Однажды когда управительша уехала к вечерне, а Иван куда-то запропал, Акулина, наскоро омывши лицо и надев новый платок, пошла на барский двор прямо к управителю.
– Иван Михайлович, я к тебе, – смущенно проговорила Акулина, остановившись у дверей его кабинета.
Она стояла красная, боря смущенье, стараясь улыбнуться, и смотрела исподлобья на Ивана Михайловича.
Иван Михайлович, – услышав чужой голос, прежде всего испугался. Он боялся всего: боялся, как огня, своей жены, боялся ночи, боялся караульщиков, крестьян, поджогов. Но зато, когда страх его оказывался напрасным, у него являлась потребность убедить и себя и других в том, что он не трус и, напротив, сам может на всякого нагнать страх. Иван Михайлович в таких случаях кряхтел, краснел, надувался и, по обыкновению плохо ворочая языком, точно рот у него был набит едой, начинал:
– Ты, пожалуйста… э… не думай… э… что я тебя испугался… э… Видишь?
Он показывал револьвер.
– Вот… одна минута… э… я человек горячий… я ничего не помню, когда рассержусь.
Только перед женой не проделывались все эти комедии, потому что, почти вдвое старше мужа, Марья Ивановна, за которой потянулся супруг из-за денег, видела своего мужа насквозь и презирала его. Нередко даже, в порыве ее благородного негодования, маленькие комнаты оглашались звонкой пощечиной: это жена била своего мужа.
Муж давал ей время скрыться и тогда, отпуская на волю свой гнев, бросался к дверям за ней и кричал;
– Убью!..
– Тебе что? – вскочил было быстро перед Акулиной Иван Михайлович с невольной тревогой в голосе.
Но когда тревогу сменило сознание, что перед ним Акулина, Иван Михайлович принял какой только мог важный вид и сурово спросил:
– Чего?
Акулина смутилась и робким, упавшим голосом начала:
– Ты будешь, что ль, сдавать срубы на весну?
Иван Михайлович иногда за экономический счет заготовлял зимой несколько срубов.
Акулина говорила, а Иван Михайлович все смотрел в ее загоравшиеся под его упорным взглядом глаза.
– Гм… – тяжело промычал красный Иван Михайлович, когда Акулина кончила.
И вдруг, сбросив сразу всю важность, сдерживая волнение, распустив свои толстые губы в лукавую улыбку, он произнес:
– А помнишь…
Акулина потупилась и замолчала.
– Пойдешь в ту комнату…
Иван Михайлович из своего известкой побеленного кабинета показал на дверь маленькой темной комнаты.
Акулина растерянно метнула на него глаза, ступила было ногой и не знала, шутит он или нет?
– Ну?
Иван Михайлович сдал Ивану срубы и выдал тридцать рублей в задаток.
На деревне бабы покачивали головой и подозрительно сообщали друг другу:
– Сдал…
– Сдал.
– Акулина ходила…
– Акулина.
Только бабушка Драчена горой стояла за Акулину.
– Эх, бабы, – говорила она, – так ей-то чего делать? Два увальня на шее, пять своих мал мала меньше… Самой, что ль, в соху запрягаться. Да и то сказать, кто видел? Сказать не долго, а грех? Тоже ведь и ей-то никто не поможет…
– Кто поможет!
И когда потихоньку Драчена усмирила ропот, общий голос был: умная баба, с умом, а Драчена прибавляла:
– Так, матушка моя, ей-то еще без ума жить, так как же тут жить с этакой семейкой?
В первый базар отправилась Акулина с мужем лошадь покупать.
Счастье повезло: напали на такую же масть, как и у старого Бурко. И сходство со старым даже было, – только хвост пожиже у нового.
Так и купили с телегой и хомутом. Все было исполнено по обычаю. Старый хозяин взял лошадь правой рукой за повод, а Иван подставил ему свою правую ладонь, покрытую полою зипуна: голой рукой не годится принимать лошадь.
Старый хозяин сказал Ивану:
– С лошадью.
А Иван ответил:
– С деньгами.
Когда «развелись», все вместе пошли выпить в соседний кабак. Обмыв новокупку, Иван с Акулиной тут же и уехали с базара. Акулина от греха спешила увезти мужа: человек слабый – с двух стаканчиков и так уже зашумело, а тут кругом всё дружки да приятели. Уже на краю базара окликнул Ивана дружок по его работам, Федор-плотник.
Эх, с какой горечью покосился Иван на жену! Но Акулина и глазом не моргнула.
Приехали домой уж к вечеру. У ворот избы родителей встретила гурьба своих и чужих ребятишек. Никитка с разгоревшимися глазами теребил большую медную пуговицу своих штанишек и с блаженной улыбкой смотрел на нового Бурко.
Первое, что проделал Бурко, когда его выпрягли – лег на землю и стал кататься по двору. Затем, встав, встряхнулся, весело насторожил уши – лохматый, смешной, с жидким хвостом, но бодрый, веселый, – оглянулся и точно спрашивал: «Ну, добрые люди, на что я вам понадобился?» Ему молча отвечали валявшиеся под навесом соха, борона, телега и сани, отвечали счастливые лица Акулины и визжавших от радости детей. Бурко, очевидно, понял этот ответ и не только не смутился своей многосложной будущей деятельности, но даже задорно вздернул голову и в доказательство, что ему все пустяки, попробовал проделать несколько веселых движений.
– Гляди… гляди… зверь! – смеялись поощрительно и весело кричали в толпе собравшихся.
Осмотрели еще раз всё у Бурко: зубы, ноздри, под шеей, становились на переднее копыто, щупали крестец хвоста, перед глазами соломинку держали…
Все испытанья выдержал с честью новый Бурко, и все вышло так, как говорила Акулина: Бурко тринадцать лет, лошадь еще поработает, справная, без пороков. Кто-то даже, начав щупать шею, заявил, что она двужильная. Дядя Василий, пощупав последним, проговорил:
– Какую еще лошадь надо?
– Знамо, какую, чем не лошадь?
– Первая лошадь, – согласился сонный Евдоким в остроконечной шапке и с длинной, клином, бородой.
И все, еще раз одобрив лошадь, понемногу кто куда разошлись.
Пока происходил весь этот вторичный осмотр, Акулину бросало в жар и холод: а вдруг откроется порок?
Положим, она чуть не со всей ярмарки мужиков переводила прежде, чем решиться начать настоящий торг с хозяином.
– Тридцать восемь?
– Двадцать два!
Часа три она набавляла, а хозяин спускал. Сперва рублями, а как дело стало сходиться ближе, перешли на полтинник, на двадцать копеек. И, наконец, последние полчаса весь торг сосредоточился на куске веревки, который был на телеге без дела привязан. Красная цена куску была копейки три, но обе стороны обнаружили такую страстность в споре, что все дело чуть было не расстроилось. Наконец, и веревка пошла: и всё вместе – и Бурко, и телега, и хомут, и уздечка, и вожжи, и веревка – за двадцать девять рублей тридцать пять копеек и полштофа водки.
Это был счастливый вечер.
Бурко поставили к корму. Для этого Никитка с оравой своих братьев забрался на зады барского двора и, с риском быть пойманным и избитым, натаскал из сеновала сена.
Когда вся семья села ужинать, мать вынула хлеб, нарезала его на столе ломтями, вынула луку, соли, достала из печки холодный, устром варенный картофель, и все принялись за еду.
И муж и жена молчали и только по удовлетворенному чавканью их челюстей ясно было, что им хорошо думается под еду в этот вечер. Иван сегодня был вполне спокоен: Бурко опять есть, а с ним будет и пашня, и хлеб, и дрова, и все житье-бытье мужика.
Мысли Акулины ярче горели: теперь она успеет с осени приготовить пашню, с весны посеет пораньше, может раздобудется, а то и в долг возьмет еще земли и весной еще успеет вспахать и, если все это выйдет к году, так можно и так оправиться… Сена вот надо… зиму-то на соломе простоит, а к пашне надо, хоть немного, а надо. Сена поблизко, кроме барского, не было. Откуда его взять? Земли и под пашню всего по три осьминника приходится, а сенокосов… поезжай за ними в степь верст за тридцать, да зимой еще, где задаток дай, а какой еще сенокос будет… может, за пустое место отдашь деньги… деньги не маленькие, пять рублей за десятину, да скосить люди платят два рубля. Пудов шестьдесят сена соберешь, да привези, да отрывайся, да, того гляди, украдут, так и встанет пуд-то двадцать копеек без малого, а пуд ржи двадцать семь копеек.
Кончили все ужинать, крестятся на образа, и шепчет Акулина:
– Слава тебе, Христе боже наш, прости и помилуй нас грешных.
В эту ночь не заглядывал в душу страшный призрак голодной нужды: там, во дворе, громко хрустел челюстями кормилец!
– Ест… – сообщил Иван, заглянувший во двор. Не утерпела и Акулина! Вышла, послушала, подошла к Бурко…
Бурко только мотнул мордой: «Дескать, спи, – идет дело!»
Конечно, все данные были за то, чтоб дело шло: бурая масть была ко двору, но за дедушку домового кто может поручиться? Начнет дурить… не покажется… что с ним сделаешь?.. Не в обиду будь сказано, и шальной же этот дедушка: положиться на него трудно, а против него не пойдешь. Ну что ж? не покажется, не иначе как продать или выменять придется.
Но страх, очевидно, был ложный.
Бурко знал ясно, что делал, когда успокоительно мотал Акулине головой. Очевидно, с дедушкой домовым он уже успел обо всем перетолковать. Акулине даже показалось, что как будто в яслях сена против вчерашнего прибавилось: бог с ними, их дело, им жить… И Акулина тихо, осторожно вернулась в избу, но своим открытием побоялась даже с мужем поделиться; не то что «сглазу» испугалась, а просто час неровен: другой ведь такой придет, только скажи неловкое слово… Наутро, однако, истина всем ясна стала. И свои и шабры могли совершенно свободно видеть, что Бурко выглядит, как нельзя лучше, еще молодцеватее смотрел на всех, еще форсистее отставлял свой жидкий хвост и вообще держал себя так непринужденно, как можно чувствовать себя только в родной обстановке. Но верх торжества был, когда Акулина, приткнувшаяся глазами к гриве Бурко, вдруг торжественно, голосом, переполненным радости, заявила:
– А это чего?
Тут уж все дело раскрылось, и всем стало ясно, что и дедушка остался доволен новым приобретением. Тонкие косички в гриве Бурко обнаружили удовольствие дедушки.
– Ишь старый, – говорил весело, удовлетворенно Степан, приглядываясь к косичкам, – ты гляди, как аккуратно… Ловок!..
Дедушка домовой, вероятно, в это время и сам с удовольствием выглядывал где-нибудь из-за угла темного сарая на дело своих рук, и кто знает? может быть, и сам не чужд был невольной дани общего порока людей – лести.
– Откуда у него, пса, Алешки, деньги! – думала Акулина. – Ох, уделают они с Пимкой дело.
И действительно уделали. Старик Асимов, отец Пимки, такого же отчаянного парня, как и Алешка, доглядел, что у него дыра в полу амбара, и в том сусеке хлеба и половины не осталось.
Дело раскрылось. Пимка и Алешка таскали хлеб и сбывали его разным лицам на деревне. Асимов пришел к Ивану и предложил или в суд подавать, или обратиться к миру с жалобой на сыновей, чтоб выпороли их.
Скрепя сердце, подталкиваемый Акулиной, согласился и пошел Иван с Асимовым на сходку.
Сходка громко галдела. Увидев отцов, все сразу притихли. Иван еле плелся, убитый и растерянный.
Асимов, коренастный старик, шел не спеша, уверенной походкой.
– Здравствуйте, старики, – проговорил Асимов, подходя и снимая шапку.
– Здравствуйте и вы.
– Мы вот, старики, к вам, на детей наших жаловаться пришли. Жить нельзя… чего? Подрубили амбар – полсусека нет. Пра-а!
Старики потупились и молчали, Иван так и не поднимал головы.