bannerbannerbanner
Вот оно, счастье

Найлл Уильямз
Вот оно, счастье

Полная версия

5

Не знаю толком, помогает ли вам все это оказаться там. Мне помогает – и то хлеб.

* * *

Прекращение дождя не видишь, зато ощущаешь. Ощущаешь, как что-то поменялось в том, на какой частоте живешь, и слышишь беззвучие, какое считал тишиной, однако оно еще тише, и вскидываешь голову, чтобы глазами уловить то, что тебе уже сообщили уши, а поначалу это лишь одно: нечто изменилось. Потому что в Фахе в это не поверишь. Потому что в тех местах зазор между не-льет и опять-льет обычно так краток, что хватало времени лишь стряхнуть воду с шапки, и дождь припускал вновь. В это не поверишь, пока не глянешь на небо и не выставишь ладонь.

В ту Страстную среду я встал из-за стола и вышел на порог. В меру моего знания о нем небо над Фахой было цвета самогона – серая лучезарность его, как можно было б вообразить, словно бы того и гляди станет чем-то другим, явит действительность поярче, такую, что все это время располагалась чуть выше. Беда в том, что никак не являла. На борту аэроплана я в ту пору еще не бывал. Не уверен, бывал ли там хоть кто-то из Фахи, – ну или те, кто бывал, не вернулись, чтоб рассказать об этом. Аэропорт в Шанноне[25] переживал тогда свое младенчество. Не испытал я еще тогда потрясение духа, какое бывает, когда аэроплан пронзает завесу облаков и обнаруживается то, что для меня было невообразимой безгрешностью вышней синевы. Осознаю, что сейчас-то это привычно и многие не замечают. Но память остается при мне и в темные дни помогает думать об этом неизменном над нами. Так или иначе, дело в том, что небо над Фахой оставалось неизменным так долго, что само это время утратило смысл. Не помыслить было, что небо переменится.

Но теперь покровы непогоды расступались и мне стало видно аж до Минитеров, до Консидинов, где жила Делия с братом Подом, юродивым, видно сверкающую спину реки, где та заворачивала у дома, что сперва принадлежал Тальти, а позднее – поэту Суэйну. Мир капал и блестел. Ясени у границы сада на болоте стояли покамест без листвы, но трепетали, поскольку там сновали птицы, и в первые мгновенья после дождя возникла неоспоримая новизна.

Солнца как такового еще не было. Ничто не предвещало. Лишь облегчение, восторг, какой в Святой Цецелии случился союзно с “Те Деум” и над Мужским приделом пролил цветной свет сквозь витражные стекла, когда Отец Коффи произнес проповедь о единстве Церкви и Государства: объявил пришествие электричества и воскрешение Господне.

Джо лежал на Дуниной подушке, урвав себе песьих грез. Я выступил к порогу и замер в первых мгновеньях ушедшего дождя – и тут меня окликнул мужской голос:

– Здрасьте.

Когда сам юн, все кругом стары. Это я помню. Тот дядька был старым, подумал я тогда, но теперь знаю, что восьмого десятка он не разменял.

То ли мимо он шел, то ли ждал у калитки, сказать не могу, но теперь быстрым шагом устремился во двор, при нем чемоданчик. В окладистой бороде, смолоду, вероятно, был тощ, но жизнь придала ему мышц, а пиво – объема, и потому, хоть и среднего роста, был он силен, коренаст и крепок, вместе с тем вес свой нес с видом изумленным, словно сам же излагал белу свету себя-анекдот.

Он вошел во двор с чу́дной ловкостью крупного человека. Когда улыбался, глаза у него делались, по словам Франсез Шэй, атлантические, что, как я понимаю, означает “глубокие, синие и далекие”. Поразительные они были. Кажется, я уловил это сразу. Таких глаз больше никогда я не видел.

– Вот он ты, – сказал он, будто это я появился откуда ни возьмись.

Был он когда-то блондином, а теперь стал оттенка между светлым и серебряным. Волосы чуть присыпаны цветочками с изгороди.

Дело было шестьдесят лет назад, а потому кое-какие подробности воображаемы. Нет такого человека, прожившего так или иначе приличное количество жизни, кто помнил бы всё.

Дядька поставил чемоданчик, сел на лежень, глянул на свои сапоги-маломерки и протянул мне сильную руку.

– Кристи, – произнес он.

6

И пока не более того.

Есть люди, кто понимает привилегию покоя и способен сидеть, дышать, видеть, слышать и обонять этот мир, покуда вращается он, и пусть себе что там дальше немножко подождет. Кристи сидел и глядел вниз, на реку, я сидел рядом с ним, и мы оба смотрели на реку, сдается мне, тринадцатью разными способами, однако не произносили ни слова.

Я подумал, что он, должно быть, странник, в то время таких было много – не только лудильщики[26] или жестянщики, а просто люди, болтавшиеся по стране по всяким причинам, ведомым человеку, снявшемуся с семейного или домашнего якоря, кто зарабатывает на жизнь товарами, что хранятся в чемоданчиках, какие открываются, словно миниатюрные театры, и показывают всякое, что есть нового в большом мире. Обычно такие люди говорливы, и болтовню их, пусть и поистрепанную от повторов, слушали и за ловкость да лукавство чтили. Угрозы такие люди не представляли, вызывали всего лишь умеренное недоверие. Не была еще тогда наша планета столь переполнена, и когда появлялся в дверях какой человек, все еще возникало к нему любопытство и интерес, и оттого, что привычная орбита отдельной жизни была в ту пору меньше, появлением своим чужак словно бы отдергивал занавеску. Прихваты их и истории, обороты речи, покрой одежды, отпечаток странствий в самих морщинах у них – для тех, кто за всю жизнь не решается покинуть своего графства, во всем этом был дух других краев. Странники возникали, казалось, из былинного времени, и хотя за некоторыми шла дурная слава, а кое за кем гнались стражи правопорядка, в основном были они безобидны, видели в них выбившуюся нить в ткани деревенской глубинки, и в разные свои визиты видал я торговцев щетками, ножами, кастрюлями, мазями, маслами, коврами, очками и раз даже зубами – раскладывали они свое добро на кухне перед Дуной, а он вечно желал скупить все подряд, Суся же не желала ничего, за вычетом карточек “Святые и мученики”, отказ от которых мог быть дурной приметой.

Энциклопедии, разумеется, были диковинкой, и предлагали их ученые джентльмены в заношенном твиде, при них имелись дипломы, подтверждающие, что владеют эти джентльмены всей суммой человеческого знания, какое сведено “всего лишь к двадцати четырем томам, сэр”, – и это издание постоянно уточняют, а потому точно оно во всем, что известно на белом свете, вплоть до вчерашнего вечера. Полный комплект энциклопедии, в чем отдавали себе отчет ученые джентльмены, был Фахе не по карману, но, не желая ни уступать ущербностям географии, ни отъединять фахан от первейшего стремленья человеческого со времен Адама, ученые объявляли, что Совет постановил: все тома можно приобрести оплатой в рассрочку, и, если подписаться сегодня, есть разрешение на уникальное особое предложение бесплатного атласа с тремя сотнями цветных иллюстраций, посредством которых можно наведаться куда угодно от Акапулько до Явы. Более того, чтобы как-то разместить всю эту сумму знания человеческого, можно приобрести вот такую витрину, такой вот превосходный набор полок или оригинальный библиотечный роскошный шкаф со стеклянной дверкой. И под заклятье: “Это же индийская бумага, сэр, вот пощупайте качество” – продано было множество, и в домах по всей глубинке, где не хватало денег на воротничок к рубашке или пару носков, не диво было увидеть комплекты энциклопедии, пусть и с пробелами – от “Луча” до “Метафизики”, скажем, или от “Доколумбов” до “Духовность”; обыденная действительность тут брала верх над благородным порывом и некоторые участки знания, выстроенного в алфавитном порядке, оставила невосполненными, но что ж с того.

Вопреки несомненности того, что все новое стоило больше того, что имелось на руках, ни одного торговца от дверей не гнали, и многие временно поселялись на сеновалах или в сараях – или получали просто кружку чаю, мэм, да ломоть хлеба, пока не подадутся они дальше по дороге в сумерки. Далее, подобно ласточкам, некоторые на следующий год возвращались и вспоминали о гостеприимстве такого-то дома и о том, что рассказывали им там о хвором ребенке или о сыне или дочке, уехавших в Бостон или Нью-Йорк, и неким тайным искусством связи мест и людей помнили они истории каждого семейства и забывали, что те никакого добра у них не купили. Но какая разница, им хватало необходимого оптимизма всех торговцев, и в этом году имелись у них эти яркие салатники: вы гляньте-ка, постучите, хозяйка, ну же, не разбить их, потому что – смотрите! – они из пластмассы.

Кристи, подумал я, – из таких. А может, как Хартиган – пучеглазый, творожистоликий и зубастый фортепианный настройщик из Лимерика, по виду ненадежный, потому как, говорила Суся, не жиреет; зашит он был в худющий полосатый костюм и вечно проезжал через Фаху после того, как, по его словам, настраивал в городе монашкам. Хотя фортепиано – инструмент величественный и в Фахе едва ль не умозрительный, Хартиган попутно заглядывал в несколько домов на случай, если удастся заронить интерес в покупке инструмента с рук или хотя бы каких-нибудь нот, что подойдут и для аккордеона, хозяйка, если водился в доме аккордеон. Стоя в дверях, Хартиган курил и обводил взглядом товар. “Виргинская смесь, – говаривал он, посматривая на папиросу, дымившуюся у него между пальцев. – Гладкая, как сливки”.

 

Быть может, из-за некоего первобытного, но глубокого обаяния, связанного с настройкой инструментов, а может, из-за таинственной притягательности любого, кто хотя бы по касательной относится к музыке, за Хартиганом, по слухам, тянулся длинный шлейф романов и внебрачных связей, и все они – вопреки тому, каков был он с виду, и в доказательство непостижимых дамских глубин.

И вот, поскольку я не хотел, чтоб этот чужак взялся предлагать мне что он там припас, пока Дуна с Сусей не вернулись с Мессы, из-за оков моей тогдашней застенчивости, а также оттого, что сам Кристи целиком непринужденно сидел себе на сыром лежне, я сказал ему лишь это:

– Их нету. Они в церкви. – А затем, сам не знаю почему, через миг добавил: – Страстная среда.

На что он не ответил, а лишь кивнул и улыбнулся реке и дороге, по какой пришел.

Из окна в скотном сарае пришла кошка – выяснить, что к чему, для чего потерлась о штанину чужака. Кристи погладил ее по голове.

– Привет, Кыся, – молвил он.

Прожив приличный отрезок жизни, учишься ценить неповторимость творения. Понимаешь, что нет такого понятия, как “средний мужчина” или уж тем более “средняя женщина”. Но даже тогда, в те первые мгновенья рядом с ним на том лежне, думаю, я знал, что есть в Кристи нечто чарующее. Всяк носит в себе целый мир. Но некоторые меняют самый воздух вокруг себя. Лучше я и сказать не смогу. Не объяснить это – лишь почувствовать. Легко ему было в себе самом. Может, в этом первое дело. Ему незачем было заполнять тишину – и хватало уверенности рассказчика, когда история еще не явлена, тесемки ее не развязаны. Шевелюры его уже сколько-то не касался цирюльник, борода взбиралась по щекам и нисходила за ворот рубахи, какая вокруг верхней пуговицы посерела от грязи с пальцев. У плоти лица имелось то же свойство бывалости, как и у одежды и пожитков, словно провялилось оно от жарких солнц и студеных ветров. Он был глубоко морщинист, как замша. Его жизнь на нем писана. О глазах я уже упомянул. По-прежнему их вижу. Сдается мне, истинная неповторимая природа глаз человеческих не поддается описанию – или, во всяком случае, не для моих это способностей. Глаза – как ничто иное или ничье иное, и, возможно, они лучшее доказательство существования Творца. Вероятно, то стародавнее про глаза и душу – правда, точно сказать не могу, но, впервые увидев Кристи, задумался, отчего у человека берутся такие глаза.

– А сам?

– Ноу – так зовут.

Имя Ноэл толком не шло мне никогда. Как это было принято в городах – возможно, чтобы справляться с многочисленностью населения и размытием индивидуальности, – людям стали давать клички или же сокращать даденные им имена. На школьном дворе на Синг-стрит я сперва был Всезнайкой, но вскоре стал Ноу, в рифму к Кроу, – спасибо гению обстоятельств, в этом прозвище одновременно слышались и “но-но”, и “ну-ну”, что довольно точно запечатлевало противоположные полюса моей персоны.

Сидели мы на порожках, совсем не парочка. Он глазел на реку, я, искоса, – на него.

Костюм на нем тоже был синий, теперь уже ошеломительно синий, а от странствий и времени вытерся не только на коленях и локтях, но на каждом дюйме, и не небрежением отдавал, а уютом. Ткань – не та грубая ноская, как у костюмов, продаваемых в “Бурке” в ту пору, а, возможно, лен, сдается мне, и для погоды в Фахе не подходящий так же, как любая другая возможная одежда. Пошили этот костюм, возможно, в Египте – или, слыхал я, бывают шляпы-панамы, может, это костюм-панама. У левого обшлага недоставало пуговицы. Серединная на пиджаке, где тот сходился на животе, сокрушилась от напряжения, но героический обломок все еще держал борта сомкнутыми. Вдоль манжет обеих штанин значились бурые восклицания грязи, накиданной в странствиях по залитой лужами дороге. Чемоданчик, стоявший на земле перед Кристи, был из популярных в те времена, когда путешествовали нечасто и от чемоданчиков требовалось за всю жизнь переместиться всего раз-другой. Ненамного серьезней картона, куда проще кожи, когда-то рыжевато-бурого цвета, но теперь уж от солнца или дождя он стал блекло-горчичным. Довольно маленький – может, не более одной смены белья, и, как все они, копил на себе пробег.

Мы сидели и смотрели на реку.

– Вон там фазан? – спросил он, кивая на птицу у бровки канавы в тридцати футах от нас. Я удивился, что Кристи не может разобрать.

Кристи остался невозмутим.

– Почти все свое зрение я израсходовал на чудеса этого мира и красу женщин, – пояснил он.

Не могу сказать точно почему, но это на дюйм вышибло меня из себя, и вернуть себе тот дюйм не далось мне легко. Кристи накренился вбок, выудил и предложил мне сплющенную пачку папирос.

– Не. Нет, спасибо. Не буду, – сказал я, будто иногда покуривал.

Он вынул одну для себя, покатал осторожно в ладонях, чтобы вернуть ей форму трубочки, сунул в рот и принялся за то занятие, какое станет позднее привычным, – бесплодный поиск спичек по карманам. За все время нашего знакомства он никогда тех спичек не находил, но всякий раз искал и оказывался одинаково ошарашен тем, куда дьявол подевал все спички.

– У нас есть.

Я ушел в дом, поискал в тех двух местах, где, судя по нескончаемым супружеским спорам, спички обязаны лежать, махнул рукой и поджег от очага лучину.

Выбравшись с ней на улицу, я увидел, что Кристи нету. Чемоданчик стоял, а хозяин исчез.

7

Так же, как предписан был порядок восшествия в церковь Святой Цецелии, такой же данностью было и то, что, как только Месса миновала свой апогей, люди теряли интерес. Мосси Пендер всегда уходил первым. Мосси дожил до возраста, когда не властен более над своим мочевым пузырем, и в последние мгновения службы, не успевала еще облатка растаять у него на языке, Мосси стремглав бросался вон из Святой Цецелии в соседнюю дверь, к Райану, где маленькое слуховое окошко уборной пропускало наружу плеск водопада Мосси, пока выходила со службы остальная паства. Большинство мужчин, будто не имея в себе ничего религиозного да и словно бы на службе не побывав, вновь рассаживались на подоконнике у почты.

Церковь в то время была главной точкой притяжения, и целый час до и после проповеди, службы или моления дела у торговцев шли бойко. Люди пользовались тем, что оказались по обстоятельствам в деревне, а лавочники наживались на подъеме духа средь мужчин и женщин, только что вышедших из церкви, напитанных оптимизмом: Господь присматривает за ними. Не ведаю, каков теперешний эквивалент тому и есть ли он вообще.

От того, что вышли они в ту Страстную среду в очистившийся свет после дождя, дела в лавках должны были пойти еще лучше. Конечно, никто не счел, что дождь действительно прекратился вовсе, он просто запнулся; чудес в Фахе не видывали.

Пока женщины ходили за покупками, мужчины ждали и закуривали. Все до единого они владели необходимым, пусть и не воспетым искусством коротать время. По воскресеньям сиживали рядом с открытым багажником “фольксвагена” Конлона-газетчика, и вились над ними белые дымы, как на Пятидесятницу[27].

Человек-пенёк, Конлон происходил из Энниса и наживался на провинциальной робости. Здоровался по-энниски: “Ну?” – правильный ответ на это был: “Ну”. У него были глазки-щели, как у варяга, и непревзойденное мастерство стрелять бровями. “Постигаете ли вы спутник?”, или “Министр почт и телеграфов!”[28], или “Юнайтед!” – говаривал он, стрелял бровями и протягивал вам перевернутую газету, сложенную ровно, как скатерть, а внутри таилось то, что вы покамест не знали о спутнике, о том, что на сей раз пообещал министр почт и телеграфов, а также новости о “Манчестер Юнайтед”, за которую после мюнхенской авиакатастрофы[29] – при местной-то тяге к трагедиям – теперь болела восприимчивая половина всей страны.

Дуна газету не брал, зато брал его сосед Бат Консидин, а по воскресеньям из алчного желания понадежней устроиться на этой крутящейся волчком планете Бат скупал все газеты, по одной из всех, какие у Конлона водились, а тот продавал их с одобрительным кивком: “Вот ты-то джентльмен”. Бат был холостяком, до поздних лет жизни в машину ни к кому не подсаживался, а топал домой четыре мили, сунув газеты под мышку, они же торчали и из внутренних, и из наружных карманов его пальто, и Бат не возражал, если Дуна, заглянув в гости, брал старую газетку-другую с собой и таким манером наверстывал мировые новости недельной давности.

Скажу вот что: нет у меня намерения расписывать приход сплошь в розовом свете. Имелось в нем предостаточно злодеев, некоторых вывели на чистую воду, а некоторых – нет, как и всюду. Много скверного думалось в ту пору, как – несомненно, узнаем мы когда-нибудь – думается и сейчас. Время оголило историю бесчестья в институциях страны, и редкостью не была нехватка сострадания, терпимости и того, что когда-то именовалось приличиями. Фаха отличалась мало чем: жестокость, подлость и невежество имели место, но по мере того, как я рос, те случаи и байки о них казались все менее убедительными, словно Господь встроил в меня дух милосердия, о коем я в молодости и не подозревал. Может, конечно, я просто благодарен за то, что все еще на земле, а не в ней, и, кажется, важнее подмечать в человечестве доброе. Теперь я уже в том возрасте, когда рано поутру посещают меня воспоминания о собственных ошибках, глупостях и непреднамеренных бессердечиях. Усаживаются они на край моей постели, глядят на меня и молчат. Но вижу я их вполне отчетливо.

В ту Страстную среду в отсутствие Конлона мужчины топтались себе, болтали – и не болтали. Большинство обитало в зеленом уединенье и потому утешалось обществом друг друга, нисколько не стремясь быть искрометными.

Суся выбралась из толпы у дома Клохасси, увильнула от тенет кружевной мантильи Катлин Коннор, чья голова полнилась похоронами, и адресовала одиночный кивок, глядя вниз по улице, своему супругу. Дуна произнес: “Ну дела”, засим оставил мужчин и воссоединился с супругой. Они отправились во двор к Клохасси, отвязали Томаса и забрались в то, что именовали экипажем, – на самом деле то была телега, влекомая конем старше меня; тот конь знал, что время лошадей подходит к концу, преисполнен был меланхолии и держался как древний старец. У многих имелись пони с колясками, и так выезжали они по воскресеньям. Но в Дуне и Сусе тщеславия было немного, и они полагали, что Христос оценит бережливость и на простоту транспорта закроет глаза. В 1958-м мой отец в Дублине водил черный “форд”, ездил на автомобиле со своих двадцати пяти лет, мыл “форд” по утрам каждую субботу и убирал с половиков любой камешек или грязь, а потому его автомобиль казался сумрачной колесницей, однако отец моего отца в Фахе правил конем и телегой, ничем не отличаясь от своего отца или отца своего отца и, вероятно, всех Кроу за порогами древности с тех самых пор, как Фаха возникла из моря. Дуна экипажа с мотором себе не желал, но и плохого про тех, кто располагал таким экипажем, не думал. В глубине души Суся, вероятно, стремилась к роскоши и величию, но даже если так, рано погасила она в себе ту девичью грезу, извела ее на корню, чтобы стужа и сырость, грохот и тряска лошади и телеги по дорогам Фахи не вынудили ее пожалеть о своей жизни.

 

Прозвонили церковные колокола, и я знал, что прародители подались прочь из Фахи, покуда сам я стоял на пороге, словно младший апостол, с горящей лучиной. Того человека – Кристи – след простыл. Я бросил лучину и тут заметил маленькую синюю кучку его костюма в траве на речном берегу и в тот же миг различил в реке золотистую макушку его головы.

Хоть и островитяне мы, в ту пору пловцы из нас были ужасные. То ли из чрезмерно развитого почтения к силам природы, то ли из стыда перед раздеванием, то ли от захватывающего дух недоумия, но никто в те времена не учился плавать. Большинство входило в воду лишь иногда, и в основном то были мужчины, закатывавшие штаны до колен, и вступали они в мелкие волны у Килхы, не снимая шляп и свесив голову; белее белого ступни их под водой – повод для потрясения, большие пальцы на ногах зарываются в песок, словно в школьном эксперименте с червями. Как всегда, женщины оказывались дерзновеннее, и барышни, что визжали в ледяных водах, высоко вскинув юбки, и убегали, голоногие, от пены, – не редкость, а одна из ключевых причин, зачем мужчинам отправляться к морскому побережью. Однако плаванием ничто из этого не было. Для тех, кто действительно разоблачался, плавать означало барахтаться, задрав голову, и заполошно бить руками и ногами в надежде, что если достаточно резво барахтаться, то можно избежать утопления.

Если видел кого-то в реке, первым делом приходило в голову, что человек не плавает, а тонет.

В жизни бывает больше одной двери. Даже на бегу я, кажется, понимал, что вот как раз тот случай.

Не так-то просто бежать через поле весной, и в моей памяти такое поле, как у Дуны – оспины да кочки, навоз, тростник да скользкая апрельская трава, – место коварное. А поскольку у старика есть история лишь его собственной жизни, я все еще бегу через то поле, тощий семнадцатилетний парнишка из Дублина, застенчивый и вместе с тем упрямый, бегу с предчувствием того, что мне казалось роком, но было, вероятно, судьбой, если вы к такому склонны. Я бежал, веря, что собираюсь спасать того человека, хотя, конечно же, это меня ему предстояло спасать.

На краю поля я перебрался через каменную стенку и перебежал дорогу, тянувшуюся вдоль устья. Может, звал Кристи. Может, махал руками. Он уже порядком отплыл в речной поток, река была холодна, и ничего милосердного или снисходительного в ней не было, темным языком была она и каждый год заглатывала все новых и новых отчаянных.

Я остановился у его одежды. Вновь позвал его по имени, и на сей раз Кристи повернул голову и отозвался. И до того убедительно свидетельство наших глаз и ушей, так стремителен ум, когда составляет свою версию происходящего, что едва ль не труднее всего в этом мире понять, что все можно видеть иначе. Из груди Кристи вырвался крик – голова запрокинута, вой во всю глотку. Но метнулась из воды рука его, ладонь распахнута, и, мощно, медленно покачиваясь, Кристи поплыл ко мне.

По дороге же приближались в телеге Дуна и Суся. Завидя меня у реки, они сбавили скорость и остановились, когда с немалым трудом, высоко задирая ноги и оскальзываясь, хватаясь за камыши, Кристи наконец выбрался на берег – бледный, в иле, улыбчивый и весь целиком голый.

* * *

Покуда живешь ее, иногда думаешь, что жизнь твоя – ничего особенного. Обычная, будничная и должна бы – и могла бы – в том и сем быть лучше. Нет в ней сравненья, посредством которого извлекается какой бы то ни было смысл, поскольку слишком она чувственна, непосредственна и безотлагательна, и именно так жизнь и полагается жить. Все мы постоянно стремимся к чему-то, и хотя это означает, что более-менее неизбывен поток промахов, не так уж и чудовищно то, что мы продолжаем пытаться. В этом есть что осмыслить.

* * *

Когда Кристи вернулся к дому, он был облачен в измятый свой костюм и пах рекою. Волосы и борода у него потемнели, а сам он помолодел на десять лет. Постучал костяшками в косяк открытой двери, и Дуна выскочил из кресла – поздороваться.

– Ну дела, – молвил он, и хотя ни малейшего понятия не имел, что здесь делает этот человек, просиял всем своим обширным лицом.

– Кристи, – сказал Кристи.

– Кристи, – сказал Дуна, словно было это совершенно чудесно.

Я сидел в уголке у очага, в самом темном месте той комнаты, и разглядывал силуэт на пороге, вычерченный в дневном свете, какой не был еще солнечным – просто сияние после дождя. Позади той фигуры свет двигался, и капли дождя трепетали на дальних терновых кустах, и те казались усыпанными жемчугом или рождественскими огоньками в апреле. Думал же я так: вот какова она, Фаха. Думал же я так: в этом человеке нет и малейшего проблеска оторопи из-за того, что видели его нагим, и пусть не умел я выразить этого в словах, нечто переменилось. А затем Суся – то ли в подтверждение неписаного характера керрийцев, то ли собственной непроницаемой натуры – вытерла руки о посудную тряпицу, оставила ее у мойки и, сложив руки на груди, произнесла:

– Раненько вы.

В тот миг растерянности и восторга Дуна осознал, что Суся этого Кристи ждала и не усохло от сорока лет брака чудо Анье О Шохру.

Ключевое знание о Дуне состояло в том, что он обожал байку. Верил, что люди располагаются внутри повести, у которой нет конца, поскольку рассказчик начал ее, о концовке не задумываясь, и даже после десяти тысяч сказок к тому, чтоб отыскать развязку, на последней странице не приблизился. Байка – суть жизни, и, осознавая себя внутри нее, чуть легче выносить горести и невзгоды и полнее радоваться всяким поворотам, какие возникают попутно. Дуна шагнул в сторону, пока Суся пялилась на гостя, и брякнул:

– После Пасхи, говорили.

Гость пожал плечами.

– Я раненько, – сказал он, словно сам не хозяин был своему появлению.

– Комната наверху, на чердаке. На двоих вам будет с нашим внуком, мы его не ждали, но он тут, – сказала Суся. – Надолго ли – не ведаем.

Подтекст я уловил, но не обиделся. Кристи все нипочем.

– Постель… простая, – сказала Суся.

– Любая постель хороша.

– Постояльцев у нас не бывало. – Она смотрела на него без выраженья, за круглыми линзами глаза огромны. – Расценок не знаю.

Лицо у него сморщилось. Если глядеть ему в глаза, сходило за улыбку.

– В графстве Мит платил три фунта в неделю.

– Вас грабили.

– Есусе, как есть, – подтвердил Дуна и провел ладонью себе по макушке.

– Туалета нет у нас. Электричества тоже. Пятьдесят шиллингов в неделю. – Суся осваивала навык торговаться себе в убыток. – Будете уезжать домой на выходные – тридцать пять шиллингов в неделю. У нас свои яйца и черный хлеб, расход у меня выйдет только на мясо.

– Никакого мне мяса, – сказал Кристи. – На это расхода не будет.

Суся не поняла, то ли он отказывается от мяса, чтоб постой вышел подешевле, то ли чтоб стряпня оказалась попроще.

– После субботы будет мясо.

– Не для меня, – сказал он.

К слову, в те времена – возможно, оттого, что желудки помнили тяготы войны, а может, в памяти народной – и Голода, – не употреблять мясо мужчине было едва ль не богопротивно. Вегетарианцев в Фахе не водилось вплоть до приезда из Бристоля в 1970-х Артура и Агнес Филпот в блекло-розовом “фольксвагене”; они поселились на участке грязищи и тростника позади дудочника Джона Джо, принялись вырубать кустарник и рыть борозды и совершенно сражены были щедростью Джона Джо, в припадке гостеприимства предложившего: “Валяйте, забирайте у меня весь коровий навоз”.

Мясо не ели во искупление: вне искупительного времени в году предполагалось от мясоедства некое внутреннее смятение. Суся все еще хлопала глазами, и тут Дуна предложил:

– Рыба?

На что Кристи отозвался:

– Рыба – прекрасно. – Подал Дуне широкую ладонь. – По фунту в неделю решим?

На том и сговорились. Я проводил Кристи к крутому трапу на чердак. Для крупного мужчины был он довольно прыткый, как говорили в Фахе. Поставил чемоданчик, сбросил сапоги, улегся на кровать, матрас которой податлив был, как сливочный крекер, – и тут же уснул.

25Международный аэропорт Шаннон заработал в 1942 году; первый рейс осуществила Британская корпорация международных авиасообщений (ныне присоединена к компании “Британские авиалинии”), а первый перелет ирландской авиакомпании “Эр Лингус” в Дублин состоялся в августе. В 1945 году в аэропорту Шаннон открыли первый в мире магазин беспошлинной торговли.
26Лудильщики (от англ. tinkers) – ныне неполиткорректное название малой этнической группы, именуемой “ирландскими странниками”, или “скитальцами” (ирл. lucht siúlta); странники ведут в основном кочевой образ жизни – со Средневековья и до наших дней.
27Отсылка к Деян. 2:19.
28Министерство почт и телеграфов Ирландии (ирл. Aire Puist agus Telegrafa), существовало с 1924 по 1984 год.
296 февраля 1958 года в Мюнхенском аэропорту при третьей попытке взлета разбился самолет авиакомпании “Британские авиалинии” с игроками и тренерами “Манчестер Юнайтед”, а также болельщиками и журналистами. Из 44 пассажиров погибли 23, 19 были ранены.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23 
Рейтинг@Mail.ru