторитет. С большим трудом удалось супругам Яблочным отстоять от вырубки колхозный сад – любимое детище Семеныча Яблочного. С трудом защитил тогда Семеныч яблоневый сад. Да и спустя годы вернулась та же напасть, когда пришла перестройка, когда большой яблоневый сад, детище Марса Семеныча, захотело начальство перепродать под строительство коттеджей. Да и смерть его супруги, Валентины, в те же годы подкосила его силы и здоровье.

Забылась песня его молодости, их с Валентиной любимая: «И на Марсе будут яблони цвести!» Новые времена принесли и новые, чужие песни. И точно гниль перезрелого яблока коснулась и души Марса Семеныча, вползла тоскливой и безысходной печалью ненужности на земле всего, что было так важно для него и дорого. Что было его миром, жизнью каждого дня. И упрямо падали яблоки на землю в том, обреченном на вырубку бывшем колхозном яблоневом саду, пренебрегая всеми его усилиями селекционера и изобретателя новых, неизвестных науке удобрений. Неизвестных, потому что времена такие настали, что наука стала обществу не интересна и не востребована. А преданные науке люди резко перестали быть уважаемыми членами нового, постперестроечного общества, а мигом превратились в «местных чудиков» – дурачков, которые вместо того, чтобы посвятить себе зарабатыванию денег, занимаются мутными и неприбыльными делами.

Вот и погнала его из дома в сад та тоска. Прямо среди августовской ночи, когда висела над Ругачевом полная луна нестерпимым прожектором, лучи которого, точно метла бессонной уборщицы, изгоняют покой и сон из всех уголков дома. И никакими шторами от полнолуния не спастись. Что в наши времена, когда достоинство человека стало измеряться размером достатка, и порой неважно как добытого. Потому что даже в новостях по ТВ все чаще в словах дикторов, когда речь шла о грабежах и воровстве, проскальзывало уважительное «работа». Пришел он, чтобы проститься с яблоневым садом, ставшим таким же лишним и ненужным в наступившей новой жизни. Захватил с собой старенький, еще кассетный магнитофон с любимой кассетой, на которой жила любимая песня: «И на Марсе будут яблони цвести!» И еще притащил два тяжеленных чемодана с химикатами, чтобы составить самое последнее из его изобретений: чудо-удобрение. Вроде как на прощанье угостить сад, пока его еще не вырубили. Он гладил стволы яблонь, называя их по данным покойной Валентиной красивым и звучно-гордым названиям сортов, словно именам при рождении. Сорта – гордость его селекции: «Глория», «Аделаида спелая», «Марсианские поздние» – эти были особенно лежкие, до самой весны пролежать могли, не портясь. И, конечно, любимые, из первого выведенного с Валентиной вместе, – «Ругачевские ранние» яблоки, те, что весной такими махровыми цветами цветут, что по розовому цвету и пышности цветка от пиона не отличить. Он лил им в корни свои удобрения из лейки, точно прощальную чарку наливал каждой яблоньке. И после каждого полива нежно шептал, обращаясь к ним уважительно:

– «Аделаида спелая», «Фердинанд-рафинад»…

Он обнимал и целовал шершавые стволы и нижние ветви яблонь, вдыхая запах листвы и яблок, разогретых жаркой августовской ночью. И когда осталось совсем немного удобрений, на одну лейку, Марс Семеныч пошел полить и ту яблоню, что вызрела новыми яблоками в первую наступившую без Валентины осень. Так он и назвал эту яблоню нового сорта ее именем: «Валентина Ругачевская». Назвал уже сам, без нее – эту ладную яблоню, цветущую по весне незабудками. С красноватыми листиками в форме сердечек. И созревающую мелкими-мелкими, очень красивыми и сладкими яблочками, для варенья. Отдаленно напоминавшими знаменитую в пятидесятые китайку, или «райские яблочки». Они тоже были с мелкими яблочками, это был сорт, выведенный специально для варенья. А теперь редко где встретишь тот сорт. Невостребованным стал. Еще бы, в любом деревенском магазинчике столько разного варенья и джемов, что перестал народ сам варенье варить. Вот и позабыли такой сорт.

Марс Семеныч включил негромко в ночи: «И на Марсе будут яблони цвести!»

И пошел Семеныч к своей раскидистой, увешанной блестящими яблочками, как украшениями, как новогодняя елка игрушками, поблескивающими в темноте густой листвы, как прощальные слезинки. Подошел к «Валентине» с полной, тяжелой лейкой, чтобы полить яблоню, угостить и ее на прощание. Да чуть не выронил лейку. Но, глубоко вздохнув, поставил свое удобрение медленно на землю, не отрывая изумленного взгляда от яблони. На одной из нижних ветвей сидела странная крупная птица, которую Марс Семеныч сначала принял за сову. Но пригляделся и увидел, что крепкие и цепкие лапы птицы, рябые крылья по бокам и правда были похожи на совиные. А выше… На грудке птицы оперение редело и заканчивалось, словно вырез пушистого платья. И грудка, милая и округлая, переходила в полноватую округлую шею. Такую знакомую и родную. И вместо мордочки совы – личико такое любимое. И молодое-молодое, как в те времена, когда они еще только начали «Марсианские поздние» выводить с Валюшей, его женой, тоже молодым специалистом, колхозным селекционером.

– Марсюша! Ну что же ты? Поливай и мою прощальную яблоньку. Что ж ты замер? Полей нашу «Валентину Ругачевскую».

– Валюша? Ты ли это?!

– Как видишь! Вот, прилетела тебя повидать! И с садом нашим проститься. Вырубят его скоро, а жалко-то как. Марсюшенька, родной мой! Но ты полей на прощанье, обязательно полей. Наш труд не пропадет! Вот увидишь. Марс!

– Как там? Может, и я там «своих» встречу, узнаю, кто мать моя? Да и кто отец? А? Валюша! Ты-то… Своих там встретила?

– Нет, Марс, там все не так, как мы себе представляем. Свои только здесь, а там своих нет! Хорошо, что ты нашу песню включил, – сказала Валентина и тихо, как прежде, подпела песне, звучащей из старого кассетника: «На пыльных дорожках далеких планет останутся наши следы!»

– А что ты делаешь там-то? А? – дождавшись, когда она допоет, спросил Марс Семеныч, вглядываясь в любимые и родные черты.

– Так то же, что и здесь. Яблоневые сады развожу. И там все продолжают тем же заниматься. Чему здесь научились, то и там годится.

Рейтинг@Mail.ru