Известно, как в прежние времена оканчивались подобные положения: отличная девушка в гадком семействе; насильно навязываемый жених пошлый человек, который ей не нравится, который сам по себе был дрянноватым человеком, и становился бы чем дальше, тем дряннее, но, насильно держась подле нее, подчиняется ей и понемногу становится похож на человека таксебе, не хорошего, но и не дурного. Девушка начинала тем, что не пойдет за него; но постепенно привыкала иметь его под своею командою и, убеждаясь, что из двух зол – такого мужа и такого семейства, как ее родное, муж зло меньшее, осчастливливала своего поклонника; сначала было ей гадко, когда она узнавала, что такое значит осчастливливать без любви; был послушен: стерпится – слюбится, и она обращалась в обыкновенную хорошую даму, то есть женщину, которая сама-то по себе и хороша, но примирилась с пошлостью и, живя на земле, только коптит небо. Так бывало прежде с отличными девушками, так бывало прежде и с отличными юношами, которые все обращались в хороших людей, живущих на земле тоже только затем, чтобы коптить небо. Так бывало прежде, потому что порядочных людей было слишком мало: такие, видно, были урожаи на них в прежние времена, что рос «колос от колоса, не слыхать и голоса». А век не проживешь ни одинокою, ни одиноким, не зачахнувши, – вот они и чахли или примирялись с пошлостью.
Но теперь чаще и чаще стали другие случаи: порядочные люди стали встречаться между собою. Да и как же не случаться этому все чаще и чаще, когда число порядочных людей растет с каждым новым годом? А со временем это будет самым обыкновенным случаем, а еще со временем и не будет бывать других случаев, потому что все люди будут порядочные люди. Тогда будет очень хорошо.
Верочке и теперь хорошо. Я потому и рассказываю (с ее согласия) ее жизнь, что, сколько я знаю, она одна из первых женщин, жизнь которых устроилась хорошо. Первые случаи имеют исторический интерес. Первая ласточка очень интересует северных жителей.
Случай, с которого стала устраиваться ее жизнь хорошо, был такого рода. Надобно стало готовить в гимназию маленького брата Верочки. Отец стал спрашивать у сослуживцев дешевого учителя. Один из сослуживцев рекомендовал ему медицинского студента Лопухова.
Раз пять или шесть Лопухов был на своем новом уроке, прежде чем Верочка и он увидели друг друга. Он сидел с Федею в одном конце квартиры, она в другом конце, в своей комнате. Но дело подходило к экзаменам в академии; он перенес уроки с утра на вечер, потому что по утрам ему нужно заниматься, и когда пришел вечером, то застал все семейство за чаем.
На диване сидели лица знакомые: отец, мать ученика, подле матери, на стуле, ученик, а несколько поодаль лицо незнакомое – высокая стройная девушка, довольно смуглая, с черными волосами – «густые, хорошие волоса», с черными глазами – «глаза хорошие, даже очень хорошие», с южным типом лица – «как будто из Малороссии; пожалуй, скорее даже кавказский тип; ничего, очень красивое лицо, только очень холодное, это уж не по южному; здоровье хорошее: нас, медиков, поубавилось бы, если бы такой был народ! Да, румянец здоровый и грудь широкая, – не познакомится со стетоскопом. Когда войдет в свет, будет производить эффект. А впрочем, не интересуюсь».
И она посмотрела на вошедшего учителя. Студент был уже не юноша, человек среднего роста или несколько повыше среднего, с темными каштановыми волосами, с правильными, даже красивыми чертами лица, с гордым и смелым видом – «не дурен и, должно быть, добр, только слишком серьезен».
Она не прибавила в мыслях: «а впрочем, не интересуюсь», потому что и вопроса не было, станет ли она им интересоваться. Разве Федя не говорил ей столько, что скучно стало и слушать? – «Он, сестрица, добрый, только неразговорчивый. А я ему, сестрица, сказал, что вы у нас красавица, а он, сестрица, сказал: «ну, так что же?», а я, сестрица, сказал: да ведь красавиц все любят, а он сказал: «все глупые любят», а я сказал: а разве вы их не любите? а он сказал: «мне некогда». А я ему, сестрица, сказал: так вы с Верочкою не хотите познакомиться? а он сказал: «у меня и без нее много знакомых». – Это все наболтал Федя вскоре после первого же урока и потом болтал все в том же роде, с разными такими прибавлениями: а я ему, сестрица, нынче сказал, что на вас все смотрят, когда вы где бываете, а он, сестрица, сказал: «ну и прекрасно»; а я ему сказал: а вы на нее не хотите посмотреть? а он сказал: «еще увижу». – Или, потом: а я ему, сестрица, сказал, какие у вас ручки маленькие, а он, сестрица, сказал: «вам болтать хочется, так разве не о чем другом, полюбопытнее».
И учитель узнал от Феди все, что требовалось узнать о сестрице; он останавливал Федю от болтовни о семейных делах, да как вы помешаете девятилетнему ребенку выболтать вам все, если не запугаете его? на пятом слове вы успеваете перервать его, но уж поздно, – ведь дети начинают без приступа, прямо с сущности дела; и в перемежку с другими объяснениями всяких других семейных дел учитель слышал такие начала речей: «А у сестрицы жених-то богатый! А маменька говорит: жених-то глупый!» «А уж маменька как за женихом-то ухаживает!» «А маменька говорит: сестрица ловко жениха поймала!» «А маменька говорит: я хитра, а Верочка хитрее меня!» «А маменька говорит: мы женихову-то мать из дому выгоним», и так дальше.
Натурально, что, при таких сведениях друг о друге, молодые люди имели мало охоты знакомиться. Впрочем, мы знаем пока только, что это было натурально со стороны Верочки: она не стояла на той степени развития, чтобы стараться «побеждать дикарей» и «сделать этого медведя ручным», – да и не до того ей было: она рада была, что ее оставляют в покое; она была разбитый, измученный человек, которому как-то посчастливилось прилечь так, что сломанная рука затихла, и боль в боку не слышна, и который боится пошевельнуться, чтоб не возобновилась прежняя ломота во всех суставах. Куда уж ей пускаться в новые знакомства, да еще с молодыми людьми?
Да, Верочка так; ну, а он? Дикарь он, судя по словам Феди, и голова его набита книгами да анатомическими препаратами, составляющими самую милую приятность, самую сладостнейшую пищу души для хорошего медицинского студента. Или Федя наврал на него?
Нет, Федя не наврал на него; Лопухов, точно, был такой студент, у которого голова набита книгами, – какими, это мы увидим из библиографических исследований Марьи Алексевны, – и анатомическими препаратами: не набивши голову препаратами, нельзя быть профессором, а Лопухов рассчитывал на это. Но так как мы видим, что из сведений, сообщенных Федею о Верочке, Лопухов не слишком-то хорошо узнал ее, следовательно и сведения, которые сообщены Федею об учителе, надобно пополнить, чтобы хорошо узнать Лопухова.
По денежным своим делам Лопухов принадлежал к тому очень малому меньшинству медицинских вольнослушающих, то есть не живущих на казенном содержании, студентов, которое не голодает и не холодает. Как и чем живет огромное большинство их – это богу, конечно, известно, а людям непостижимо. Но наш рассказ не хочет заниматься людьми, нуждающимися в съестном продовольствии; потому он упомянет лишь в двух – трех словах о времени, когда Лопухов находился в таком неприличном состоянии.
Да и находился-то он в нем недолго, – года три, даже меньше. До медицинской академии питался он в изобилии. Отец его, рязанский мещанин, жил, по мещанскому званию, достаточно, то есть его семейство имело щи с мясом не по одним воскресеньям, и даже пило чай каждый день. Содержать сына в гимназии он кое-как мог; впрочем, с 15 лет сын сам облегчал это кое-какими уроками. Для содержания сына в Петербурге ресурсы отца были неудовлетворительны; впрочем, в первые два года Лопухов получал из дому рублей по 35 в год, да еще почти столько же доставал перепискою бумаг по вольному найму в одном из кварталов Выборгской части, – только вот в это-то время он и нуждался. Да и то был сам виноват: его, было, приняли на казенное содержание, но он завел какую-то ссору и должен был удалиться на подножный корм. Когда он был в третьем курсе, дела его стали поправляться: помощник квартального надзирателя предложил ему уроки, потом стали находиться другие уроки, и вот уже два года перестал нуждаться и больше года жил на одной квартире, но не в одной, а в двух разных комнатах, – значит, не бедно, – с другим таким же счастливцем Кирсановым. Они были величайшие друзья. Оба рано привыкли пробивать себе дорогу своей грудью, не имея никакой поддержки; да и вообще, между ними было много сходства, так что, если бы их встречать только порознь, то оба они казались бы людьми одного характера. А когда вы видели их вместе, то замечали, что хоть оба они люди очень солидные и очень открытые, но Лопухов несколько сдержаннее, его товарищ – несколько экспансивнее. Мы теперь видим только Лопухова, Кирсанов явится гораздо позднее, а врознь от Кирсанова о Лопухове можно заметить только то, что надобно было бы повторять и о Кирсанове. Например, Лопухов больше всего был теперь занят тем, как устроить свою жизнь по окончании курса, до которого осталось ему лишь несколько месяцев, как и Кирсанову, а план будущности был у них обоих одинаковый.
Лопухов положительно знал, что будет ординатором (врачом) в одном из петербургских военных гошпиталей – это считается большим счастьем – и скоро получит кафедру в Академии. Практикой он не хотел заниматься. Это черта любопытная; в последние лет десять стала являться между некоторыми лучшими из медицинских студентов решимость не заниматься, по окончании курса, практикою, которая одна дает медику средства для достаточной жизни, и при первой возможности бросить медицину для какой-нибудь из ее вспомогательных наук – для физиологии, химии, чего-нибудь подобного. А ведь каждый из этих людей знает, что, занявшись практикою, он имел бы в 30 лет громкую репутацию, в 35 лет – обеспечение на всю жизнь, в 45 – богатство. Но они рассуждают иначе: видите ли, медицина находится теперь в таком младенчествующем состоянии, что нужно еще не лечить, а только подготовлять будущим врачам материалы для уменья лечить. И вот они, для пользы любимой науки, – они ужасные охотники бранить медицину, только посвящают все свои силы ее пользе, – они отказываются от богатства, даже от довольства, и сидят в гошпиталях, делая, видите ли, интересные для науки наблюдения, режут лягушек, вскрывают сотни трупов ежегодно и при первой возможности обзаводятся химическими лабораториями. С какою степенью строгости исполняют они эту высокую решимость, зависит, конечно, оттого, как устраивается их домашняя жизнь: если не нужно для близких им, они так и не начинают заниматься практикою, то есть оставляют себя почти в нищете; но если заставляет семейная необходимость, то обзаводятся практикою настолько, насколько нужно для семейства, то есть в очень небольшом размере, и лечат лишь людей, которые действительно больны и которых действительно можно лечить при нынешнем еще жалком положении науки, тo есть больных, вовсе невыгодных. Вот к этим-то людям принадлежали Лопухов и Кирсанов. Они должны были в том году кончить курс и объявили, что будут держать (или, как говорится в Академии: сдавать) экзамен прямо на степень доктора медицины; теперь они оба работали для докторских диссертаций и уничтожали громадное количество лягушек; оба они выбрали своею специальностью нервную систему и, собственно говоря, работали вместе; но для диссертационной формы работа была разделена: один вписывал в материалы для своей диссертации факты, замечаемые обоими по одному вопросу, другой по другому.
Однако пора же, наконец, говорить об одном Лопухове. Было время, он порядком кутил; это было, когда он сидел без чаю, иной раз без сапог. Такое время очень благоприятно для кутежа не только со стороны готовности, но и со стороны возможности: пить дешевле, чем есть и одеваться. Но кутеж был следствием тоски от невыносимой нищеты, не больше. Теперь давно уж не было человека, который вел бы более строгую жизнь, – и не в отношении к одному вину. В старину у Лопухова было довольно много любовных приключений. Однажды, например, произошла такая история, что он влюбился в заезжую танцовщицу. Как тут быть? Он подумал, подумал да и отправился к ней на квартиру. – «Что вам угодно?». – «Прислан от графа такого-то с письмом». – Студенческий мундир был без затруднения принят слугою за писарский или какой-нибудь особенный денщицкий. – «Давайте письмо. Ответа будете ждать?» – «Граф приказал ждать». Слуга возвратился в удивлении. – «Велела вас позвать к себе». – «Так вот он, вот он! Кричит мне всегда так, что даже из уборной различаю его голос. Много раз отводили вас в полицию за неистовства в мою честь?» – «Два раза». – «Мало. Ну, зачем вы здесь?» – «Видеть вас». – «Прекрасно. А что дальше?» – «Не знаю. Что хотите». – «Ну, я знаю, что хочу. Я хочу завтракать. Видите прибор на столе. Садитесь и вы». – Подали другой прибор. Она смеялась над ним, он смеялся над собою. Он молод, недурен собою, неглуп, – да и оригинально, – почему не подурачиться с ним? Дурачилась с ним недели две, потом сказала: «убирайтесь!». – «Да я уж и сам хотел, да неловко было!». – «Значит, расстаемся друзьями?» – Обнялись еще раз, и отлично. Но это было давно, года три назад, а теперь, года два уж, он бросил всякие шалости.
Кроме товарищей да двух – трех профессоров, предвидевших в нем хорошего деятеля науки, он виделся только с семействами, в которых давал уроки. Но с этими семействами он только виделся: он как огня боялся фамильярности и держал себя очень сухо, холодно со всеми лицами в них, кроме своих маленьких учеников и учениц.
Итак, Лопухов вошел в комнату, увидел общество, сидевшее за чайным столом, в том числе и Верочку; ну, конечно, и общество увидело, в том числе и Верочка увидела, что в комнату вошел учитель.
– Прошу садиться, – сказала Марья Алексевна: – Матрена, дай еще стакан.
– Если это для меня, то благодарю вас: я не буду пить.
– Матрена, не нужно стакана. (Благовоспитанный молодой человек!) Почему же не будете? Выкушали бы.
Он смотрел на Марью Алексевну, но тут, как нарочно, взглянул на Верочку, – а может быть, и в самом деле, нарочно? Может быть, он заметил, что она слегка пожала плечами? «А ведь он увидел, что я покраснела».
– Благодарю вас; я пью чай только дома.
«Однако ж он вовсе не такой дикарь, он вошел и поклонился легко, свободно», – замечается про себя на одной стороне стола. – «Однако ж если она и испорченная девушка, то, по крайней мере, стыдится пошлостей матери», замечается на другой стороне стола.
Но Федя скоро кончил чай и отправился учиться. Таким образом важнейший результат вечера был только тот, что Марья Алексевна составила себе выгодное мнение об учителе, видя, что ее сахарница, вероятно, не будет терпеть большого ущерба от перенесения уроков с утра на вечер.
Через два дня учитель опять нашел семейство за чаем и опять отказался от чаю и тем окончательно успокоил Марью Алексевну. Но в этот раз он увидел за столом еще новое лицо – офицера, перед которым лебезила Марья Алексевна. «А, жених!»
А жених, сообразно своему мундиру и дому, почел нужным не просто увидеть учителя, а, увидев, смерить его с головы до ног небрежным, медленным взглядом, принятым в хорошем обществе. Но едва он начал снимать мерку, как почувствовал, что учитель – не то, чтобы снимает тоже с него самого мерку, а даже хуже: смотрит ему прямо в глаза, да так прилежно, что, вместо продолжения мерки, жених сказал:
– А трудная ваша часть, мсье Лопухов, – я говорю, докторская часть.
– Да, трудная. – И все продолжает смотреть прямо в глаза.
Жених почувствовал, что левою рукою, неизвестно зачем, перебирает вторую и третью сверху пуговицы своего виц-мундира, ну, если дело дошло до пуговиц, значит, уже нет иного спасения, как поскорее допивать стакан, чтобы спросить у Марьи Алексевны другой.
– На вас, если не ошибаюсь, мундир такого-то полка?
– Да, я служу в таком-то полку, – отвечает Михаил Иваныч.
– И давно служите?
– Девять лет.
– Прямо поступили на службу в этот полк?
– Прямо.
– Имеете роту или еще нет?
– Нет, еще не имею. (Да он меня допрашивает, точно я к нему ординарцем явился.)
– Скоро надеетесь получить?
– Нет еще.
– Гм. – Учитель почел достаточным и прекратил допрос, еще раз пристально посмотревши в глаза воображаемому ординарцу.
«Однако же – однако же», – думает Верочка, – что такое «однако же»? – Наконец нашла, что такое это «однако же» – «однако же он держит себя так, как держал бы Серж, который тогда приезжал с доброю Жюли. Какой же он дикарь? Но почему же он так странно говорит о девушках, о том, что красавиц любят глупые и – и – что такое «и» – нашла что такое «и» – и почему же он не хотел ничего слушать обо мне, сказал, что это не любопытно?
– Верочка, ты сыграла бы что-нибудь на фортепьянах, мы с Михаилом Иванычем послушали бы! – говорит Марья Алексевна, когда Верочка ставит на стол вторую чашку.
– Пожалуй.
– И если бы вы спели что-нибудь, Вера Павловна, – прибавляет заискивающим тоном Михаил Иваныч.
– Пожалуй.
Однако ж это «пожалуй» звучит похоже на тo, что «я готова, чтобы только отвязаться», – думает учитель. И ведь вот уже минут пять он сидит тут и хоть на нее не смотрел, но знает, что она ни разу не взглянула на жениха, кроме того, когда теперь вот отвечала ему. А тут посмотрела на него точно так, как смотрела на мать и отца, – холодно и вовсе не любезно. Тут что-то не так, как рассказывал Федя. Впрочем, скорее всего, действительно, девушка гордая, холодная, которая хочет войти в большой свет, чтобы господствовать и блистать, ей неприятно, что не нашелся для этого жених получше; но презирая жениха, она принимает его руку, потому что нет другой руки, которая ввела бы ее туда, куда хочется войти. А впрочем, это несколько интересно.
– Федя, а ты допивай поскорее, – заметила мать.
– Не торопите его, Марья Алексевна, я хочу послушать, если Вера Павловна позволит.
Верочка взяла первые ноты, какие попались, даже не посмотрев, что это такое, раскрыла тетрадь опять, где попалось, и стала играть машинально, – все равно, что бы ни сыграть, лишь бы поскорее отделаться. Но пьеса попалась со смыслом, что-то из какой-то порядочной оперы, и скоро игра девушки одушевилась. Кончив, она хотела встать.
– Но вы обещались спеть, Вера Павловна: если бы я смел, я попросил бы вас пропеть из Риголетто [17] (в ту зиму «La donna e mobile» 12 была модною ариею).
– Извольте, – Верочка пропела «La donna e mobile», встала и ушла в свою комнату.
«Нет, она не холодная девушка без души. Это интересно».
– Не правда ли, хорошо? – сказал Михаил Иваныч учителю уже простым голосом и без снимания мерки; ведь не нужно быть в дурных отношениях с такими людьми, которые допрашивают ординарцев, – почему ж не заговорить без претензий с учителем, чтобы он не сердился?
– Да, хорошо.
– А вы знаток в музыке?
– Так себе.
– И сами музыкант?
– Несколько.
У Марьи Алексевны, слушавшей разговор, блеснула счастливая мысль.
– А на чем вы играете, Дмитрий Сергеич? – спросила она.
– На фортепьяно.
– Можно ли попросить вас доставить нам удовольствие?
– Очень рад.
Он сыграл какую-то пьесу. Играл он не бог знает как, но так себе, пожалуй, и недурно.
Когда он оканчивал урок, Марья Алексевна подошла к нему и сказала, что завтра у них маленький вечер – день рожденья дочери, и что она просит его пожаловать.
Понятно, в кавалерах недостаток, по обычаю всех таких вечеров; но ничего, он посмотрит поближе на эту девушку, – в ней или с ней есть что-то интересное. – «Очень благодарен, буду». – Но учитель ошибся: Марья Алексевна имела цель гораздо более важную для нее, чем для танцующих девиц.
Читатель, ты, конечно, знаешь вперед, что на этом вечере будет объяснение, что Верочка и Лопухов полюбят друг друга? – разумеется, так.
Марья Алексевна хотела сделать большой вечер в день рождения Верочки, а Верочка упрашивала, чтобы не звали никаких гостей; одной хотелось устроить выставку жениха, другой выставка была тяжела. Поладили на том, чтоб сделать самый маленький вечер, пригласить лишь несколько человек близких знакомых. Позвали сослуживцев (конечно, постарше чинами и повыше должностями) Павла Константиныча, двух приятельниц Марьи Алексевны, трех девушек, которые были короче других с Верочкой.
Осматривая собравшихся гостей, Лопухов увидел, что в кавалерах нет недостатка: при каждой из девиц находился молодой человек, кандидат в женихи или и вовсе жених. Стало быть, Лопухова пригласили не в качестве кавалера; зачем же? Подумавши, он вспомнил, что приглашению предшествовало испытание его игры на фортепьяно. Стало быть, он позван для сокращения расходов, чтобы не брать тапера. «Хорошо, – подумал он: – извините, Марья Алексевна», и подошел к Павлу Константинычу.
– А что, Павел Константиныч, пора бы устроить вист: видите, старички-то скучают?
– А вы по какой играете?
– По всякой.
Тотчас же составилась партия, и Лопухов уселся играть. Академия на Выборгской стороне – классическое учреждение по части карт. Там не редкость, что в каком-нибудь нумере (т, е. в комнате казенных студентов) играют полтора суток сряду. Надобно признаться, что суммы, находящиеся в обороте на карточных столах, там гораздо меньше, чем в английском клубе, но уровень искусства игроков выше. Сильно игрывал в свое-то есть в безденежное – время и Лопухов.
– Mesdames, как же быть? – играть поочередно, это так; но ведь нас остается только семь; будет недоставать кавалера или дамы для кадрили.
Первый роббер 13 оканчивался, когда одна из девиц, самая бойкая, подлетела к Лопухову.
– Мсье Лопухов, вы должны танцовать.
– С одним условием, – сказал он, вставая и кланяясь.
– Каким?
– Я прошу у вас первую кадриль.
– Ах, боже мой, я на первую ангажирована; вторую – извольте.
Лопухов снова сделал глубокий поклон. Двое из кавалеров поочередно играли. На третью кадриль Лопухов просил Верочку, – первую она танцовала с Михайлом Иванычем, вторую он с бойкой девицею.
Лопухов наблюдал Верочку и окончательно убедился в ошибочности своего прежнего понятия о ней, как о бездушной девушке, холодно выходящей по расчету за человека, которого презирает: он видел перед собою обыкновенную молоденькую девушку, которая от души танцует, хохочет; да, к стыду Верочки, надобно сказать, что она была обыкновенная девушка, любившая танцовать. Она настаивала, чтобы вечера вовсе не было, но вечер устроился, маленький, без выставки, стало быть, неотяготительный для нее, и она, – чего никак не ожидала, – забыла свое горе: в эти годы горевать так не хочется, бегать, хохотать и веселиться так хочется, что малейшая возможность забыть заставляет забыть на время горе. Лопухов был расположен теперь в ее пользу, но ему все еще было непонятно многое.
Он был заинтересован странностью положения Верочки.
– Мсье Лопухов, я никак не ожидала видеть вас танцующим, – начала она.
– Почему же? разве это так трудно, танцовать?
– Вообще – конечно, нет; для вас – разумеется, да.
– Почему ж для меня?
– Потому что я знаю вашу тайну, – вашу и федину: вы пренебрегаете женщинами.
– Федя не совсем верно понял мою тайну: я не пренебрегаю женщинами, но я избегаю их, – и знаете, почему? у меня есть невеста, очень ревнивая, которая, чтоб заставить меня избегать их, рассказала мне их тайну.
– У вас есть невеста [18]?
– Да.
– Вот неожиданность! студент – и уж обручен! Она хороша собою, вы влюблены в нее?
– Да, она красавица, и я очень люблю ее.
– Она брюнетка или блондинка?
– Этого я не могу сказать. Это тайна.
– Ну, бог с нею, когда тайна. Но какую же тайну женщин она открыла вам, чтобы заставить вас избегать их общества?
– Она заметила, что я не люблю быть в дурном расположении духа, и шепнула мне такую их тайну, что я не могу видеть женщину без того, чтобы не прийти в дурное расположение, – и потому я избегаю женщин.
– Вы не можете видеть женщину без того, чтобы не прийти в дурное расположение духа? Однако вы не мастер говорить комплименты.
– Кaк же сказать иначе? Жалеть – значит быть в дурном расположении духа.
– Разве мы так жалки?
– Да разве вы не женщина? Мне стоит только сказать вам самое задушевное ваше желание – и вы согласитесь со мною. Это общее желание всех женщин.
– Скажите, скажите.
– Вот оно: «ах, как бы мне хотелось быть мужчиною!» Я не встречал женщины, у которой бы нельзя было найти эту задушевную тайну. А большею частью нечего и доискиваться ее – она прямо высказывается, даже без всякого вызова, как только женщина чем-нибудь расстроена, – тотчас же слышишь что-нибудь такое: «Бедные мы существа, женщины!» или: «мужчина совсем не то, что женщина», или даже и так, прямыми словами: «Ах, зачем я не мужчина!».
Верочка улыбнулась: правда, это можно слышать от всякой женщины.
– Вот видите, как жалки женщины, что если бы исполнилось задушевное желание каждой из них, то на свете не осталось бы ни одной женщины.
– Да, кажется так, – сказала Верочка.
– Все равно, как не осталось бы на свете ни одного бедного, если б исполнилось задушевное желание каждого бедного. Видите, как же не жалки женщины! Столько же жалки, как и бедные. Кому приятно видеть бедных? Вот точно так же неприятно мне видеть женщин с той поры, как я узнал их тайну. А она была мне открыта моею ревнивою невестою в самый день обручения. До той поры я очень любил бывать в обществе женщин; после того, – как рукою сняло. Невеста вылечила.
– Добрая и умная девушка ваша невеста; да, мы, женщины, – жалкие существа, бедные мы! – сказала Верочка: – только, кто же ваша невеста? вы говорите так загадочно.
– Это моя тайна, которой Федя не расскажет вам. Я совершенно разделяю желание бедных, чтоб их не было, и когда-нибудь это желание исполнится: ведь раньше или позже мы сумеем же устроить жизнь так, что не будет бедных [19]; но…
– Не будет? – перебила Верочка: – я сама думала, что их не будет: но как их не будет, этого я не умела придумать – скажите, как?
– Этого я один не умею сказать; это умеет рассказывать только моя невеста; я здесь один, без нее, могу сказать только: она заботится об этом, а она очень сильная, она сильнее всех на свете. Но мы говорим не об ней, а об женщинах. Я совершенно согласен с желанием бедных, чтоб их не было на свете, потому что это и сделает моя невеста. Но я не согласен с желанием женщин, чтобы женщин не было на свете, потому что этому желанию нельзя исполниться: с тем, чему быть нельзя, я не соглашаюсь. Но у меня есть другое – желание: мне хотелось бы, чтобы женщины подружились с моею невестою, – она и о них заботится, как заботится о многом, обо всем. Если бы они подружились с нею, и у меня не было бы причины жалеть их, и у них исчезло бы желание: «Ах, зачем я не родилась мужчиною!». При знакомстве с нею и женщинам было бы не хуже, чем мужчинам.
– Мсье Лопухов! еще одну кадриль! непременно!
– Похвалю вас за это! – Он пожал ее руку, да так спокойно и серьезно, как будто он ее подруга или она его товарищ. – Которую же?
– Последнюю.
– Хорошо.
Марья Алексевна несколько раз шмыгала мимо них во время этой кадрили.
Что подумала Марья Алексевна о таком разговоре, если подслушала его? Мы, слышавшие его весь, с начала до конца, все скажем, что такой разговор во время кадрили – очень странен.
Пришла последняя кадриль.
– Мы все говорили обо мне, – начал Лопухов: – а ведь это очень нелюбезно с моей стороны, что я все говорил о себе. Теперь я хочу быть любезным, – говорить о вас! Вера Павловна. Знаете, я был о вас еще гораздо худшего мнения, чем вы обо мне. А теперь… ну, да это после. Но все-таки, я не умею отвечать себе на одно. Отвечайте вы мне. Скоро будет ваша свадьба?
– Никогда.
– Я так и думал, – в последние три часа, с той поры как вышел сюда из – за карточного стола. Но зачем же он считается женихом?
– Зачем он считается женихом? – зачем! – одного я не могу сказать вам, мне тяжело. А другое могу сказать: мне жаль его. Он так любит меня. Вы скажете: надобно высказать ему прямо, что я думаю о нашей свадьбе – я говорила; он отвечает: не говорите, это убивает меня, молчите.
– Это вторая причина, а первую, которую вы не можете сказать мне, я могу сказать вам: ваше положение в семействе ужасно.
– Теперь оно сносно. Теперь меня никто не мучит, – ждут и оставляют или почти оставляют одну.
– Но ведь это не может так продолжаться много времени. К вам начнут приставать. Что тогда?
– Ничего. Я думала об этом и решилась. Я тогда не останусь здесь. Я могу быть актрисою. Какая это завидная жизнь! Независимость! Независимость!
– И аплодисменты.
– Да, и это приятно. Но главное – независимость! Делать, что хочу, – жить, как хочу, никого не спрашиваясь, ничего ни от кого не требовать, ни в ком, ни в ком не нуждаться! Я так хочу жить!
– Это так, это хорошо! Теперь у меня к вам просьба: я узнаю, как это сделать, к кому надобно обратиться, – да?
– Благодарю, – Верочка пожала ему руку. – Делайте это скорее: мне так хочется поскорее вырваться из этого гадкого, несносного, унизительного положения! Я говорю: «я спокойна, мне сносно» – разве это в самом деле так? Разве я не вижу, что делается моим именем? Разве я не знаю, как думают обо мне все, кто здесь есть? Интриганка, хитрит, хочет быть богата, хочет войти в светское общество, блистать, будет держать мужа под башмаком, вертеть им, обманывать его, – разве я не знаю, что все обо мне так думают? Не хочу так жить, не хочу! – Вдруг она задумалась. – Не смейтесь тому, что я скажу: ведь мне жаль его, – он так меня любит!
– Он вас любит? Так он на вас смотрит, как вот я, или нет? Такой у него взгляд?
– Вы смотрите прямо, просто. Нет, ваш взгляд меня не обижает.
– Видите, Вера Павловна, это оттого… Но все равно. А он так смотрит?
Верочка покраснела и молчала.
– Значит, он вас не любит. Это не любовь, Вера Павловна.
– Но… – Верочка не договорила и остановилась.
– Вы хотели сказать: но что ж это, если не любовь? Это пусть будет все равно. Но что это не любовь, вы сами скажете. Кого вы больше всех любите? – я говорю не про эту любовь, – но из родных, из подруг?
– Кажется, никого особенно. Из них никого сильно. Но нет, недавно мне встретилась одна очень странная женщина. Она очень дурно говорила мне о себе, запретила мне продолжать знакомство с нею, – мы виделись по совершенно особенному случаю – сказала, что когда мне будет крайность, но такая, что оставалось бы только умереть, чтобы тогда я обратилась к ней, но иначе – никак. Ее я очень полюбила.
– Вы желаете, чтоб она сделала для вас что-нибудь такое, что ей неприятно или вредно?