Март прошел. Даше уже невмоготу стало скрывать своего нездоровья, и с лица она стала изменяться.
– Весна, верно, у нас начинается, – сказала она один раз Долинскому.
Долинский понял Дашино вступление и мгновенно побледнел.
– Слабость у меня какая-то во всем теле, – пояснила Дора.
– Что с тобою?
– Ничего, а так – слабость.
– Господи! Дорушка! Счастье мое, да что ж это с тобой?
– Ничего, ничего. Слабость маленькую все чувствую, и больше ничего.
А доктора звать ни за что не хотела.
Кашель стал появляться, и жар по ночам обнаруживался.
– Какой ты забавный! – говорила Даша, откашливаясь, смотря на Долинского. – Я кашляю, а его точно давит что-нибудь – откашливается по обязанности. Ну, чего ты морщишься? – весело спросила она и засмеялась.
– Не смейся так, Дора.
– Чего ж плакать, мой друг?
– Боюсь я за тебя.
– Чего? Что я умру?
Долинский смотрел на нее молча и менялся в лице.
– Ты умри со мной.
– Полно шутить.
– Ага! Любишь, любишь, а умирать вместе не хочешь, – говорила Дора, играя его волосами.
У Долинского навернулись слезы, и он отвечал:
– Нет, хочу.
– А лжешь!
– Да полно ж тебе меня мучить, Дора.
– Не мучить! Ну, хорошо, ну, слушай. Дорушка повернулась к нему лицом и сказала:
– Вот, мой Друг, что сей сон обозначает… Дорушка снова остановилась.
– Да что же ты хочешь сказать? – нетерпеливо спросил Долинский, отирая выступавший у него на лбу холодный пот.
– А то, мой милый, что… не обращай ты внимания, если тебе когда-нибудь кажется, что я будто стала холодна, что я скучаю… Мне все стало очень тяжело; не могу я быть и для тебя всегда такою, какою была. И для любви тоже силы нужны.
– Да что же с тобой такое?
– Дурно.
– Господи! Что же такое? Что?
– Давно дурно.
– Чего ж ты молчала?
– Это все равно.
– Как, все равно?
– Ничто мне не поможет.
– Ты себе сочиняешь, – сказал, вскочив, Долинский.
Даша молчала.
– Иди, ложись спать и дай мне уснуть, – сказала она через минуту.
Долинский в раздумье сел у ее ног.
– Ложись тут и спи, – сказала опять Даша, указывая на место у своих ног.
По дрожащим и жарким губам Долинского, которыми он прикоснулся к руке Даши, она догадалась, что он расстроен до слез, и сказала:
– Пожалуйста, пусть будет очень тихо, мне хочется крепко уснуть.
Утром Долинский осторожно вышел из комнаты и отправился к доктору.
В двенадцать часов явился доктор и, долгонько посидев у Даши, вошел в комнату Нестора Игнатьевича, написал рецепт и уехал, а Даша повеселела как будто.
– Ну, чего ты так раскис! – говорила она Долинскому. – Все хорошо, я сама напрасно перепугалась. Поживем еще, поцарствуем.
Долинский только руки ее целовал. Он хотел надеяться и не смел верить.
– Ну, ну, полно же. А ты вот что сделай для меня. Принеси мне нашу казну.
– Денег еще много.
– Посмотрим.
Денег, точно, было около двух тысяч франков.
– Мало. Ты должен для меня заработать много. У меня есть к тебе просьба.
– Приказывай, Даша.
– Заработай мне денег. Мне деньги нужны.
– Выдумываешь что-нибудь.
– Право, нужны: наряжаться хочу.
– Ну, хорошо, я буду работать, а ты скажи, на что тебе деньги нужны?
– Видишь, пора нам и за дело браться. Ты работай свою работу, а я на первые же деньги открываю русский, этакий, знаешь, пока маленький ресторанчик.
Долинский рассмеялся.
– Ничего нет смешного! Я не меньше тебя заработаю. Англичане же все ходят есть ростбиф в своем трактире.
– Ну?
– А у меня будет солонина, окрошка, пироги, квас, полотки; не бойся, пожалуйста, я верно рассчитала. Ты не бойся, я на твоей шее жить не стану. – Я бы очень хотела… детей учить, девочек; да, ведь, не дадут. Скажут, сама безнравственная. А трактирщицей, ничего себе, могу быть – даже прилично.
Долинский еще искреннее рассмеялся.
– Ничего, ничего, – говорила с гримаской Дора. – Ведь, я всегда трудилась и, разумеется, опять буду трудиться. Ничего нового! Это вы только рассуждаете, как бы женщине потрудиться, а когда же наша простая женщина не трудилась? Я же, ведь, не барышня; неужто же ты думаешь, что я шла ко всему, не думая, как жить, или думая, по-барски, сесть на твою шею?
– Да я ничего.
– Ну, так нечего, значит, и смеяться. Работай же. Помни, что вот я выздоровею, фонд нужен, – напоминала она, вскоре после этого разговора Долинскому.
– Что же работать?
– Господи! Вот Фигаро нетленный: все ткни его носом да покажи. Ну, разумеется, пиши повесть.
– Дорушка! Вы же понимаете, что повести по заказу не пишутся. У меня в голове нет никакой повести.
– Ну, я тебе задам.
– Задай, задай, – весело отвечал Долинский.
– Ну, вот ты да я – вот тебе и повесть.
– Нет, это уж пусть другие пишут.
– Отчего ж?
– К сердцу очень близко.
– Напрасная сентиментальность. Ну, Онучина, которой любить хочется, да маменька не велит.
– Я ее совсем не знаю, Дора.
– Побеседуй.
– Да откуда ты-то знаешь, что ей любить хочется?
– Так; приснилось мне, что ли, не помню.
– Да ты ж с ней не говорила.
– Тут нечего и говорить. А впрочем, нет… постой, постой! – вскрикнула, подумав, Даша. – Вот что бери:
бери этакую, знаешь, барыню, которая все испытывает:
любят ли ее верно, да на целый ли век? Ну, и тут слов! слов! слов! Со словами целая свора разных, разных прихвостней. Все она собирается любить «жарче дня и огня», а годы все идут, и сберется она полюбить, когда ее любить никто не станет, или полюбит того, кто менее всего стоит любви. Выйдет ничего себе повесть, если хорошенько разыграть.
– Начнем-ка, – подбавила Дора, – я буду вязать себе платок, а ты пиши.
Шутя началась работа. Повесть писалась, и платок вязался.
– Что, ваша кузина… не замужем? – спросил один раз доктор, садясь за столик в комнате Долинского, чтобы записать рецепт Даше.
– Нет, не замужем, – несколько смутясь, отвечал Долинский.
Доктор нагнулся к столу и, написав, не спеша, две строчки, снова сказал:
– Я хотел вас спросить: девушка она или нет? Очень странные симптомы!
Он быстро поднял глаза от бумаги на лицо Долинского. Тот был красен до ушей. Доктор снова нагнулся, отбросил начатый рецепт в сторону и, написав новый, уехал.
– Что же, разве ей очень дурно? – спросил Долинский, провожая доктора за дверь.
– Теперь ничего особенного, хотя и хорошего нет, но после болезнь может идти crescendo,[46] —отвечал врач сухо и даже несколько строго.
– Что тебе говорил доктор?
– Ничего особенного, – отвечал, смущаясь, Долинский.
– Он все с намеками какими-то?
– Да.
– И все врет.
– А если правда?
– Лжет, лжет, я знаю. Я просто простудилась. Послушай-ка меня! Устрой-ка ты мне на ночь ножную ванну – это мне всегда помогало.
– Это прежде было, Дора.
– Ах, не спорь о том, чего не понимаешь!
– А если хуже будет?
– Ах, боже мой, что же это за наказание с этими бестолковыми людьми! Ну, не будет хуже, русским вам языком говорю, не будет, не будет, – настаивала Дора.
Вечером Даша, при содействии m-me Бюжар, брала ножную ванну и встала на другое утро довольно бодрою, но к полудню у ней все кружилась голова, а перед обедом она легла в постель.
Пять дней она уже лежала, и все ей худо было. Доктор начал покачивать головой и раз сказал Долинскому:
– Просто не пойму, что это такое?
– Ванну она брала.
– Зачем?
– Хотела.
Доктор пожал плечами и уехал.
Больная все разнемогалась. Кашель сильный начался, а по ночам изнурительный пот.
– Что с нею, доктор? – спрашивал встревоженный Долинский.
– Ничего не могу вам сказать хорошего.
– Неужто это все ванна наделала?
– Не думаю, но болезнь идет ужасно быстро.
– Боже мой! Что ж делать?
– Будем делать, что можно.
– Собрать консилиум?
– Соберите.
Пять докторов были и деньги взяли, а Даше день ото дня становилось хуже. Не мучилась она, а все слабела и тяжело дышать стала. Долинский не отходил от нее ни на шаг и сам разнемогся.
– Сходи к Онучиным, – говорила Долинскому Даша, стараясь услать его утром из дома.
– Зачем?
– Принеси мне русскую иллюстрацию. Нестор Игнатьевич взял фуражку.
– А ко мне пошли m-me Бюжар, – сказала ему вслед Даша.
Он мимоходом позвал к ней старуху.
Когда он возвратился, в комнате Даши стоял диван, перенесенный из его кабинетика.
– Зачем ты это велела перенести, Даша?
– Так; ты прилечь здесь можешь, когда устанешь. Часто и все чаще и чаще она стала посылать его к Онучиным, то за газетами, которые потом заставляла себе читать и слушала, как будто со вниманием, то за узором, то за русским чаем, которого у них не хватило. А между тем в его отсутствие она вынимала из-под подушки бумагу и скоро, и очень скоро что-то писала. Схватится за грудь руками, подержит себя сколько может крепче, вздохнет болезненно и опять пишет, пока на дворе под окнами раздадутся знакомые шаги.
– Прибежал, не вытерпел, – скажет, улыбаясь, Дора. – Бедный ты мой! Зачем ты меня так любишь?
У Долинского стало все заметнее и заметнее недоставать слов. В такие особенно минуты он обыкновенно или потерянно молчал, или столь же потерянно брал больную за руку и не сводил с нее глаз. Очень тяжело, невыносимо тяжело видеть, как близкое и дорогое нам существо тает, как тонкая восковая свечка, и спокойно переступает последние ступени к могиле.
Даша проболела месяц и извелась совсем; сделалась сухая, как перезимовавшая в поле былинка, и прозрачная, как вытаявшая, восковая фигура, освещенная сбоку. В последнее время она почти ничего не кушала и перестала посылать из дома Долинского.
– Будь теперь возле меня, – говорила она ему. – Теперь уж недолго.
– Да что ты, Дора, в самом деле, умирать, что ли собираешься?
– А ты как думаешь? – тихо спросила Дора. Долинский стоял перед нею сущим истуканом.
– Ох, какой ты смешной! – говорила, через силу улыбаясь, Дорушка. – Ну, чего ты моргаешь? Чего тебе жаль? Жаль меня? Ну, люби меня после смерти!.. да что об этом Плачь, если плачется, а я счастлива.
Дорушка кашлянула, задумалась и произнесла еще спокойнее:
– Смерть! Что ж такое смерть? Неизбежное!.. Ну. и пусть жизнь оборвется на живом звуке, сразу, без стонов, без жалоб нищенских.
Дорушка опять кашлянула и, показав Долинскому белый платок со свежим алым пятнышком, улыбнулась.
Больной становилось все хуже. Доктор сказал, что уж нет никакой надежды.
Даша допыталась сама о состоянии своего здоровья и сказала:
– Теперь напиши Анне, что я безнадежна. Долинский написал письмо; Даша прочла его, написала внизу: «прощай, сестра»—и отдала m-me Бюжар, чтобы отправить на почту. На другой день, когда старуха переменяла на ней белье, она отдала ей другой толстый пакет и велела его бросить завтра в ящик. Два дня потом она была совсем едва жива, а на третий ей вдруг полегчало. Целый день Долинский никак не мог ее упросить, чтобы она молчала. Все, как птичка, она щебетала и все возле себя держала его. Ночью спала она очень покойно и следующий день начала хорошо, но раза три все порывалась вскрикнуть, как будто разрывалось что-то у нее в груди. Следующая ночь ей была гораздо труднее: она бредила, вскрикивала и беспрестанно звала Долинского.
– Я здесь, Дора, – отвечал Нестор Игнатьевич.
– Где? Где ты?
Плачет и сама руками ищет в воздухе.
– Да, вот я, вот, возле тебя, – отвечал Долинский, сжимая ей руку.
– Господи! А я уж думала, мне показалось, что я… что тебя уж нет со мною.
– Полно, успокойся, Дора.
– Да где же ты опять?
– Да я же вот держу тебя за руки.
– То-то… Голос твой вдруг как-то странно… далеко мне послышался. Ты не отходил от меня? – спрашивает она в жару, тревожно водя блуждающими глазами.
– Нет, Дора.
– То-то, ты не отходи.
– Куда же я пойду?
– Ну, бог тебя знает.
Даша на минутку забывалась и опять вскоре звала.
– Что же? Что, моя Дора? – перепуганным голосом спрашивал забывавшийся минутным сном Долинский.
– Все мне кажется, как будто мы друг от друга уходим.
– Ты бредишь, Даша.
– Да, верно, брежу. Ты меня держишь за руку?
– Ну, да, Дора. Бог с тобой, разве ты не видишь?
– Нет, вижу. Только ты все далеко как-то. Ты лучше обними меня. Сядь так, ближе, возьми меня к себе.
И она уснула почти на руках Долинского. Когда солнышко взглянуло сквозь занавеску, Даша спала, спокойна и прекрасна, и предательские алые пятна весело играли на ее нежных щечках.
С утра Даше было и так и сяк, только землистый цвет, проступавший по тонкой коже около уст и носа, придавал лицу Даши какое-то особенное неприятное и даже страшное выражение. Это была та непостижимая печать, которою смерть заживо отмечает обреченные ей жертвы. Даша была очень серьезна, смотрела в одну точку, и бледными пальцами все обирала что-то Со своего перстью земною покрывавшегося лица. К ночи ей стало хуже, только она, однако, уснула.
Долинский приподнялся, дошел на цыпочках до дивана и прилег. Он был очень изнурен многими бессонными ночами и уснул как умер. Однако, несмотря на крепкий сон, часу во втором ночи, его как будто кто-то самым бесцеремонным образом толкнул под бок. Он вскочил, оглянулся и вздрогнул. Даша, опершись на свою подушку локотком, манила Долинского к себе пальчиком, и тихонько, шепотом называла его имя.
– Что ты? – спросил он, подойдя к ее постели.
– Тссс! – произнесла Даша и сердито погрозила пальцем.
Долинский остановился и оглянулся.
– Тссс! – повторила Даша и спросила шепотом – Когда она приехала?
– Кто приехала?
– Анна.
– Какая Анна?
– Ну, Анна, Анна, сестра.
– Бог с тобой, это тебе приснилось. Даша рассердилась.
– Не приснилось, а она приходила сюда, вот тут, возле меня стояла в белом капоте.
– Что ты говоришь, Дора, вздор какой! Зачем здесь будет Анна?
– Я тебе говорю, она сейчас была тут, вот тут. Она смотрела на меня и на тебя. Вот в лоб меня поцеловала, я еще и теперь чувствую, и сама слышала, как дверь за ней скрипнула. Ну, выйди, посмотри лучше, чем спорить.
Долинский зажег у ночной лампочки свечу и вышел в другую комнату. Никого не было; все оставалось так, как было. Проходя мимо зеркала, он только испугался своего собственного лица.
– Ничего нет, – сказал он, входя к Даше, возможно спокойным и твердым голосом.
– Чего ж ты так обрадовался? Чего ты кричишь-то! Ну, нет и нет.
– Я обыкновенным голосом говорю.
– Не надо обыкновенным голосом говорить – говори другим.
Лицо Доры было необыкновенно сурово, даже страшно своею грозною серьезностью.
При свече на нем теперь очень ясно обозначились серьезные черты Иппократа.
– Зачем же это другим голосом? Что ты все пугаешь меня, Даша? – сказал ей, действительно дрожа от непонятного страха, Долинский.
– Это смерть моя приходила, – отвечала с досадой больная.
Долинский понимал, что больная бредит наяву, а мурашки все-таки по нем пробежали.
– Какой вздор, Даша!
– Нет, не вздор, нет, не вздор, – и Даша заплакала.
– Чего ж ты плачешь?
– Того, что ты со мной споришь. Я больна, а он спорит.
– Ну, успокойся же, я, точно, виноват.
– Виноват!
Даша отерла платком слезы и сказала:
– И опять глупо: совсем не виноват. Сядь возле меня; я все пугалась чего-то.
Долинский сел у изголовья.
– Капризная я стала? – спросила едва слышно больная.
– Нет, Дора, какие же у тебя капризы?
– Ну, я тебе скажу какие, только, пожалуйста, со мной не спорь и не возражай.
– Хорошо, Дора.
– Я хочу, чтобы ты меня на свои трудовые деньги мертвую привез в Россию. Хорошо? Долинский молчал.
– Исполнишь? – спрашивала ласково Дора.
– Исполню.
– До тех пор, не выезжай отсюда. Сделаешь?
– Сделаю.
Она приложила к его губам свою ручку, а он поцеловал ее, и больная уснула.
Через два дня после этого, с самого утра, ей стало очень худо. День она провела без памяти и, глядя во все глаза на Долинского, все спрашивала: «Где ты? Не отходи же ты от меня!» Перед вечером зашел доктор и, выходя, только губами подернул, да махнул около носа пальцем. Дело шло к развязке. Долинский совсем растерялся. Он стоял над постелью без слов, без чувств, без движения и не слыхал, что возле него делала старуха Бюжар. Только милый голос, звавший его время от времени, выводил его на мгновение из страшного оцепенения. Но и этот низко упавший голос очень мало напоминал прежний звонкий голос Доры. В комнате была мертвая тишина. М-те Бюжар начинала позевывать и кланяться седою головою. Пришла полночь, стало еще тише. Вдруг, среди этой тишины, Даша стала тихо приподниматься на постели и протянула руки. Долинский поддержал ее.
– Пусти, пусти, – прошептала она, отводя его руки. Он уложил ее опять на подушки, и она легла беспрекословно.
Зорька стала заниматься, и в соседней комнате, где сегодня не были опущены занавески, начало сереть. Даша вдруг опять начала тихо и медленно приподниматься, воззрилась в одну точку в ногах постели и прошептала:
– Звонят! Где это звонят? – И с этими словами внезапно вздрогнула, схватилась за грудь, упала навзничь и закричала: – Он, что ж это! Больно мне! Больно! Ох, как больно! Помогите хоть чем-нибудь. А-а! В-о-т о-н-а смерть! Жить!.. А!.. ах! жить, еще, жить хочу! – крикнула громким, резким голосом Дора и как-то неестественно закинула назад голову.
Долинский нагнулся и взял ее под плечи; Дора вздрогнула, тихо потянулась, и ее не стало.
У изголовья кровати стояла m-me Бюжар и плакала в платок, а Долинский так и остался, как его покинула отлетевшая жизнь Доры.
Прошло десять или пятнадцать минут, m-me Бюжар решилась позвать Долинского, но он не откликнулся.
Он ничего не слыхал.
M-me Бюжар пошла домой, плакала, пила со сливками свой кофе, опять просто плакала и опять пришла—все оставалось по-прежнему. Только светло совсем в комнате стало.
Француженка еще раз покликала Долинского, он тупо взглянул на нее, и его левая щека скривилась в какую-то особенную кислую улыбку. Старуха испугалась и выбежала.
Madame Бюжар побежала к Онучиным. Она знала, что, кроме этого дома, у ее жильцов не было никого знакомого. Благородное семейство еще почивало. Француженка уселась на террасе и терпеливо ожидала. Здесь ее застал Кирилл Сергеевич и обещался тотчас идти к Долинскому. Через час он пришел в квартиру покойницы вместе со своею сестрою. Долинский по-прежнему сидел над постелью и неподвижно смотрел на мертвую голову Доры. Глаза ей никто не завел, и
С побелевшими глазами,
Лик, прежде нежный, был страшней
Всего, что страшно для людей.
Мухи ползали по глазам Дорушки.
Кирилл Сергеевич с сестрою вошли тихо. M-me Бюжар встретила их в зале и показала в отворенную дверь на сидевшего по-прежнему Долинского. Брат с сестрой вошли в комнату умершей. Долинский не тронулся.
– Нестор Игнатьич! – позвал его Онучин. Ответа не было. Онучин повторил свой оклик – то же самое, Долинский не трогался.
Вера Сергеевна постояла несколько минут и, не снимая своей правой руки с локтя брата, левую сильно положила на плечо Долинского, и, нагнувшись к его голове, сказала ласково:
– Нестор Игнатьич!
Долинский как будто проснулся, провел рукою по лбу и взглянул на гостей.
– Здравствуйте! – сказала ему опять m-lle Онучина.
– Здравствуйте! – отвечал он, и его левая щека опять скривилась в ту же странную улыбку.
Вера Сергеевна взяла его за руку и опять с усилием крепко ее пожала. Долинский встал и его опять подернуло улыбнуться очень недоброй улыбкой. M-me Бюжар пугливо жалась в углу, а ботаник видимо растерялся.
Вера Сергеевна положила обе свои руки на плечи Долинского и сказала:
– Одни вы теперь остались!
– Один, – чуть слышно ответил Долинский и, оглянувшись на мертвую Дору, снова улыбнулся.
– Ваша потеря ужасна, – продолжала, не сводя с него своих глаз, Вера Сергеевна.
– Ужасна, – равнодушно отвечал Долинский. Онучин дернул сестру за рукав и сделал строгую гримасу. Вера Сергеевна оглянулась на брата и, ответив ему нетерпеливым движением бровей, опять обратилась к Долинскому, стоявшему перед ней в окаменелом спокойствии.
– Она очень мучилась?
– Да, очень.
– И так еще молода!
Долинский молчал и тщательно обтирал правою рукою кисть своей левой руки.
– Так прекрасна!
Долинский оглянулся на Дору и уронил шепотом:
– Да, прекрасна.
– Как она вас любила!.. Боже, какая это потеря! Долинский как будто пошатнулся на ногах.
– И за что такое несчастье!
– За что! За… за что! – простонал Долинский и, упав в колена Веры Сергеевны, зарыдал как ребенок, которого без вины наказали в пример прочим.
– Полноте, Нестор Игнатьич, – начал было Кирилл Сергеевич, но сестра снова остановила его сердобольный порыв и дала волю плакать Долинскому, обхватившему в отчаянии ее колени.
Мало-помалу он выплакался и, облокотясь на стул, взглянул еще раз на покойницу и грустно сказал:
– Все кончено.
– Вы мне позволите, m-r Долинский, заняться ею?
– Занимайтесь. Что ж, теперь все равно.
– А вы с братом подите отправьте депешу в Петербург сестре.
– Хорошо, – покорно отвечал Нестор Игнатьевич.
Онучин увел Долинского, а Вера Сергеевна послала m-me Бюжар за своей горничной и в ожидании их села перед постелью, на которой лежала мертвая Дора.
Детский страх смерти при белом дне овладел Верой Сергеевной: все ей казалось, что мертвая Дора супится и слегка шевелит насильно закрытыми веками.
Одели покойницу в белое платье и голубою лентой подпоясали ее по стройной талии, а пышную красную косу расчесали по плечам и так положили на стол.
Комнату Дашину вычистили, но ничего в ней не трогали; все осталось в том же порядке. Долинский вернулся домой тихий, грустный, но спокойный. Он подошел к Даше, поднял кисею, закрывавшую ей голову, поцеловал ее в лоб, потом поцеловал руку и закрыл опять.
– Пойдемте же к нам, Нестор Игнатьич! – говорил Онучин.
– Нет, право, не могу. Я не пойду; мне здесь хорошо.
– В самом деле, ваше место здесь, – подтвердила Вера Сергеевна.
Он с благодарностью пожал ей руку.
– Знаете, что я забыла спросить вас, m-r Долинский! – сказала Вера Сергеевна, зайдя к нему после обеда. – Вы Дору здесь оставите?
– Как здесь?
– То есть в Италии?
– Ах, боже мой! Я и забыл. Нет, ее перевезут домой, в Россию. Нужно металлический гроб. Вы, ведь, это хотели сказать?
– Да.
– Да, металлический.
– Вы не хлопочите, maman все это уладит: она знает, что нужно делать. Она извиняется, что не может к вам придти, она нездорова.
Старуха Онучина боялась мертвых.
– Позвольте же, деньги нужно дать, – беспокоился Долинский.
– После, после отдадите, сколько издержат.
– Благодарю вас. Вера Сергеевна. Я бы сам ничего не делал.
М-llе Онучина промолчала.
– Как вы хорошо одели ее! – заговорил Долинский.
– Вам нравится?
– Да. Это всего лучше шло к ней всегда.
– Очень рада. Я хочу посидеть у вас, пока брат за мною придет.
– Что ж! Это большое одолжение, Вера Сергеевна.
– У вас есть чай?
– Чай? Верно есть.
– Дайте, если есть.
Долинский нашел чай и позвал старуху. Принесли горячей воды, и Вера Сергеевна села делать чай. Пришла и горничная с большим узлом в салфетке. Вера Сергеевна стала разбирать узел: там была розовая подушечка в ажурном чехле, кисея, собранная буфами, для того, чтобы ею обтянуть стол; множество гирлянд, великолепный букет и венок из живых роз на голову.
Разложив все это в порядке, Вера Сергеевна со своею горничной начала убирать покойницу. Долинский тихо и спокойно помогал им. Он вынул из своей дорожной шкатулки киевский перламутровый крест своей матери и, по украинскому обычаю, вложил его в исхудалые ручки Доры.
Перед тем, когда хотели закрывать гроб покойницы, Вера Сергеевна вынула из кармана ножницы, отрезала у Дорушки целую горсть волос, потом отрезала длинный конец от ее голубого пояса, перевязала эти волосы обрезком ленты и подала их Долинскому. Он взял молча этот последний остаток земной Доры и даже не поблагодарил за него m-lle Онучину.