bannerbannerbanner
Акулина

Николай Гарин-Михайловский
Акулина

Полная версия

Пока доехали, пока причт собирался – поезжане успели отрезвиться и только громкая отрыжка то у одного, то у другого давала знать, что поезд приехал не с пустым брюхом.

У ворот церкви позвякивали упаренные тройки, а в пустой холодной церкви жались, переступая с ноги на ногу, выпуская белый пар, – поезжане. Уже день темнел, и неуютные холодные тени ночи задвигались по церкви.

Ропота не было, но смотрели чаще на входную дверь и, наконец, в наступившем унылом молчании все до одного, сбившись в кучу, уставились глазами на дверь и ждали, когда появится причт. Но вот и он: батюшка, псаломщик и староста церковный. По каменным плитам звонко застучали кожаные калоши батюшки и глухо замерли в алтаре.

Сверкнула свечка на клиросе, зажгли пред аналоем, отворились царские врата, и свадьба началась.

Десяток-другой баб, молодух и девушек прибежали поглядеть на молодых.

Пара с виду была хоть куда: Алексей высокий, румяный, статный, хотя и рыхлый немного. Молодая с тонким продолговатым лицом, серыми прямыми глазами, с каким-то неуловимым выражением в лице не то злости, не то железной воли, не то отвращения ко всему, что происходило кругом.

Вот и венцы надели.

И пошли они, цари своего мгновения, под пытливым взглядом всех.

Да, три момента в жизни таких: крещение, день свадьбы, да опять, когда в гробе понесут: снимут опять шапку даже самые сильные и гордые люди села.

Кончилась свадьба, и возвратились к жениху в дом. Здесь уже пошло настоящее веселье: пили, ели, пели, девушки с парнями катались по селу с песнями, и звонко неслось их пение и дикое гиканье парней. Как в темноте да в грязи никто не вывалился, не убился, трудно объяснить: вероятно, за пьяных хозяев их бурки да каурки удваивали свое внимание.

Главная дружка, здоровая рябая девка, Маланья, по обычаю, вскочив верхом на коня, лицом к хвосту, проехалась по улице, и понемногу закончилась свадьба.

Снова потекла обычная жизнь. Не совсем обычная в семье Акулины: что-то творилось между молодыми.

Алешка был, как говорится, не в своей тарелке, напускал на себя беспечный вид, но то, что прежде ему без всякой натяжки удавалось, теперь выходило неестественно, и беспокойство, тревога, смущение, даже раздражение сквозили ясно. Молодая была бледна, глаза стали еще неподвижнее, она молчала, но в то же время от нее веяло каким-то могильным холодом души.

Иван угрюмо супился, а Акулина вздыхала так всей своей грудью, что казалось, того и гляди, разлетится ветхая избенка от ее вздохов.

Стали и в народ проникать какие-то неясные слуха: одни говорили, невеста порченая, другие – жених, третьи – и невеста и жених.

– Слышь ты… эти тех, а те этих искали надуть: оба и надулись.

Все сильнее, однако, брал верх слух, что Алешка, слышь, порченый.

Иван совершенно переменился. Куда девалась его тихость! Он ходил мрачный, раздражительный, а на сноху без ненависти и смотреть не мог. Однажды молодая, как была в одной рубахе, выскочила ночью и спряталась у Варвары в хлеву. Варвара, случайно выйдя во двор, увидала ее, сперва испугалась, а затем ввела в избу.

Молодая дрожала, безумно поводила глазами и, когда успокоилась понемногу, рассказала страшную драму. Она показала свое тело все в мелких-мелких подтеках: это Алешка со злости все ее руками щипал.

– А то учнет кулачищами в живот тискать… тискат, тискат, тискат… моченьки нет… А тут сгреб за косы да бить зачал, старик к нему на помощь, и зачали вдвоем меня… больно били… видишь…

На шее, на лице, между волос, на плечах – везде были следы побоев.

– Старик-то в руки чего-то зажал, да им меня… бо-о-льно…

Наутро отыскали беглянку и водворили назад.

– Бегать, – шипел Иван, – бегать вздумала…

Алешка за обедом под столом ухватил жену за мякоть двумя ногтями и сжал до судороги.

Рыкнула было жена каким-то захлебнувшимся голосом, но Иван уж совсем страшно зыкнул:

– Цы-ыц!..

А Алешка, с налитыми глазами, знай глотает щи ложку за ложкой да нет-нет и ухватит проклятую за мякоть. Та только головой рванет, как лошадь.

Пробовала было Акулина мужиков своих образумить, но отстала: убьют и ее.

Ад сущий пошел в маленькой семиаршинной избе с девятью обитателями и десятым теленком. Лучше всех было последнему. Его никто не бил, и вопли жертвы не смущали его душевного покоя.

«Чтой-то, господи, хоть бы сбежала, что ль? – думала Акулина, – дома не житье – каторга, на улицу стыдно показаться… Ох ты, господи!.. Вот где грехи!..»

Однажды молодая, не вытерпев, бросилась на барский двор и, ворвавшись к управителю, так и кинулась ему прямо на шею.

Это было в кабинете, как раз в то время, когда его величественная половина, Марья Ивановна, сидела на диване.

– Прочь, дрянь, прочь! – взвизгнула Марья Ивановна.

Ивану Михайловичу и лестно и смешно было.

– Что ты, белены объелась? – проговорил он, пятясь и оттопыривая толстые свои губы.

В помощи ей наотрез отказали.

– Э… твой Алешка… э… такой разбойник… нельзя нам… он тут и всю усадьбу, и все сожгет… подлец! Ты сама видишь, что он за человек, – что ж, хочешь, чтобы и мы узнали? Знаем!..

Убежала опять молодая. Подождали до вечера и поехали к ее родным, но там ее не оказалось.

Родные молодой уж кое-что слышали и попрекнули Ивана. Иван их попрекнул: разругались и разъехались.

Все-таки струсили Иван и Алешка: пропала баба, как бы чего не сделала над собой.

У Алешки на душе тоска какая-то: тут она – бить ее, щипать, мять охота, а нет ее – тоска, охота увидеть. Меняться стал Алешка. И крови меньше в лице стало и к парням не идет.

Прошло две недели, – слух дошел, – объявилась беглянка где-то на хуторах – в кухарки нанялась.

Как только Иван услышал, сам поехал, навел все справки и по совету добрых людей нанял «авоката», чтобы вытребовать жену обратно. Через неделю Иван, Алешка и полицейский с бумагой из полиции уже ехали в указанный хутор. Молодая не ждала, не чаяла беды, когда кухня распахнулась и непрошенные гости вошли. За три недели она успела уже было отдышаться, и ее своеобразная злая красота сильнее уколола в сердце Алешку.

Получив жену обратно, уплатив за труд полицейскому, с сыном и снохой поехали домой.

Как только хутор скрылся из виду, Иван остановил лошадь, а молодая рванулась было с телеги.

– Куда, – равнодушно злорадно ухватил ее Алешка, – опять думаешь?

Иван молча, не спеша слез, достал из-под сиденья железные путы и молча подошел к снохе. Та беспрекословно протянула руки. Такие же цепи надеты были и на ноги.

Тогда спокойные, что уйти уж нельзя ей, отец и сын, предварительно заткнув жертве рот тряпкой, принялись стегать ее, разложив на земле, в два кнута. Алешка сам изготовил себе кнут: здоровый, плетеный. Били до крови, до исступления, до потери сознания. Били по телу, по ногам, по голове, топтали сапогами лицо.

Вздутую, посиневшую, с изуродованным отвратительно лицом, молодую усадили в телегу и поехали дальше. Легкий морозец сковал грязь, и телега жестко прыгала по кочкам.

Иван сидел и упорно смотрел в хвост Бурка. Бурко лениво, тупо бежал.

Алешка с любопытством вскидывал по временам глаза на жену. Избитая сидела молча и ничего нельзя было разобрать: больно ли ей, обидно; из ее рта платок был вынут, и она сидела с таким лицом, точно или били не ее, или сделана она из гуттаперчи или чего другого, но не из мяса и тела. Это еще больше раздражало. Побитое лицо ее было отвратительно, и Алешку теперь не тянуло к ней так, как тогда, когда увидел он ее в кухне. От этого точно веселее как-то делалось у него на душе и хотелось еще бить.

Иногда он, размахнувшись, бил ее прямо в лицо. Утомленный Иван сидел, но злоба все клокотала в нем. Верст за пять до своей деревни Иван опять остановил лошадь и слез с телеги. Сын молча, по безмолвной команде, быстро спрыгнул в надежде пособить отцу бить опять жену, но на этот раз ее не били, а раздели до рубахи и, сняв цепи, за косу привязали ее к хомуту Бурка.

На рысях, привязанная за косу, в одной рубахе, взмахивая руками каждый раз, когда ее вытягивали кнутом, вбежала молодая жена в деревню мужа. Даже самые закоренелые сторонники старых порядков осудили Ивана.

– Не гоже… – лаконически переходило от одного к другому.

– Это что ж? Без пути… – с пренебрежением махали рукой.

Только старик Асимов отнесся с одобрением да отец старосты.

Потолковали на селе и бросили: свое дело – разберутся, свои собаки грызутся, чужая не приставай. Привезли молодую и посадили на цепь. Продержав несколько дней, еще несколько раз избив, по придуманному, наконец, Акулиной выходу, обоих повезли к знахарю. Приехали от знахаря, и на глазах изумленной деревни чудо произошло: выпользовал знахарь, и молодые стали, как молодые, по крайней мере с виду веселые и довольные. Иван повеселел, и жизнь, наконец, пошла своим обычным, на этот раз действительно, обычным чередом.

Прежде всего надо было думать о средствах и не оставалось ничего другого, как сына с женой отдать куда-нибудь в работу.

Отдали куда-то верст за пятьдесят к доктору.

Для Алешки, впрочем, все кончилось плохо. Жена надула его. Видя, что прямо не возьмешь ничего, из разговоров семьи сообразив, что дело идет к тому, чтобы их с мужем отдать в работники, она переменила: прием: стала ласкова, жалостлива и успокоила больное самолюбие Алешки.

Но у доктора, разузнав порядки, она в одно прекрасное утро явилась к барыне и рассказала ей все, что с ней случилось. Дело обставили на этот раз так, что закон оказался на стороне жены.

Алешку освидетельствовали и рассчитали, объяснив ему, что развод он получит через полгода, а жену его барыня оставила при себе.

С этим и пришел Алешка домой.

Объявили ему, между прочим, что чуть что против него и отца поднимут уголовное преследование за истязание, и дело это для них кончится арестантскими ротами.

Отец и сын сконфуженно молчали. Акулина вздыхала, и все пошло, как шло.

 

Алешка, по-своему любивший несомненно жену, был огорчен и оскорблен. От конфузу он сам пожелал оставить отчий дом и нанялся где-то на винокуренном заводе в работники. Слухи доходили, что гулял он шибко на заводе.

В чем ли попался, или так провинился пред приятелями Алешка: как-то ночью избили его и бросили без памяти на улице.

Очнулся Алешка только уж на другой день – в больнице.

Вспомнил все, лежит и пытливо посматривает: знают ли, за что били его? И страшно ему, что ласковы с ним, – как бы хуже еще, чем ночью, не случилось чего. Тоска, какая-то чужая, без причины жмет сердце: хочет шевельнуться Алешка и не может: страшно. А доктор все возится там в голове и из глубокой раны все вытаскивает осколки битого черепа. Фельдшер бледный смотрит в глаза. Ах, худо!

– Да что ты, бог с тобой: чего пугаешься?

– Домой хочу! – взвыл, зарыдал и метнулся тоскливо Алешка.

Дошел слух, что Алешку так избили где-то в ночной переделке, что лежит он в больнице.

Отец пришел навестить сына, но уж застал только его в часовне.

Алешка лежал длинный, худой и ничего общего не имел с прежним круглым беспечным увальнем.

Потрясенный Иван стоял перед своим любимым детищем и рыдал, как ребенок. Слезы текли по его тонкому носу с короткими ноздрями, стекали на розовый хрящ, текли по усам в рот, а оттуда, изо рта, как в детстве, судорожно неудержимо вылетали брызги и пузыри.

Рейтинг@Mail.ru