Ада историей бывшей усадьбы не интересовалась. Этот дом так и не стал ей родным, хотя она и провела в нем большую часть жизни. Девочка знала лишь то, что знали все воспитанники: бывшая усадьба после революции волей новых властей превратилась в приют для сирот. Во время Второй мировой войны главное здание оборудовали под госпиталь, а в послевоенное время сделали детский дом. В этом статусе бывшая усадьба просуществовала еще двадцать лет. Затем, когда дом потребовал капитального ремонта, детей расформировали по другим домам, а территорию закрыли. Но по каким-то причинам ремонт отложили, и усадьба простояла в запустении пятнадцать лет. Может быть, так и разрушилась бы со временем, но сменившиеся местные власти спохватились, что Боярышники представляют собой историческую ценность. И отреставрированная усадьба, ставшая теперь интернатом, вновь приняла детей из неполных и неблагополучных семей. Вот и все, что знала Ада о том месте, в котором прошла значительная часть ее жизни.
Главный корпус, трехэтажный, где учились и жили воспитанники, напоминал Аде увиденный на открытках Смольный: подобную ассоциацию вызывали арочные окна и колонны, удерживавшие козырек над входом. Только вот институтом для благородных девиц интернат никак нельзя было назвать.
До семи лет Аду воспитывала тетка-инвалид. О своей младшей сестре, матери Ады, тетка всегда отзывалась пренебрежительно и брезгливо, не щадя чувств маленькой девочки: «Шалава!» Что стало с матерью, девочка точно не знала. По одной версии, сбежала с очередным хахалем и погибла от его побоев, по другой – что-то сама сотворила с собой на почве несчастной любви. О новорожденной дочке мать-кукушка совершенно не заботилась, подкинула ее в «гнездо» старшей незамужней сестры еще младенцем и упорхнула налаживать свою личную жизнь. Мечтала, что будет жить ярко и празднично, как райская птичка, но получила в итоге лишь болотную трясину.
Тетка Анжела, скрюченная, горбатая, с длинными, как у обезьяны, руками, с детства страдала тяжелым заболеванием, перекрутившим ее позвоночник, изуродовавшим конечности и превратившим жизнь в бесконечный ад. Дожила она в одиночестве почти до сорока лет и прожила бы так и весь остаток своей не балующей разнообразием жизни, если бы ей на шею не свалилась эта орущая, голодная, требовательная девочка. Анжела как-то рассказала Аде, что беспутная мать просто принесла завернутую в одеяло дочь к старшей сестре, положила девочку на пороге и, позвонив в дверь, преспокойно ушла. И не знали ничего о молодой женщине до тех пор, пока не пришло известие о ее кончине. «Подохла, как собака», – цедила сквозь зубы Анжела, но беззлобно, в душе жалея беспутную младшую сестру. Об отце девочки ничего не было известно, хоть тетка и пыталась найти его: выспрашивала местных сплетниц в надежде узнать, с кем около года назад путалась ее сестра. Но когда Анжела увидела одного из тех «кавалеров», решила, что пусть уж у девочки вовсе не будет отца, чем вот такой, опустившийся ниже некуда. Разборчивостью в любовных связях младшая сестренка не отличалась.
И хотя этот крест – поднимать ребенка на нищенскую пенсию едва передвигающегося инвалида – легким никак нельзя было назвать, Анжела не жалела, что взвалила его на себя. Она и не ожидала от жизни подобного чуда: с тем, что ее судьба – коротать отведенные ей годы в одиночестве, – она смирилась еще в молодости. Сознательно запретив себе мечтать, надеяться, желать, Анжела добилась того, что превратила себя в замкнутую, ворчливую тетку с окаменевшей душой. И сама от себя не ожидала, что вдруг на камнях может прорасти молодой, но оказавшийся таким сильным росток любви.
Анжела любила девочку, но, сама не знавшая ласки и нежности, не могла выразить чувства: нескладные руки, порой тянувшиеся, чтобы обнять сиротку, опускались нерешительно, так и не коснувшись девочки. Не баловала Аду (на нищенскую пенсию особо и не разбалуешь), держала в строгости, за проступки наказывала, но за успехи и достижения не скупилась на похвалу. И по-своему учила жизни. «Смотри мне, Адка, будешь рохлей, не будешь за кусок свой драться, запинают тебя, останешься голодной. Сироту обидеть проще всего, никто не заступится! Не на доброго человека надейся и не на боженьку, а на себя, только на себя», – внушала Аде тетка. И девочка слушала, мотала наставления себе на ус. Анжела с радостью отмечала, что растет племянница смышленой и сообразительной – не оправдались опасения, что из-за плохой генетики девочка будет страдать слабоумием. Анжела, глядя на умненькую девчушку, все больше и больше подвергала сомнению версию, что родилась она от местного пьянчужки. А что, если у сестры случился роман с интеллигентным, но женатым мужчиной, может быть, каким-нибудь профессором? Анжела придумала такую историю и сама поверила в нее. И частенько приговаривала: «Адка, придет время, учись! Светлая голова тебе дана не для того, чтобы прическу носить, а чтобы думать! Умные далеко идут. Будешь учиться, станешь большим человеком, а не будешь – пойдешь в дворничихи. И будешь жить как Симка. Ты же ведь не хочешь так?» Ада не хотела. К дворничихе Симке она относилась со смесью страха и брезгливости, потому что была та вечно пьяной, горланящей непристойности, ободранной, как бездомная. Впрочем, и квартиры приличной у дворничихи не было, жила она в котельной, где спала, ела и принимала ухаживания и ласки от таких же, как сама, перманентно нетрезвых кавалеров. Ада точно не хотела так жить.
«И шалавиться мне не вздумай!» – на будущее просвещала маленькую девочку тетка, считавшая, что нечего скрывать от крохи правду жизни. «Ты же не хочешь закончить так, как твоя мать? Хуже собаки подзаборной. Ты же ведь так не хочешь, Адка?» И маленькая Ада, хоть и не понимала значения слова, но догадывалась, что тетка предупреждает о чем-то плохом. Нет, «шалавиться» она не желала.
Когда девочке исполнилось семь лет, тетка отдала ее не в обычную школу, а в интернат. Болезнь Анжелы усугубилась, растить племянницу становилось все сложней. «Ничего, пусть поучится жизни, пригодится», – ворчала тетка, думая о скором отъезде Ады. Утешала она таким образом не столько девочку, сколько саму себя и украдкой смахивала слезу. Выхлопотать интернат для племянницы оказалось едва ли не так же сложно, как в свое время оформить опекунство. Если раньше Анжела изо всех сил старалась доказать, что она, несмотря на свою инвалидность, справится с такой серьезной обязанностью, как воспитание девочки, то теперь, ради того, чтобы племянницу определили на обеспечение в интернат, пришлось убеждать инстанции в обратном.
Ада не знала, как реагировать на подобные перемены. С одной стороны, жила она с теткой замкнуто, практически не общаясь со сверстниками, а ей хотелось, как и любому ребенку, играть и разговаривать с другими детьми. Но перемены и пугали, само слово «интернат» казалось некрасивым и настораживающим. Как ее примут в том мире, в котором правят свои законы? Тетка не была с ней ласкова, порой – сурова, но Ада чувствовала, что Анжела ее по-своему любит, да и она сама тоже любила тетку, заменившую ей мать.
В день отъезда у Ады приключилась истерика. Плакала девочка редко, даже когда ей бывало очень больно: закусит губу и дышит часто и громко, пережидая, когда отпустит боль. От обиды – не плакала тем более. Уйдет в уголок, сядет тихонько и молчит, рассматривая диковинные цветы на выцветших обоях, ждет, когда тетка первая позовет ее мириться. А в то утро, когда за Адой пришла незнакомая женщина – соцработница, раскричалась и расплакалась. Увели девочку, затаившую в душе обиду, почти силком. И не видела она, что, когда за ней захлопнулась дверь, тетка прижалась лбом к вытертой обивке и тихонько завыла. Тетка Анжела, железная до мозга костей, с эмоциональной пустыней в душе, рыдала и причитала, как профессиональная плакальщица, с трудом сдерживая порыв броситься, насколько позволяла ее немощь, вслед за соцработницей и вернуть девочку. Душевная боль была невыносимой: не утешало и то, что девочка будет приезжать на каникулы.
Первый месяц в интернате Ада прожила отрешенно, ничего не запомнив из того, что происходило, не обращая внимания ни на людей, ни на предметы обстановки, словно находилась она не внутри жизни, а на ее обочине. Не слышала, не чувствовала, не наблюдала, передвигалась угловато, словно механическая кукла, ела, не разбирая вкуса, на уроках не могла сосредоточиться, ни с кем из других воспитанниц подружиться не пыталась. В день приезда окружила ее группка девочек, которые стрекотали, как сороки, дергали за платье, куда-то тянули. А Ада лишь испуганно отдергивала руки, когда их касались, и молча таращилась на незнакомых девочек, одетых в одинаковые уродливо-коричневые платья. Ни имен, ни лиц она не запомнила, соседки по комнате ей вообще в первое время виделись одинаковыми, будто высаженные на магазинную полку пупсы.
Постепенно она начала «прозревать»: окружающие перестали казаться безликими, имя воспитательницы наконец-то достигло слуха и засело в памяти – Анна Макаровна, которую за спиной называли Макароновной. Ада сидела на уроках одна: девочки быстро поняли, что с ней, букой, неинтересно находиться рядом, все равно что соседствовать со столбом. Но однажды и у Ады оказалась за партой соседка, девочка подсела к ней перед уроком и вдруг без всякого вступления сказала:
– А моя мама – актриса!
И оттого, что разговор был начат так неординарно, Ада вдруг словно проснулась и будто впервые увидела заговорившую с ней девочку. Соседка по парте была красива, как немецкая кукла, которую однажды Ада видела в магазине: с волосами цвета зрелой пшеницы и синими, как июльское небо, глазами – невероятно красива, так что Ада безоговорочно поверила в то, что у этой юной красавицы мама и вправду актриса.
– Только она постоянно на гастролях, моя мамочка, вот я и живу тут, – вздохнула собеседница.
– Да нет у тебя никакой мамочки! – оглянулась на их парту сидевшая впереди девочка. Ада впервые рассмотрела лицо и той – широкое и плоское, как блюдо для пирогов, с приплюснутой переносицей и узкими «длинными» глазами с приподнятыми к вискам наружными уголками. Внешность у девочки была необычной – Ада никогда не видела подобных лиц и поэтому не сразу смогла для себя решить, красива та или, наоборот, безобразна. Все дни до этого Аде было достаточно одного вида широкой спины впередисидящей девочки – за ней так удобно было прятаться от взгляда учительницы, – теперь наконец-то «увидела» и ее лицо.
– Есть! Есть! – занервничала соседка Ады. – Ты ее не видела, потому не веришь! А я фотографию покажу! Моя мама – известная актриса!
– Ну да, а папа – летчик! – засмеялась круглолицая девочка и отвернулась.
– Ничего он не летчик, – пробормотала себе под нос девочка-кукла. – Противная Райка, вечно она…
– Как тебя зовут? – спросила Ада, увидев, как страдальчески искривилось личико девочки, собирающейся вот-вот заплакать. Ада тогда еще не знала, что на самом деле всех этих пап-моряков, летчиков и военных, а мам-актрис не существует. Нет, родители у всех, конечно, были, но они имели далеко не такие интересные и романтические профессии.
– Света, – ответила девочка и в ответ полюбопытствовала: – А почему у тебя глаза разные?
У Ады глаза и вправду были разноцветными: один – синий, другой – зеленый. Она знала об этом с детства, но, пока была маленькой девочкой, ее это совершенно не заботило. Это уже потом, в подростковый период, когда переживания по поводу не той формы носа, ног, количества веснушек, худобы или полноты соперничают с любовными и занимают едва ли не самое важное место в жизни, Ада стала комплексовать по поводу «неудавшихся» глаз. А в семилетнем возрасте ей даже казалось интересным иметь такую особенность. Но что ответить любопытной соседке? Сказать, что такой родилась – скучно. Хотелось поразить воображение девочки, у которой мама – «актриса».
– А у меня глаза волшебные, – на ходу придумала Ада. – Я могу видеть ночью, как кошка.
Так одно время соседки по комнате и верили, что она обладает зорким ночным зрением, пока однажды впотьмах Ада позорно не споткнулась об ведро с водой, поставленное у ее кровати. Это девочки, наущенные Зинаидой, решили проверить, правда ли Ада видит ночью…
Ее годы в интернате похожи на мозаику: черно-белые, а временами – цветные. Десять лет, третья часть прожитого, а как будто – вся жизнь…
Спать Ада легла раньше обычного. Репортаж о гибели Светланы выбил ее из привычной колеи настолько, что не смогли увлечь ни рабочая переписка, ни присланный Сташковым мейл с сообщением о намечающейся сделке, ни брошенный на самом интересном месте роман, который Ада начала читать три дня назад. Она выпила на ночь липового чаю и уснула на удивление быстро, но спала беспокойно: то просыпаясь, то мучаясь кошмарами.
Наутро чувствовала себя неважно, словно после похмелья: голова была тяжелой, туманилось сознание, болезненно пересохло горло. Рассеянно собиралась на работу: бродила по квартире, натыкаясь на стены и предметы, забывая, что необходимо сделать или взять. Вместо сахара всыпала в чашку с чаем две ложки кофе, почистила зубы кремом для рук, пиком же рассеянности стало то, что вышла Ада из дома в домашних тапочках и заметила это только в машине. Чертыхнувшись про себя, она вновь поднялась в квартиру, чтобы переобуться. Не зная, на кого спихнуть вину за то, что день с самого утра пошел наперекосяк, Ада сваливала ее на Сташкова, потому что тому вчера пришло в голову отправить ее домой раньше обычного времени. Если бы она не уехала так рано, не включила бы телевизор и не увидела репортаж о гибели Светланы, нарушивший ее душевное равновесие и сбивший привычный ритм жизни, то не провела бы еще одну ночь в кошмарах, а проснулась бодрой и собранной, как всегда.
– Очнись! – сердито оборвала себя Ада. Ну что она, в самом деле, выдумывает! О гибели Светланы она и без того узнала бы рано или поздно. Так при чем тут Сташков? И вообще он лишь предложил ей отправиться домой пораньше, а она с радостью ухватилась за этот подарок.
День, в который входишь с левой ноги, чаще всего и дальше идет вкривь и вкось. Не успела Ада завести двигатель, как на ее мобильный раздался звонок с неизвестного номера.
– Ада? – уточнил приятный мужской голос. Такие голоса – низкие, сочные, глубокие – ей всегда нравились, поэтому и ответила неожиданно для себя с ноткой кокетства:
– Она самая.
– Доброе утро! Владимир Сухих тебя беспокоит.
И незнакомый собеседник замолк, будто ожидая выражения бурной радости, но имя не вызвало у Ады никаких воспоминаний. Мужчина молчал. Длящаяся тишина усугубляла нервозность девушки: не получалось вспомнить, где она могла слышать имя позвонившего, где, при каких обстоятельствах они встречались (а ведь наверняка где-то виделись, если он звонит ей так просто и ждет ее реакции).
– Ада, вспомнить, что ли, меня не можешь? – угадал мужчина и тихо засмеялся в трубку. И от его смеха – приятного – Ада сконфузилась еще больше.
– Э-э… – протянула она. – Мы с вами встречались месяц назад на банкете в честь…
– Нет, не на банкете, – перебил собеседник, уже не смеясь, но с веселыми нотками в голосе. – Ладно уж, не буду тебя мучить. Не маленькие, чтобы в угадалки играть, хотя, если бы ты вспомнила детские игры, вспомнила бы и меня.
Смутное, зыбкое ощущение, которое все еще не удавалось ухватить за ускользающий край, шевельнулось в душе: когда-то раньше она действительно встречалась с этим Владимиром… И не на деловых ланчах и ужинах, а в обстановке, не имеющей никакого отношения к ее настоящему. Этот человек из ее прошлого. Но едва воспоминание, подобно изображению на фотобумаге, начало проявляться в памяти, как мужчина не утерпел:
– Адка, вспомни интернат!
– Вовчик! – воскликнула Ада, в последний момент едва сдержав уже готовую сорваться с языка намертво прилипшую в те годы к мальчишке кличку, идущую вразрез с его фамилией – Мокрый. И в памяти визуализировался образ белобрысого, плохо стриженного мальчишки в неопрятной одежде, висящей на его нескладной костлявой фигуре подобно рубищу на огородном пугале. Вовчик получил свою кличку за то, что у него из носа вечно текло – зимой и летом. Жестокие дети изначально дали ему куда более прямое прозвище – Сопливый, и отказывались с ним водиться, но благодаря чьей-то доброй душе, имевшей авторитет, кличку смягчили до Мокрого.
– Он самый! – обрадовался Владимир, что Ада его вспомнила.
– Как ты меня нашел?
– Не так просто, как хотелось бы, но нашел, – лаконично ответил Сухих.
Ада слушала его голос и не могла отделаться от ощущения, что это какая-то шутка, потому что этот обволакивающий, глубокий низкий голос никак не мог принадлежать писклявому Вовчику.
– Ада, мне нужно с тобой поговорить, – перешел к делу Владимир. – Это очень срочно и важно.
– О чем? – с тоской в голосе вяло отозвалась Ада. Ей подумалось, что Вовчик нашел ее ради того, чтобы воспользоваться «связями» в личных целях: либо попросить денег, либо устроить его на работу. Год назад в ее офис завалилась полупьяная бомжиха, которая устроила настоящий переполох. Как пьянчужке удалось пробраться сквозь доблестно сторожащих вход в офис двух охранников, осталось загадкой. Похоже, непрошеная гостья воспользовалась мгновением, когда оба охранника на что-то отвлеклись, и успела ужом проскользнуть мимо них. Но, однако, незамеченной далеко не ушла: аромат, совсем не шанелевский, густым шлейфом тянувшийся за ней, мигом привел охранников в чувство боевой готовности, и те ринулись следом за уже деловито семенящей по коридору пьянчужкой.
Возможно, ту бы тут же выдворили обратно на улицу быстро и без шума, если бы в тот момент Ада не вышла из своего кабинета. «Ого!» – обрадованно-удивленно провозгласила бомжиха, останавливаясь перед Адой. Уперев грязные руки в бока и широко, по-матросски, расставив ноги, пьянчужка расплылась в улыбке, продемонстрировав прореженную в драках челюсть, и заорала: «А вот она какая стала, наша Адуся! Ну что, подруга, дай-ка мне тебя обнять! Да встречку-то и отметить не мешает…» Ада брезгливо поморщилась и отступила назад, а затем бросила красноречивый взгляд на охранников. «Уволю!» – прочиталось тем во взгляде начальницы, и бравые молодцы, не сговариваясь, бросились к бомжихе, скрутили ей руки за спиной. «Да вы что?!» – искренне возмутилась «гостья», явно настроившаяся не на такой прием. После витиеватой тирады, в которой подробно народными словами объяснялось, куда стоит пойти невежливым охранникам, пьянчужка выкрикнула: «Да я ж бывшая подруженция вашей барыни! Зинаида я! Адка, ты что, ох…» – полетели теперь «эпитеты» уже в адрес Ады. «Зинку не помнишь, гадина такая? А кто тебе на Новый год платье синее одолжил, забыла?» – «Ты ко мне за платьем пришла?» – холодно осведомилась Ада, стараясь не показать брезгливости. «Ну, можно и за платьем, – согласилась Зина. – А вообще-то деньжат неплохо… Ты вон у нас какая богатенькая стала, а я…» В это время, не дожидаясь ответа хозяйки, охранники потащили завизжавшую и вновь разразившуюся народным сленгом Зинку к выходу. А Ада в заминке осталась стоять на месте, но, когда одна из дверей приоткрылась и в коридор высунулось удивленное и любопытное лицо одного из служащих, поспешно ретировалась к себе. Уже попав на свою территорию, Ада подумала, что надо было дать Зинке денег. За прошлое. Хотя бы в качестве запоздалой благодарности за то синее платье, сыгравшее в ее судьбе важную роль. Впрочем, эта встреча оказалась не последней. Зинаида подкараулила Аду вечером, когда та выходила из офиса. Шагнула навстречу из тени призраком прошлого и угрожающе провыла: «Компенсацию, барыня, за твоих холопов не желаешь выдать? А не то…» Дослушивать про «не то» Ада не стала, подхватила, преодолевая тошноту, бомжиху под локоть и быстро повела за собой. Отойдя за здание, она торопливо щелкнула замком сумочки и вытащила кошелек, не считая, вынула из него почти все купюры, оставив лишь пару банкнот на всякий случай, и сунула в грязную руку бомжихи деньги. «Трать с умом, чтобы надолго хватило!» – «Вот спасибочки! – заулыбалась щербато Зинка. – Вот чувствовала я, что ты, Адка, в говно не превратилась. Спасибочки!» – «И больше тут не показывайся, а не то…» И Ада стремительно ушла. Однако угроза не подействовала – Зинка появлялась возле офиса еще не раз, и не одна, а со своими помоечными приятелями. Устраивали дебоши, выли и орали под окнами, пугая прохожих, один раз разбили бутылкой стекло, а однажды чуть не подожгли офис. Закончилось это светопреставление через две недели мучений: говорили, что Зинку зарезали в пьяной драке. Ее дружки дерзнули было сунуться к офису и самостоятельно, но были быстро отшиты, а без своей боевой атаманши в повторную атаку ринуться не рискнули.
Поэтому, услышав, что бывшему однокашнику нужно с ней поговорить, Ада загрустила.
– О чем, Вовчик? – повторила она, машинально назвав его тем уменьшительным именем, каким раньше его звали в интернате.
– О прошлом, – вбил мужчина одним ударом гвоздь. – О том, Ада, что случилось пятнадцать лет назад.
– Пятнадцать! – воскликнула она нарочито легкомысленным и беззаботным тоном, за которым неумело постаралась скрыть возникший страх. – Это много лет, Володя. Я уже не помню, что…
– Помнишь, – резко прервал он ее, и бархатные нотки в его голосе неожиданно сменились режущей сталью, – и понимаешь, что я имею в виду.
– Зачем тебе это? – сдалась Ада. Уж лучше бы он денег просил!
– Встретимся, объясню. Не телефонный разговор. Но, уверяю, иметь он будет для тебя жизненно важный интерес. Да, именно так – жизненно важный…
– Ты как будто мне угрожаешь…
– Угрожаю? – рассмеялся «призрак из прошлого». – Нет, Ада, я тебе не угрожаю. Хотя опасность над тобой действительно нависла. А я лишь предостеречь хочу. Так что, встречаемся?
– Где и когда?
Лучше уж поскорее покончить с этим неприятным разговором, который положа руку на сердце затевать совершенно не хотелось. Как и встречаться с кем-либо, с кем прошли годы ее детства и юности. Только Светлана стала исключением. И не только потому, что между ней и Адой установилось полное взаимопонимание мастера и клиента, но и потому, что со Светланой Аду роднило отчаянное стремление создать как можно больше «перекладин», чтобы по этой «лестнице» выбраться из ямы прошлого в благополучное будущее. Это слово «благополучное» для них, проживших детство под ярлыком «из неблагополучных семей», казалось ключевым. «Неблагополучные» – стало клеймом, выжженным не на коже, а в душе.
Ада ничего не знала об остальных девочках, с кем делила интернатовскую спальню с выкрашенными в больничный зеленый цвет стенами, которые они своими силами пытались «одомашнить» постерами. Плакаты висели каждый раз недолго, их сдирала с ругательствами и проклятиями уборщица Нюра, но на их месте неизменно появлялись новые.
Картинка с теми постерами возникла в памяти так ярко, что Ада на мгновение выключилась из реальности и вздрогнула, когда в трубке раздался голос Вовчика:
– На Маяковке через сорок минут? Позавтракаем вместе в кафе, там такие вкусные блины подают!
Ада хотела возразить, что не привыкла завтракать блинами. Да и вообще уже позавтракала – апельсиновым соком и мюсли. Но… воображение тут же нарисовало стопочку ароматных ажурных блинов и блюдечко с густой сметаной. Она записала координаты кафе и сказала, что придет, а затем без душевного трепета и угрызений совести набрала номер Сташкова и сообщила, что задержится, подъедет в офис позже. Игорь не удивился, так, словно это было в привычке Ады опаздывать на работу.
Жизнь с мачехой – горше полынной настойки. Папенька ходит счастливый, с не сходящей с его губ улыбкой и мягким светом в глазах. Но улыбка и нежный взгляд не принадлежат более мне, всем его вниманием завладела эта чужеземка, пакостная ведьма.
Со мной она обращается по-прежнему с холодной учтивостью, ничего, казалось бы, не поменялось в наших отношениях… для тех, кто видит это со стороны. Но я чувствую всю ее нелюбовь и… боюсь. Боюсь, что в один день слягу с ужасной болезнью и умру, и виновата в этом будет она, чужеземка, – ненавистная теперь уже мадам, отнявшая у меня папеньку.
А мой бедный отец, безумный слепец, отравившийся в почтенном возрасте, как юнец, ядом любви, для обожаемой Мари готов звезды с неба снимать руками. Сделал ей рядом со своим кабинетом мастерскую, и теперь эта ведьма лепит ужасные куклы, так похожие на живых людей, не скрываясь. Отец даже отдал одну из зал под выставку, которая пополняется этими уродцами. А какой свадебный подарок сделала Мари отцу?.. Две куклы, похожие, как близнецы, на моего папеньку и на нее саму! Я пришла в ужас, отец – в восторг. После этого он и велел оборудовать для Мари мастерскую, чтобы могла та вволюшку тешиться любимым делом… Да если бы знал он, что за «любимое дело» у его женушки! Ульяша по секрету, крестясь и испуганно озираясь, рассказала, что ведьма берет с покойников волосы для кукол! Христианское ли это дело! Когда я поведала об этом папеньке, он и слушать меня не захотел, засмеялся, потом рассердился. И строго сказал, чтобы я не слушала сказки необразованного народа. Я расплакалась, а потом всю ночь мне снились ужасные сны о том, как покойные, сверкая в лунном свете голыми черепами, поднимаются по парадной лестнице нашего дома, бредут по коридору, скалясь в страшных ухмылках. Рыщут по комнатам, врываются в спальни, воют, распространяя вокруг себя гнилостный смрад, – ищут, где ведьма Мари прячет свои ужасные куклы. А я, бедная сиротка, сижу, боясь вздохнуть от страха, в самом темном уголочке своей комнаты и молюсь, чтобы ужасные «гости» не ворвались ко мне. И вот до моего слуха доносится радостный вой: это покойные нашли залу с куклами. И я наконец-то перевожу дух. Но тут чья-то рука, царапая кожу головы когтями, вцепляется мне в волосы – и я с ужасным криком просыпаюсь. После того страшного сна я целый день была больна.
В один из вечеров Ульяша тихо постучала в мою комнату и, когда я разрешила ей войти, шмыгнула торопливо, словно мышка.
– Я слышала… – сказала кормилица, прижимая ладонь к часто вздымавшейся груди, будто бежала ко мне, а не шла. – Лизавета увидела…
– Что увидела, Ульяша? – нетерпеливо поторопила я кормилицу, так как, не договорив, она в нерешительности замолчала.
– Эта Мари… Куклу она лепит с твоим лицом! – выпалила Ульяша разом.
Наверное, я побледнела, потому что кормилица вдруг бросилась ко мне и, прижав к могучей груди, испуганно забормотала:
– Девочка, девочка моя, тебе нехорошо? Воды дать? Сейчас, погоди…
– Не надо воды, Ульяша, – слабо сказала я, на самом деле чувствуя дурноту. Новость, которую принесла мне кормилица, могла означать лишь одно…
– Никак извести она тебя задумала, окаянная! – с гневом и горечью воскликнула Ульяна и, спохватившись, уже зашептала: – Лизавета убиралась в комнате мадам, в той, которую ваш папенька отдал для мастерства. И увидела куклу, похожую лицом на моего ангела… Душа моя, Асенька…
На глазах кормилицы показались слезы.
– Нашепчет, на кладбище снесет куклу. А там…
– Замолчи, Ульяша! – рассердилась я. Мне и без того страшно, так зачем она пуще страху нагоняет?
– Прости, прости дуру старую… – смутилась кормилица. – Лизавета сразу ко мне бросилась, предупредить. А я – к тебе. Папеньке бы вашему сказать!
– Папенька не поверит, – с горечью ответила я. – Он восхитится и обрадуется. Решит, что мадам мастерит мне подарок.
– Я украду эту куклу! – с живой горячностью воскликнула Ульяна. Но я покачала головой:
– Мадам новую сделает.
От страха дурнота накатила новой волной, и я схватилась за стену, чтобы не упасть.
– Душа моя, Асенька… – запричитала Ульяна. – Приляг, приляг, милая. Я воды принесу.
– Ульяна, придумай что-нибудь! – прошептала я, складывая ладони у груди, как в молитве. – Придумай! Папенька мне не помощник. Только ты одна у меня осталась!
– Придумаю, мой ангел. Придумаю! – пообещала верная кормилица. И я обняла ее так крепко, как могла. И стало мне покойно-покойно. С любой бедой я могла прийти к ней, и Ульяна умела меня утешить.
Кафе, со слов Владимира, находилось рядом с метро, и Ада рассудила, что в утренних пробках потеряет куда больше времени, чем если будет добираться своим ходом. К тому же найти место для парковки в центре сложно, поэтому она оставила машину и направилась к метро пешком. Погода благоволила утренней прогулке: теплый ветер игриво раздувал полы плаща и по-матерински ласково ерошил стриженные на затылке волосы. Деревья в маленьких молодых листочках казались ажурными, и солнечный свет, создавая легкие тени, ложился на асфальт кружевными рисунками. Тяжелые мысли уносились свежим весенним ветром, бесследно таяли, растворяясь в чудесных запахах пробудившейся природы. Пятнадцатиминутная прогулка по улицам, на которых царствует поздняя весна, может оказаться самым лучшим средством от плохого настроения – в какой-то момент Ада поймала себя на том, что улыбается.
Возле метро она увидела старушку, раскладывающую на картонке свое добро – шерстяные носки ручной вязки. Проходя мимо, Ада замедлила шаг. Пожилая женщина вдруг подняла голову и посмотрела на девушку с такой надеждой, что у нее сжалось сердце. «Сколько же ей лет?» – подумала Ада, окидывая взглядом вязаный берет, старомодный тулупчик и валенки, в которые, несмотря на тепло, была обута бабушка. На вид ей было не меньше восьмидесяти лет.
– Дочка, возьми носочки, – прошелестела старушка бескровными губами. – Сама вяжу. Шерсть покупаю. Смотри, какие мягонькие!
Бабуля торопливо схватила плохо гнущимися, с опухшими суставами пальцами носок и протянула его Аде. Девушка машинально пощупала его, и к горлу подкатил комок. Ей представилось, как эта бабушка, сидя у окна и щуря подслеповатые глаза, вывязывает непослушными пальцами рядки, считает петли и думает о том, что на выручку купит продуктов и новой шерсти. Но прохожие, не зная о том, как важно для нее продать свой товар, бегут равнодушно мимо. А старушка каждое утро рано поднимается и идет к метро…
А еще подумалось Аде, что она никогда не носила носков домашней вязки – некому было их ей вязать: бабушек у нее не было, как и у многих детей в интернате. Ей вспомнилось, что шерстяные носки были у Марины, потому что у той как раз бабушка и была – единственная родственница. И девочки завидовали Марине из-за этих носков: не потому, что те были такими уж красивыми, а потому, что были с заботой связаны родным человеком.
– Сколько? – хрипловатым от накатившего волнения голосом спросила Ада, не выпуская из пальцев носок из серой шерсти.