bannerbannerbanner
Гольфстрим

Натиг Расулзаде
Гольфстрим

Полная версия

– Свободен! – закричал путешественник, попав на необитаемый остров.

– Свободен! – радостно произнес старый зэк, возвратившись за очередное преступление обратно в зону, где провел почти всю жизнь.

– Свободен! – завопил мужчина, разведясь с женой.

У каждого свое понятие свободы, у каждого она своя, свобода, и что бы ни говорили, достигнув её, своей давно лелеемой цели, человек становится временно счастлив. А это немало.

Лето проходило на даче, можно было ездить на море гораздо чаще, чем раньше, когда у нас не было дачи, но я был не дачный человек, мне не нравилось ходить по горячему песку босиком, мне нравилось ходить по улицам в туфлях и чтобы туфли эти поскрипывали, а каблуки постукивали; дачные новшества очень скоро начали угнетать меня, видимо, потому еще, что на даче я не мог полностью уходить в себя, в свой мир, как в городской квартире, когда меня оставляли в покое, на даче многое отвлекало, многое надо было делать по указке взрослых (вскопай грядку, полей кусты роз, полезь на дерево, нарви абрикосов, потряси тутовник, набери в простыню, и прочее, прочее) и реальность была ярче и нахально лезла в глаза, мешая уходить в мечтания, порой совершенно нелепые, оторванные от реальной жизни, так что, исподтишка, незаметно наблюдая, как я говорю сам с собой, размахиваю руками, уйдя в свои непонятные игры и никого вокруг не замечая, отец находился в полной уверенности, что из сына вырастет настоящий ротозей и олух.

Мне было тринадцать лет, когда на день рождения отец купил мне велосипед. Это не было сюрпризом ко дню рождения, до этого мы с ним несколько дней после работы отца ходили по спортивным магазинам и выбирали, я любовался, примерялся, восхищался; выбор меня несколько озадачил, я думал, что как и многие другие товары в то время, не баловавшие покупателей разнообразием, велосипед также должен быть одной марки во всех магазинах спортивных товаров. Но оказалось, что было несколько видов, и я растерялся, потому что все эти несколько видов мне очень нравились, но наконец, я остановил свой выбор на одном – велосипеде «Турист». Я сам тряпкой, что дал мне продавец, протер спицы, избавив их от смазочного масла и заставив блестеть на солнце, накачал шины, смахнул пыль с сидения, похожего на морду гончей собаки, держась за изогнутый руль, вывел его из магазина (на волю, на волю, велосипед!), погладил, как живое существо, сел в седло и покатил по полупустой улице, позабыв, что со мной отец, позабыв все на свете от охватившего меня острого чувства счастья. Я еще не до конца верил своему счастью, не верил, что велосипед, на котором я сижу, педали которого вращаю, красиво изогнутый руль сжимаю вспотевшими ладонями – мой, мой и я могу кататься на нем, когда пожелаю, ни у кого не спрашивая разрешения. До этого я катался на велосипеде, у нас на улице был у одного мальчика велосипед, и время от времени, когда у него было хорошее настроение, он давал покататься другим, в том числе и мне; но чаще давал он велосипед небескорыстно – молодому долговязому мороженщику, который привозил мороженое в тележке на громыхающих по булыжной мостовой подшипниках, а за прокат платил товаром, то есть – мороженным. Вот такой был практичный мальчик, хозяин велосипеда. Так что кое-какой опыт езды на большом велосипеде у меня был. Но отец этого не знал и встревожено, но молча махал мне рукой, чтобы я вернулся.

Я стал ездить на пляж с дачи на велосипеде. Конечно родители, в первую очередь мама, возражали, опасаясь аварий (какие аварии, полторы машины на улице, тем более на сельских улицах), в которые я мог бы попасть, различных инцидентов, все-таки, я был всего лишь тринадцатилетним подростком. Но какое это было удовольствие! Я до сих пор отчетливо помню острое чувство счастья, что уколами вонзалось в мое обливающееся горячими волнами радости сердце, когда крепко держась за изогнутый руль велосипеда, я, согнувшись пополам, нажимал на педали, наращивая скорость, воображая, что участвую в велотреке и одного за другим обгоняю велогонщиков, любовался стремительно пролетавшими внизу серебристыми спицами, сливающимися в один сплошной круг, слышал приятный шорох хорошо накаченных шин по земле, и горячий июльский ветер бил мне в лицо, на котором блуждала рассеянная улыбка…

Эти редкие островки радости, настоящей радости, когда чувствовал себя счастливым на короткое время, как и островки печали, живут с человеком всю жизнь, особенно если это островки далекого детства. Потом жизнь взрослого человека вносит свои коррективы, жизнь становится скучнее, все меньше светлых островков, все больше темных, мрачных, все больше проблем, жизнь сталкивает нас с такими людьми, которых и людьми назвать затрудняешься, и когда хочешь разбудить в них давние воспоминания, они недоуменно смотрят на тебя, или же вспоминают сюжет, но никак не чувства, которые давно в них омертвели…

Но это потом, потом, все это еще предстоит, а пока, как говорится, безмятежное детство, и такая же юность. Хотя, как можно назвать безмятежной пору, полную тревог и волнений… Многим кажется, что детство и отрочество их прошли вполне спокойно, без каких либо проблем и треволнений. Что ж, бывает и такое, но если глубже вникнуть и вспомнить детские годы, то у каждого найдутся тайные страхи, жуткие сны, будившие среди ночи и многое, многое другое, что вдруг вспоминаясь, тревожило посреди детских игр…

Мальчуган был весьма впечатлительным, и то, что оставляло впечатление – независимо: позитивное или негативное – оставалось с ним надолго, так что вынуждены были вмешиваться родители. Вмешивалась, обычно, мама.

Однажды она свела меня к женщине, которая, как утверждали, снимала порчу, устраняла последствия испуга, снимала сглаз, в общем, завоевала популярность всякими такими делами, которые в те годы занимали умы многих женщин – домохозяек. И как ни странно, до сих пор занимают, и не только домохозяек.

Теперь я часто замечаю – далекие детские страхи и кошмарные сны находят свое отражение в моей работе сегодня, в моих книгах, они как притаившиеся скорпионы, ждут удобного момента, подходящего произведения, чтобы выпустить жала и поразить вполне нормального персонажа, который вдруг по ему самому непонятным (а тем более мне, автору) причинам перевоплощается в монстра, внутренне, конечно, не внешне, но, превратившись в чудовище, начинает незаметно пожирать себе подобных, ограничивает свободу окружающих, не дает жить, не дает дышать. Подобные кошмарные явления встречаются в жизни, это естественно, потому что жизнь полна такими сюжетами, что трудно вообразить, многими непостижимыми поступками и действиями людскими; но перейдя в мои рассказы, придя из далекого детства, страхи которого еще не полностью покинули меня, они поглощают частички моей души; что поделать – мы живем среди них, и не показывать их означало бы отворачиваться от жизни, где есть место всему: и жуткому и радостному.

Так вот, посчитав меня слишком нервным и эмоциональным и прислушавшись к мнениям сердобольных соседок, мама решила повести меня к женщине – сейчас её скорее всего назвали бы экстрасенсом – снимавшей испуг, потому что мама считала, что именно после какого-то жутковатого сна, я стал таким взвинченным, пугливым, склонным к легким депрессиям. Кстати, слово депрессия в те годы не было в ходу, оно еще не вошло в моду, и говорили просто: у него нет настроения, или – что-то он в последнее время слишком невеселый.

Городской трамвай, неизвестно каким образом застрявший посреди огромной заснеженной степи далеко от города, и никто не может вразумительно объяснить главному герою, как они очутились тут, неподалеку от леса, где обитают волки-людоеды и куда, как в кошмарном сне, обязательно следует отправиться на верную смерть, чтобы – если удастся – выжить. Старушка-колдунья величиной с палец, завернутая в носовой платок внучки, такой же гарпии, вдруг вырастающая до обычных человеческих размеров и лишающая воли героя рассказа. Прохожий, заблудившийся на знакомых улицах в зимней ночи, встретивший на беду свою нескольких похожих как близнецы убийц, тихо преследующих его. Дом, заселенный невменяемыми, оторванными от реальной жизни, куда привез главного героя поезд летящий в ад. Все это и многое другое, не очень понятное обычному читателю-обывателю, при здравом размышление имело свое начало много лет назад, еще в детских снах, от которых я просыпался в холодном поту.

Я воображал старую каргу с крючковатым носом – трафаретный портрет колдуний, но оказалось женщина, к которой мы пришли с мамой очень добродушная, улыбчивая, говорливая особа, сразу же начавшая с того, что стала потчевать нас чаем с вишневым вареньем собственного изготовления. Она то и дело гладила меня по голове, приговаривала что-то ласковое, будто, успокаивала, готовя к чему-то страшному, усыпляла мою настороженность. Я, склонный в эту минуту все видеть в черном свете, так и понял её обхаживания, и еще больше испугался перед предстоящим, еще не зная чем. Женщина, не переставая улыбаться, уложила меня на продавленный диван, накрыла белой, свежо пахнувшей простыней, через которую я смутно видел фигуру мамы, сидевшую за столом; посыпала на простыню кусочки ваты и что-то мурлыча, непонятно кому адресованное, неожиданно подожгла вату на простыне. Огонь быстро пробежал по кресту из ваты. Я вздрогнул и кажется, закричал от испуга.

Как ни странно (теперь, с позиции взрослого человека, привыкшего снисходительно относиться ко всякого рода гадалкам и ворожеям) колдунья… – я так её прозвал, когда узнал, что мы с мамой отправляемся избавлять меня от последствий испуга, «не называй её так, не то она может обидеться, – предупреждала меня мама, – какая она колдунья, это просто одна очень добрая женщина, которая помогает людям» – излечила меня, и частые по ночам крики во сне (когда я просыпался в холодном поту и не помнил, что мне снилось, потому что ужас во сне был расплывчатый, не конкретный, рожденный из тумана; была атмосфера надвигавшегося, как темная лавина, ужаса, которую нельзя было описать и объяснить другим), прекратились, так же как мои детские кратковременные беспричинные истерики, ненормальные приступы длительного молчания – я будто прислушивался к себе в тревожном ожидание чего-то, что должно было с минуты на минуту обрушиться на меня – все это прекратилось к великой радости мамы и она всем соседкам рассказала о чудодейственных способностях «колдуньи».

 

Сейчас, когда прошло много лет с детства, порой так хочется, чтобы проблемы, неприятности, невзгоды в моей жизни решались бы так же легко, чтобы чья-то добрая рука мгновенным испугом, как вспышкой избавила меня от всякой нечисти, страхов, ужасов, что несет с собой жизнь среди ненастоящих людей. Я стараюсь избегать контактов с такими людьми, стараюсь прятаться в работе, но жизнь, обстоятельства каждый раз вытаскивают меня на свет божий, встряхивают и бросают в ненавистную среду.

Вспоминаю слова Кафки: «Зачем вы делаете вид, что вы настоящие?..»

Вот сейчас, чуть ли не последние лет сто, в литературе стало немодным и отжившим начинать произведение с описания природы, как раньше начинали свои романы классики. Что ж, это можно понять – ведь современный человек так отдалился от природы, что даже стал активно уничтожать её, как злейшего врага. Но природа – наше детство, именно в ту пору мы были как никогда близки к природе, убивать природу – значит убивать, стирать из памяти наши детские годы.

Первые мои рассказы, кстати, о детстве, что вполне понятно, оно, мое детство в то время было не так далеко от меня, двадцатилетнего студента, и я написал небольшую книжку воспоминаний своих детских лет, которая так и называлась «Картинки из детства». В дальнейшем детские годы различными эпизодами вторгались в абсолютно не детские мои книги, но вторгались и сидели там прочно, как у себя дома, потому что воспоминания детских лет и остаются с человеком до самого конца, особенно с творческим человеком, и он время от времени возвращается в эти свои относительно беззаботные годы, и не потому что они были беззаботны и безоблачны, а потому, что в то время острее и ярче воспринималась жизнь.

Я помню великолепного художника Расима Бабаева, который взялся оформлять мою первую книжку, несмотря на то, что в то время я был еще никому неизвестный молодой писатель, а он – знаменитый художник, выставлявшийся в Европе, и разница в летах у нас была большая, потому и не могу похвастаться, что дружил с ним, но я был горд, что этот именитый, талантливейший художник заинтересовался моими первыми рассказами и оформлял книжку; думаю, ему они понравились потому, что были искренние, он и сам был искренним, добрым человеком и очень цельной личностью.

Эта книжка писалась в Литературном институте, по вечерам, в комнате общежития Литературного, о котором я вспоминаю с большой теплотой, и потому, бывая в Москве, я никогда не захожу в свой родной институт, чтобы не разочароваться; я знаю – и в моей alma mater за сорок лет произошли большие изменения, как и во многих городах бывшей и распавшейся страны, где приходилось бывать. О Литинституте я тоже написал книжку, она называется «Оглянись назад без грусти» и несколько сентиментальна, что видно из названия, и это произведение не является одним из моих любимых, но, тем не менее, оно написано, и написано, как говорится, по горячим следам, почти сразу после окончания института и возвращения домой, в Баку. Видимо, подсознательно я понимал, а вернее – чувствовал, что пройдут годы, и я не смогу с той же достоверностью и реальностью воскресить время, проведенное в стенах Литературного, всех моих друзей из разных концов тогдашней огромной страны, всех женщин, которых я любил и все интересные события, через которые я тогда прошел. Но чувство любви к тем студенческим дням становится с годами все острее и я по-настоящему испытываю ностальгию по прошлому, когда вспоминаю свою жизнь в том московском вузе, чего не могу сказать о годах, проведенных в Политехническом институте в своем городе.

Впечатление от первой публикации было ошеломляющим – я держал в руках газету и не мог поверить, что это мое имя набрано жирным шрифтом на газетной странице; правда, это была не проза, которой я в дальнейшем стал профессионально заниматься, а какая-то статья или очерк, я теперь не помню, но помню отчетливо то чувство которое испытал, как страшно забилось сердце, готовое выскочить из груди, как я гордо поглядывал вокруг, думая, что уже все с интересом смотрят на меня, что миллионы читателей, прочитав эту статью, которую я нещадно, без всякой меры загрузил образами (многое, кстати, в редакции вполне справедливо убрали, но пока, держа газету в руках и уставившись на свою фамилию, я об этом не подозревал), станут узнавать меня на улицах, показывать на меня, перешептываться, кивая друг другу на меня, ставшего в одночасье знаменитым… Первая публикация в чем-то была для меня сродни первой любви, первой женщине (не оставившей, впрочем, ничего, кроме смутных воспоминаний о себе, я о женщине), это чувство я помню очень ярко, будто вчера произошло, хотя прошло много лет, и я тогда был очень молод. Но потом вторглась суровая проза жизни и в редакции мне сделали ряд серьезных замечаний по поводу статьи, что смазало первоначальные впечатления от публикации, но помогло мне в дальнейшем писать более сжато, не удаляясь от сути материала. Это была хорошая школа, хотя пребывал я в ней недолго, я не собирался стать газетчиком; я пока еще смутно чувствовал, что ожидает меня нечто больше, чем карьера газетного репортера – я много читал и восхищался писателями, которым удалось создать свой такой потрясающе интересный мир, где после прочтения я еще долго жил, домысливая судьбы героев, продолжая сюжет, и мне хотелось самому попытаться создать нечто подобное, свой мир.

Радость от первого гонорара, что я получил за ту же статью, была гораздо слабее: мне важнее было признание, чем деньги, что, наверное, предопределило всю мою дальнейшую судьбу – деньги по возможности стали избегать меня (это не означает, что я вовсе не умел зарабатывать, но то, что другим плыло в руки, мне приходилось добывать с трудом, кровью и потом), а известность постепенно приходила, и в один прекрасный день, как говорится, я проснулся знаменитым: одна из первых моих книжек, принесла мне широкую известность, но и много неприятностей и головной боли. Книга можно сказать, чудом вышла из печати, потому что цензура довлела над всем и вся в искусстве, а в моем произведение было много крамольного по понятиям того времени. Потому и стало это произведение широко известным и книжку передавали из рук в руки. У меня сегодня не сохранилось ни одного экземпляра, но я помню, в те годы я видел множество этих книг, потрепанных до невозможности; я знал немало случаев, когда читатели, число которых, к сожалению, сейчас уменьшилось раз в сто, отдавали книжку, изданную в мягкой обложке в переплет, чтобы сохранить её подольше. Все это радовало и как-то компенсировало то, что со стороны власть предержащих это мое произведение было принято сухо, чтобы не сказать – в штыки, хотя так оно и было; но до сих пор, когда совершенно незнакомые люди останавливают меня на улице и спрашивают про ту книгу, вышедшую почти сорок лет назад, я испытываю двойственное чувство: с одной стороны мне приятно сознавать, что такое давнее мое произведение до сих пор пользуется успехом, с другой – меня удивляет и огорчает, что написанные после той, нашумевшей книги, произведения, которые я считаю гораздо более удавшимися и интересными, мало кто вспоминает. Видимо, уровень моего читателя застыл на том произведение и не хочет подниматься выше, не желает замечать всего остального (как же ему замечать, если чтение книг в жизни многих отодвинулось так далеко, что стало почти несерьезным занятием?). Когда я работал над этой книгой, а писал я её, если можно так сказать, запоем, помню, двое суток почти не вставал из-за стола. И никакой писательской дисциплины, никакого определенного количества строк… В те годы в нашу жизнь еще не пришли компьютеры, и я писал ручкой на листах бумаги, а потом, когда сам, как первый читатель и первый редактор одобрял написанное, начинал печатать на машинке. У меня была машинка «Эрика», я любил на ней работать, кажется, и она любила работать со мной, потому что иные вещи печатала быстрее, чем профессиональная машинистка, с моей помощью, конечно. Так вот, когда я писал эту вещь и впоследствии многие мои произведения, я подолгу не мог выйти из-за письменного стола, вплоть до того, что, бывало, чуть не терял сознание и, поднявшись, не мог разогнуть спину. Но надо было ловить мысли, они, вовремя не зафиксированные, не превращенные в слова, не пригвожденные к бумаге, могли исчезнуть и исчезали, правда, позже возвращались, но уже в другой форме, уже не такие пронзительные, что поразили меня; и я с ума сходил, чтобы восстановить эти мысли и ощущения в первозданном виде; но ловить такие тонкие чувства, что шквалом иногда обрушиваются на тебя во время работы, было зачастую делом физически невыполнимым – рука не успевала записывать, и чувства, ощущения, мысли пролетали, пролетали и оставалось только кусать себе локти, провожая их взглядом. Наговаривай на диктофон, советовали мне друзья. Но такая манера работы мне не нравилась, я внутренне ощущал себя репортером и боюсь, мысли в таком случае могли бы приходить ко мне репортерские, а не писательские… Так что, оставалось только работать, как в лихорадке, потому и невозможно было вставать из-за письменного стола; хотя в такой манере работы было мало нажитого профессионализма, когда писатель педантично, аккуратно записывает определенное количество слов и трудится определенное количество часов, самим отведенных на работу. Я редко умел так работать. Все у меня было лихорадочно, все в спешке, все в страхе не успеть, в лихорадочном нетерпение. Но с другой стороны – это же было огромное счастье, когда так работалось. Потому что была и обратная сторона этого тяжкого труда – когда вовсе не работалось, когда появлялись большие, тревожившие паузы в работе, которые я очень остро переживал – ведь родник не вечен, его можно исчерпать, что я со страхом наблюдал у некоторых знакомых хороших писателей.

Мысли – радость, стиль – мученье.

Жизнь и профессия научили меня многому, но только не терпению. Терпение у меня осталось примерно таким же как в детстве. Я постоянно боюсь опоздать – опоздать с работой, опоздать на мероприятия, в гости, боюсь, что без меня может произойти нечто важное, и я могу это важное упустить: вследствие чего я всегда прихожу до назначенного времени, заканчиваю работу раньше обговоренного срока, просыпаюсь на пять минут раньше звонка будильника, и среди гостей бываю одним из первых. Всю мою жизнь нетерпение меня подводило, всегда я чего-то лишался из-за того, что поторопился, что-то проплывало мимо меня. Порой я много, лихорадочно работал, но потом, закончив, я начинал думать, что если бы я работал не так поспешно, я мог бы получать массу удовольствия от своей работы, потому что я её люблю. Но мысли… как тут не торопиться? Процесс в какой-то мере сродни сексу: когда торопишься, ты не можешь полностью насладиться процессом и потом начинаешь жалеть, что все так быстро закончилось. И главное – когда торопишься достичь цели, то многое в жизни пролетает мимо тебя незамеченным, или мало замеченным, будто ты в купе скорого поезда и мимо тебя стремительно – так что не запоминаются как следует – проносятся интересные картинки, которые ты мог бы использовать в сценарии, если б достаточно внимательно разглядел их, или попросту мог бы вспоминать их, возвращаясь к тем дням, когда ехал в вагоне поезда и мимо тебя… Целеустремленные люди в какой-то степени ограниченные, обкрадывающие самих себя. Правда, упущенное в жизни компенсируется фантазией, и, как правило, люди с буйной, необузданной фантазией не очень внимательны к внешнему миру. Нет, я никогда не был дисциплинированным писателем… или «никогда» слишком сильно сказано? Временами я старался писать запланировано, по столько то строк в день, но меня хватало ненадолго, и вновь дрожь и спешка охватывали меня, я включался в спринтерский бег, выбивался из сил работая и всегда завидовал писателям, которые умеют спокойно планомерно трудиться получая от своего труда истинное наслаждение… А я… я летел в вагоне скорого поезда, и мимо меня… Многое в жизни пролетело мимо меня. Но таков уж мой характер – я спешу, а исправлять характер мне лень, потому что это очень хлопотное и нелегкое дело.

Профессия меня научила – как могла – работать над крупной вещью изо дня в день, я научился обрывать написанное на интересном месте, порой, не дописав фразы, чтобы назавтра мне было с чего начать и было бы интересно работать. Когда не знаешь сюжета целиком, это очень важно. А сюжет целиком в прозе лучше не знать, это не сценарий, когда автор должен точно знать, чем закончит, как пойдет по заранее намеченному сюжету, где будут кульминации, где следует дать зрителю передохнуть, где вытащить зрителя из комнаты, в которой он уже может задохнуться, на натуру, и главное – с чего начать, чтобы зритель не убежал бы из зала в первые три минуты. Сценарий – искусство конструктивное. Перед сценаристом должен быть заранее составленный им сценарный план, «скелетто», как его называют киношники, который в процессе работы обрастает плотью. В прозе начало произведения тоже очень важно, необходимо втянуть с первой же страницы читателя, заинтересовать его, чтобы он не захлопнул книгу после первой же страницы (осторожнее! Слова перемешаются!), а напротив, с нарастающим интересом читал книгу, но в отличие от сценария, в прозе автор не обязательно должен знать финал, потому что желательно, чтобы для него оставалось загадкой, тайной то, что он пишет. Что откроют последующие строки, страницы? Вот что важно и что делает работу автора настоящим непостижимым искусством, которое нельзя вскрыть и показать, как устроен внутренний механизм, потому что при вскрытие прольется кровь.

 

После визита к женщине снимавшей испуг, я на самом деле несколько поуспокоился и жизнь моя, маленькая семилетняя жизнь снова начала входить в свое мальчишеское русло. В детстве я многим увлекался, и лепка была одним из увлечений, которое скоро прошло, но не прошла и осталась на всю жизнь моя любовь к картинам и скульптуре, я обожал и мог часами смотреть на картины известных художников, мало что понимая в живописи, но отзываясь душой на красоту, отображенную в полотнах. Потом я стал увлекаться спортом, в двенадцать лет я стал посещать юношескую секцию бокса в спортивном обществе «Динамо», пока мне на ринге не сломали нос. На этом мое увлечение боксом закончилось, а нос остался кривым. Это вообще отдалило меня от спорта, но зато еще больше приблизило к искусству, где носы не ломают, но могут сломать судьбу.

Я боюсь, когда работа находит меня, настигает. Я ношу в себе идею, ношу, обдумываю со всех сторон, переворачиваю, перекатываю её так и этак, развиваю в сюжет, и наконец, все это мне так надоедает, что остается только выплеснуть её на бумагу, на экран монитора и избавиться от нее, потому что на начальном этапе работы, когда обдумываю, я буквально заболеваю и как больной человек, которому врач прописал домашний режим, стараюсь не выходить из дому, а если и выхожу, то почти ничего не замечаю вокруг, охваченный своей новой идеей, доводя её до окончательного вида, в каком она должна быть, облеченная в слова. И вследствие моего ненормального для окружающих поведения, на меня многие обижаются, когда я на улице не замечаю знакомых и не отвечаю на приветствия. Потому – и не только по этой причине (кому же хочется заболевать?) – я боюсь начинать работу, особенно большую работу, но… ничего не поделаешь, она, эта работа находит меня, настигает… Бывают и творческие застои в работе, кризис, паузы, я тяжело их переживаю, особенно если паузы эти затяжные, жизнь становится пустой, неинтересной, как будто произошла большая потеря и ты ни о чем другом не можешь думать и не можешь жить полноценно. Творческие застои – это сама по себе большая тема в литературе, в искусстве, но, боюсь, что интересна и понятна она только творческим людям, это как говорится, не кассовая идея, не для масс, что конечно, сужает круг, как сейчас модно говорить, потребителей.

Несколько раз в моей практике со мной случалось такое: не зная меня, случайный читатель начинал пересказывать мне содержание моей книги и завершал свой рассказ примерно так: «Не помню, кто написал, но вещь мировая!». Я благодарен судьбе за эти немногочисленные случаи и бывал очень рад слышать эту завершающую фразу от читателя, потому что это и есть главное в литературе, когда не помня автора, помнят книгу – неважно, кто автор, важно, что вещь запомнилась, что со временем к этой книге хочется вернуться.

Иногда я испытываю такую сильную душевную усталость, что мне кажется от неё недалеко до душевной болезни, и уж совсем близко до депрессии. В такие минуты мне даже не хочется поблагодарить кого-то, кто сделал для меня доброе дело и, естественно, как минимум ждет благодарности, но мне тяжело говорить, тяжело набрать номер режиссера, который снял про меня фильм и его только что показывали по телевизору, тяжело позвонить издателю и сказать элементарное спасибо за издание новой книги, которую я с нетерпением ждал, а теперь… Многие это воспринимают, как высокомерие, вот, мол, он считает, что мы обязаны ему, должны делать ему добрые дела, а он даже спасибо не скажет… Но это не так, порой язык не поворачивается, не хочется говорить, не хочется общаться даже с близкими друзьями, которых у меня как у любого нормального человека совсем немного, и которых я люблю, мнение которых уважаю и прислушиваюсь к нему. Хочется крикнуть: «Я не такой, вы еще плохо меня знаете!» Но кричать тем более не хочется, если уж говорить трудно…

Я люблю бесцельно гулять по улицам, всматриваться в лица прохожих, иногда я так пристально разглядываю их лица, что они сердито оглядываются на меня, или недоуменно, или внимательно в свою очередь смотрят на меня, словно хотят вспомнить, знакомы ли мы. Я придумываю им судьбы в зависимости от внешности, от выражения лиц, от их одежды, жестов, домысливаю их жизни, и мне очень интересно – угадал ли я? Но не станешь же спрашивать у незнакомого человека, правда ли, что он работает портным, или слесарем, или преподавателем в школе, что недоволен своей зарплатой и детьми, или напротив – хорошо зарабатывает и послал сына учиться в Лондон, а дочь певица и поет на свадьбах, чем очень гордится, а жена во время секса после тридцати лет супружества, прикрыв глаза, представляет на месте мужа его друга.

Школьные годы оставили, конечно, в моей памяти отпечаток, и надо сказать, не очень позитивный отпечаток. До двенадцати лет я был, помню, совершенно бесстрашным, безрассудно бесстрашным и бросался в драку со старшеклассниками по любому поводу, потом это качество, из-за которого меня не раз собирались выгнать из школы, пошло на убыль, но даже будучи бесстрашным, я боялся одного – высоты, видимо у меня была высотобоязнь, как болезнь, потому что даже на балкон второго этажа мне выходить было страшновато, кружилась голова – как раз до моих тринадцати – нет, четырнадцати – лет мы жили в квартире одноэтажного старого дома. Ребята в школе, догадавшись о моей слабости, которую я по возможности всячески старался скрывать, стали дразнить меня: дети в таком возрасте бывают очень жестоки и не признают никаких слабостей, любая слабость товарища для них, да и для меня тоже, была поводом для грубых насмешек. И вот однажды, во дворе школы, где наружная железная лестница вела на крышу третьего этажа, мальчишки моего класса затеяли соревнование – кто залезет на крышу по этой шаткой, ненадежной лестнице и слезет, естественно, вниз. Надо сказать, что эта затея была еще опасна сама по себе тем, что залезать на крышу было строжайше запрещено руководством школы и за этот проступок могло грозить серьезное наказание, соответственно фантазии того же руководства. Но детей было не остановить, и уже двое по очереди полезли на крышу, плюнули вниз, желая продемонстрировать, какое это плевое дело, и слезли обратно, став ненадолго героями среди толпы подростков. Я только хотел тихонько, незаметно улизнуть, когда кто-то схватил меня за локоть и, явно зная о моей слабости, стал при всех громко подначивать:

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13 
Рейтинг@Mail.ru