И, припоминая все это, Вера Павловна смеется и теперь: «Как же прозаичен наш роман! Первое свидание – и суп, головы закружились от первого поцелуя – и хороший аппетит, вот так сцена любви! Это презабавно! Да, как сияли его глаза! Что ж, впрочем, они и теперь так же сияют. И сколько его слез упало на мои руки, которые были тогда так бледны, – вот этою теперь уж, конечно, нет; в самом деле, руки у меня хороши, он говорит правду». И Вера Павловна, взглянув на свои руки, опускает их на колено, так что оно обрисовывается под легким, пеньюаром, и она думает опять: «он говорит правду», и улыбается, ее рука медленно скользит на грудь и плотно прилегает к груди, и Вера Павловна думает: «правда».
«Ах, что ж это я вспоминаю, – продолжает думать Вера Павловна и смеется, – что ж это я делаю? будто это соединено с этими воспоминаниями! О, нет, это первое свидание, состоявшее из обеданья, целованья рук, моего и его смеха, слез о моих бледных руках, оно было совершенно оригинальное. Я сажусь разливать чай: «Степан, у вас нет сливок? можно где-нибудь достать хороших? Да нет, некогда, и наверное нельзя достать. Так и быть; но завтра мы устроим это. Кури же, мой милый: ты все забываешь курить».
Еще не допит чай, раздается страшный звон колокольчика, и в комнату влетают два студента, и, в своей торопливости, даже не видят ее. – «Александр Матвеич, интересный субъект! – говорят они, запыхавшись: – сейчас привезли, чрезвычайно редкое осложнение». Бог знает, какой латинский термин, обозначающий болезнь интересного субъекта. «Очень любопытно, Александр Матвеич, и нужна немедленная помощь, каждые полчаса дороги, мы даже ехали на извозчике». – «Скорее же, мой милый, спеши», говорит она. Только тут студенты замечают ее и раскланиваются, и в тот же миг уводят с собою своего профессора; его сборы были слишком недолги, он все еще оставался в своем военном сюртуке, и она гонит его, – «оттуда ты ко мне?» говорит она, прощаясь. – «Да». Долго ждет она вечером: вот и десять часов, его все нет, вот и одиннадцать, – теперь уж нечего и ждать. Однако что это такое? Она, конечно, нисколько не беспокоится, не могло же ничего случиться с ним; но, значит, как же он долго был задержан интересным субъектом! и что этот бедный интересный субъект, жив ли он теперь, удалось ли Саше спасти его? Да, Саша был очень долго задержан. Он приехал на другое утро в девять часов, он до четырех часов оставался в гошпитале: «Случай был очень трудный и интересный, Верочка». – «Спасен?» – «Да». – «Как же ты встал так рано?» – «Я не ложился». – «Не ложился? Чтобы не опоздать сюда, не спал ночь! Безбожник! Изволь отправиться домой и спи до самого обеда, непременно, чтоб я застала тебя еще непроснувшимся». В две минуты он был уже выпровожен.
Вот какие были два первые свиданья. Но этот второй обед идет уже как следует; они теперь уже с толком рассказывают друг другу свои истории, а вчера бог знает, что они говорили; они и смеются, и задумываются, и жалеют друг друга; каждому из них кажется, что другой страдал еще больше… Через полторы недели нанята маленькая дача на Каменном острове, и они поселяются на ней.
Не очень часто вспоминает Вера Павловна прошлое своей нынешней любви; да, в настоящем так много жизни, что остается мало времени для воспоминаний. Но когда вспоминает она прошлое, то иногда, – сначала точно, только иногда, а потом все постояннее, – при каждом воспоминании она чувствует недовольство, сначала слабое, мимолетное, неопределенное, – кем? чем? – вот уж ей становится видно, кем: она недовольна собою, за что же? Вот она уже видит, из какой черты ее характера выходит недовольство, – да, она очень горда. Но в одном ли прошедшем она недовольна собою? – сначала, да, но вот она уж замечает, что недовольство собою относится в ней и к настоящему. И какой странный характер стал заметен в этом чувстве, когда стал выясняться его характер: будто это не она, Вера Павловна Кирсанова, лично чувствует недовольство, а будто в ней отражается недовольство тысяч и миллионов; и будто не лично собою она недовольна, а будто недовольны в ней собою эти тысячи и миллионы. Кто ж эти тысячи и миллионы? за что они недовольны собою? Если бы она попрежнему жила больше одна, думала одна, вероятно, не так скоро прояснилось бы это; но ведь теперь она постоянно с мужем, они все думают вместе, и мысль о нем примешана ко всем ее мыслям. Это много помогло ей разгадать свое чувство. Прямо он сам нисколько не мог разъяснить эту загадку: пока чувство было темно для нее, для него оно было еще темнее; ему трудно было даже понять, как это возможно иметь недовольство, нисколько не омрачающее личного довольства, нисколько не относящееся ни к чему личному. Это было для него странностью, во сто раз более темною, чем для нее. Но все-таки ей очень помогло то, что она постоянно думала о муже, постоянно была с ним, смотрела на него, думала с ним. Она стала замечать, что, когда приходит ей недовольство, оно всегда сопровождается сравниванием, оно в том и состоит, что она сравнивает себя и мужа, – и вот блеснуло перед ее мыслью настоящее слово: «разница, обидная разница». Теперь ей понятно.
– Саша, какой милый этот NN (Вера Павловна назвала фамилию того офицера, через которого хотела познакомиться с Тамберликом, в своем страшном сне), – он мне привез одну новую поэму, которая еще не скоро будет напечатана[102], – говорила Вера Павловна за обедом. – Мы сейчас же после обеда примемся читать, – да? Я ждала тебя, – все с тобою вместе, Саша. А очень хотелось прочесть.
– Что ж это за поэма?
– А вот услышишь. Посмотрим, удалась ли ему эта вещь. NN говорит, что сам он – я говорю про автора, – отчасти доволен ею.
Вот они располагаются в ее комнате, и она начинает читать:
Ой, полна, полна, коробушка.
Есть и ситцы и парча.
Пожалей, моя зазнобушка,
Молодецкого плеча…
– Теперь я вижу, – сказал Кирсанов, прослушав несколько десятков стихов: – это у него в новом роде. Но видно, что это его, Некрасова, да? Очень благодарен тебе, что ты подождала меня.
– Еще бы! – сказала Вера Павловна. Они прочли два раза маленькую поэму, которая, благодаря их знакомству с одним из знакомых автора, попала им в руки года за три раньше, чем была напечатана.
– Но знаешь, какие стихи всего больше подействовали на меня? – сказала Вера Павловна, когда они с мужем перечитали еще по нескольку раз иные места поэмы: – эти стихи не из главных мест в самой поэме, но они чрезвычайно влекут к себе мои мысли. Когда Катя ждала возвращения жениха, она очень тосковала:
Извелась бы, неутешная.
Кабы время горевать;
Да пора страдная, спешная —
Надо десять дел кончать.
Как ни часто приходилося
Молодице невтерпеж,
Под косой трава валилася,
Под серпом горела рожь.
Изо всей-то силы – моченьки
Молотила по утрам.
Лен стлала до темной ноченьки
По росистым по лугам…
Эти стихи не главные в своем эпизоде, они только предисловие к тому, как та славная Катя мечтает о своей жизни с Ваней; но мои мысли привязались именно к ним.
– Да, вся эта картина – одна из самых хороших в поэме, но они занимают в ней не самое видное место. Значит, они слишком подошли к мыслям, которые тебя занимали. Какие ж это мысли?
– Вот какие, Саша. Мы с тобою часто говорили, что организация женщины едва ли не выше, чем мужчины, что поэтому женщина едва ли не оттеснит мужчину на второй план в умственной жизни, когда пройдет господство грубого насилия, мы оба с тобою выводили эту вероятность из наблюдения над жизнью; в жизни больше встречается женщин, чем мужчин, умных от природы; так нам обоим кажется. Ты подтверждал это разными подробностями из анатомии, физиологии.
– Какие оскорбительные вещи для мужчин ты говоришь, и ведь это больше ты говоришь, Верочка, чем я: мне это обидно. Хорошо, что время, которое мы с тобою предсказываем, еще так далеко. А то бы я совершенно отказался от своего мнения, чтобы не отходить на второй план. Впрочем, Верочка, ведь это только вероятность, наука еще не собрала столько сведений, чтобы решить вопрос положительным образом.
– Конечно, мой милый. Мы говорили, отчего до сих пор факты истории так противоречат выводу, который слишком вероятен по наблюдениям над частною жизнью и над устройством организма. Женщина играла до сих пор такую ничтожную роль в умственной жизни потому, что господство насилия отнимало у ней и средства к развитию, и мотивы стремиться к развитию. Это объяснение достаточное. Но вот другой такой же случай. По размеру физической силы, организм женщины гораздо слабее; но ведь организм ее крепче, – да?
– Это уж гораздо несомненнее, чем вопрос о природном размере умственных сил. Да, организм женщины крепче противится материальным разрушительным силам, – климату, погоде, неудовлетворительной пище. Медицина и физиология еще мало занимались подробным разбором этого; но статистика уже дала бесспорный общий ответ: средняя продолжительность жизни женщин больше, чем мужчин. Из этого видно, что женский организм крепче.
– Это тем резче видно, что образ жизни женщин вообще еще гораздо менее здоров, чем у мужчин.
– Есть еще усиливающее соображение, которым увеличивается ясность вывода, – его дает физиология. Полное совершеннолетие достигается женщиною несколько раньше, чем мужчиною. Положим, возрастание женщины оканчивается в 20 лет, мужчины в 25, – приблизительно, в нашем климате, в нашем племени. Положим, тоже приблизительно, что до 70 лет доживает такая же пропорция женщин, какая из мужчин доживает до 65; если мы сообразим разность сроков развития, перевес крепости организма женщины выставится гораздо сильнее, чем предполагает статистик, не бравший в расчет разности лет совершеннолетия. 70 лет – это 3 с половиною раза 20 лет. 65 лет надобно делить на 20 лет, сколько это будет? – да, в частном немного больше 2 с половиною – так, 2 целых и шесть десятых. Значит, женщина проживает три с половиною срока своего полного развития так же легко, как мужчина почти только два с половиною срока. А этою пропорциею измеряется крепость организма.
– В самом деле, разница выходит больше, чем я читала о ней.
– Да, но ведь я говорил только для примера, я брал круглые цифры, напамять. Однако же характер заключения тот самый, как я говорю. Статистика уже показала, что женский организм крепче, – ты читала выводы только из таблицы продолжительности жизни. Но если к статистическим фактам прибавить физиологические, разница выйдет еще гораздо больше.
– Так, Саша; смотри же, что я думала, а теперь это обнаруживается для меня еще резче. Я думала: если женский организм крепче выдерживает разрушительные материальные впечатления, то слишком вероятно, что женщина должна была бы легче, тверже выносить и нравственные потрясения. А на деле мы видим не то.
– Да, это очень вероятно. Конечно, это будет пока только предположение, этим еще не занимались, специальных фактов не собирали. Но точно, заключение твое так близко выходит из факта, уже бесспорного, что сомневаться трудно. Крепость организма слишком тесно связана с крепостью нерв. Вероятно, у женщины нервы эластичнее, имеют более прочную структуру, а если так, они должны легче и тверже выдерживать потрясения и тяжелые чувства. На деле мы видим слишком много примеров противного. Женщина слишком часто мучится тем, что мужчина выносит легко. Еще не занимались хорошенько разбором причин, по которым, при данном нашем историческом положении, мы видим такие явления, противоречащие тому, чего следует ожидать от самого устройства организма. Но одна из этих причин очевидна, она проходит через все исторические явления и через все стороны нашего нынешнего быта. Это – сила предубеждения, дурная привычка, фальшивое ожидание, фальшивая боязнь. Если человек думает «не могу», – то и действительно не может. Женщинам натолковано: «вы слабы» – вот они и чувствуют себя слабыми, и действительно оказываются слабы. Ты знаешь примеры, что люди, совершенно здоровые, расслабевали досмерти и действительно умирали от одной мысли, что должны ослабевать и умереть. Но есть примеры, касающиеся целых масс, народов, всего человечества. Один из самых замечательных представляет военная история. В средние века пехота воображала себе, что не может устоять против конницы, – и действительно, никак не могла устоять. Целые армии пехоты разгонялись, как стада овец, несколькими сотнями всадников; до той поры, когда явились на континент английские пехотинцы из гордых, самостоятельных мелких землевладельцев, у которых не было этой боязни, которые привыкли никому не уступать без боя; как только пришли во Францию эти люди, у которых не было предубеждения, что они должны бежать перед конницею, – конница, даже далеко превосходившая их числом, была разбиваема ими при каждой встрече; знаешь, знаменитые поражения французских конных армий малочисленными английскими пехотинцами и при Кресси, и при Пуатье, и при Азенкуре [103]. Та же самая история повторилась, когда швейцары – пехотинцы вздумали, что вовсе не для чего им считать себя слабее феодальной конницы. Австрийская, потом бургундская конница, более многочисленная, стала терпеть от них поражения при каждой встрече; потом перепробовали биться с ними все другие конницы, и все были постоянно разбиваемы. Тогда все увидели: «а ведь пехота крепче конницы», – разумеется крепче; но шли же целые века, когда пехота была очень слаба сравнительно с конницею только потому, что считала себя слабою.
– Да, Саша, это так. Мы слабы потому, что считаем себя слабыми. Но мне кажется, что есть еще другая причина. Я хочу говорить о себе и о тебе. Скажи, мой милый: я очень много переменилась тогда в две недели, которые ты меня не видел? Ты тогда был слишком взволнован. Тебе могло показаться больше, нежели было, или, в самом деле, перемена была сильна, – как ты теперь вспоминаешь?
– Да, ты в самом деле тогда очень похудела и стала бледна.
– Вот видишь, мой милый, я теперь поняла, что именно это возмущает мою гордость. Ведь ты любил же меня очень сильно. Отчего же борьба не отразилась на тебе такими явными признаками? Ведь никто не видел, чтобы ты бледнел, худел в те месяцы, когда расходился со мною. Отчего же ты выносил это так легко?
– Вот почему тебя так заняли стихи о том, как Катя избавлялась от тоски работою. Ты хочешь знать, испытал ли я верность этого замечания на себе? Да, оно совершенно справедливо. Я довольно легко выдерживал борьбу потому, что мне некогда было много заниматься ею. Все время, когда я обращал внимание на нее, я страдал очень сильно; но ежедневная необходимость заставляла меня на большую часть времени забывать об этом. Надобно было заниматься больными, готовиться к лекциям. В это время я поневоле отдыхал от своих мыслей. В те редкие дни, когда у меня оставалось много свободных часов, я чувствовал, что силы изменяют мне. Мне кажется, что если бы я неделю остался на волю своих мыслей, я сошел бы с ума.
– Так, мой милый; и я в последнее время поняла, что в этом был весь секрет разницы между мною и тобою. Нужно иметь такое дело, от которого нельзя отказаться, которого нельзя отложить, – тогда человек несравненно тверже.
– Но ведь у тебя было тогда много дела, и теперь точно так же.
– Ах, Саша, разве это неотступные дела? Я занимаюсь ими, когда хочу, сколько хочу. Когда мне вздумается, я могу или очень сократить, или вовсе отложить их. Чтобы заниматься ими в такое время, когда мысли расстроены, нужно особое усилие воли, только оно заставит заниматься ими. Нет опоры в необходимости. Например, я занимаюсь хозяйством, трачу на это очень много времени; но девять десятых частей этого времени я употребляю на него лишь по своей охоте. При порядочной прислуге разве не пошло бы все почти так же, хотя бы я гораздо меньше занималась сама? И кому это нужно, чтобы с большою тратою времени шло несколько, немножко получше того, чем шло бы при гораздо меньшей трате моего времени. Тоже, надобность этого только в моей охоте. Когда мысли спокойны, занимаешься этими вещами; когда мысли расстроены, бросаешь их, потому что без них можно обойтись. Для важного всегда бросаешь менее важное. Лишь только чувства сильно разыгрываются, они вытесняют мысли о таких делах. У меня есть уроки; это уж несколько важнее: их я не могу отбрасывать по произволу; но это все не то. Я внимательна к ним, только когда хочу; если я во время урока и мало буду думать о нем, он пойдет лишь немного хуже, потому что это преподавание слишком легко, оно не имеет силы поглощать мысль. И потом: разве я в самом деле живу уроками? Разве от них зависит мое положение, разве они доставляют мне главные средства к образу жизни, какой я веду? Нет, эти средства доставляла мне работа Дмитрия, теперь – твоя. Уроки приятны моему чувству независимости, и на самом деле небесполезны. Но все-таки в них нет для меня жизненной необходимости. Я пробовала тогда прогонять мучившие меня мысли, занявшись мастерскою гораздо более обыкновенного. Но опять я делала это только по усилию своей воли. Ведь я понимала, что мое присутствие в мастерской нужно только на час, на полтора, что если я остаюсь в ней дольше, я уж беру на себя искусственное занятие, что оно полезно, но вовсе не необходимо для дела. И потом, самое дело это – разве оно может служить важною опорою для обыкновенных людей, как я? Рахметовы – это другая порода; они сливаются с общим делом так, что оно для них необходимость, наполняющая их жизнь [104]; для них оно даже заменяет личную жизнь. А нам, Саша, недоступно это. Мы не орлы, как он. Нам необходима только личная жизнь. Мастерская – разве это моя личная жизнь? Это дело – не мое дело, чужое. Я занимаюсь им не для себя, а для других; пожалуй, и для моих убеждений. Но разве человеку, – такому, как мы, не орлу, – разве ему до других, когда ему самому очень тяжело? Разве его занимают убеждения, когда его мучат его чувства? Нет, нужно личное дело, необходимое дело, от которого зависела бы собственная жизнь, такое дело, которое лично для меня, для моего образа жизни, для моих увлечений страстью, только такое дело может служить опорою в борьбе со страстью; только оно не вытесняется из жизни страстью, а само заглушает страсть, только оно дает силу и отдых. Я хочу такого дела.
– Так, мой друг, так, – горячо говорил Кирсанов, целуя жену, у которой горели глаза от одушевления. – Так, и до сих пор я не думал об этом, когда это так просто; я не замечал этого! Да, Верочка, никто другой не может думать за самого человека. Кто хочет, чтоб ему было хорошо, думай сам за себя, заботься сам о себе, – другой никто не заменит. Так любить, как я, и не понимать, пока ты сама не растолковала! Но, – продолжал он, уже смеясь и все целуя жену: – почему ж ты видишь в этом надобность теперь? собираешься влюбиться в кого, Верочка, – да?
Вера Павловна расхохоталась, и долго они оба не могли сказать ни слова от смеха.
– Да, теперь мы оба можем это чувствовать, – заговорила, наконец, она: – я теперь могу, так же, как и ты, наверное знать, что ни с тобою, ни со мною не может случиться ничего подобного. Но, серьезно, знаешь ли, что мне кажется теперь, мой милый: если моя любовь к Дмитрию не была любовью женщины, уж развившейся, то и он не любил меня в том смысле, как мы с тобою понимаем это. Его чувство ко мне было соединение очень сильной привязанности ко мне, как другу, с минутными порывами страсти ко мне, как женщине, дружбу он имел лично ко мне, собственно ко мне; а эти порывы искали только женщины: ко мне, лично ко мне, они имели мало отношения. Нет, это не была любовь. Разве он много занимался мыслями обо мне? Нет, они не были для него занимательны. Да, и с его стороны, как с моей, не было настоящей любви.
– Ты несправедлива к нему, Верочка.
– Нет, Саша, это так. В разговоре между мною и тобою напрасно хвалить его. Мы оба знаем, как высоко мы думаем о нем; знаем также, что сколько бы он ни говорил, будто ему было легко, на самом деле было не легко; ведь и ты, пожалуй, говоришь, что тебе было легко бороться с твоею страстью, – все это прекрасно, и не притворство; но ведь не в буквальном же смысле надобно понимать такие резкие уверения, – о, мой друг, я понимаю, сколько ты страдал… Вот как сильно понимаю это…
– Верочка, ты меня задушишь; и согласись, что, кроме силы чувства, тебе хотелось показать и просто силу? Да, ты очень сильна; да и как не быть сильною с такой грудью…
– Милый мой Саша!