Очень благодарен Вам, Алексей Сергеевич, за присланное Вами вчера письмо. Вы отгадали, – я был очень неприятно смущен тем, что Вы мне не ответили. Я знал, что я ничем не заслужил такого ко мне отношения, и только это одно меня успокаивало и сдерживало от сильного желания сказать Вам, что полное невнимание Ваше мне показалось очень тяжело. Как-никак ведь мы старики, и нам обидеть друг друга нехорошо. Притом я писал так просто, что письмо мое не могло Вас ни затруднить, ни рассердить. Я знал, что Вы могли бы сказать мне: «Я знаю, что Вы можете сделать это хорошо, но Вы иногда упрямы, а газета требует», и т. д. И я бы сказал, что Вы правы, и нимало бы не обиделся. Словом, я был смущен, и теперь утешен тем, что Вы и это поняли и загладили добрым словом.
Соображения Ваши нахожу правильными. Фельетоны действительно «полонят» газету, и притом сами они совсем не фельетоны. Но публика привыкла искать «под чертою» чего-то более живого, более легкого и житейского, – стало быть, «публике надо потрафлять».
Но заведенные Вами «полуфельетоны» тоже привились, и их ищут в газете. Таковы «маленькие фельетоны» и «маленькие хроники». К ним под кадриль будут и «Наблюдения и заметки». Для фельетонов в настоящем их смысле я и не годен. У меня есть опыт и некоторое здравомыслие или то, что называют «деловитость», но остроумие, составляющее душу в фельетонах, мне, к сожалению, совсем несвойственно. Я могу вывесть язвительное сопоставление, но у меня нет игривости и остроты. А потому мне даже лучше говорить в деловом тоне заметок. В 300 строках, конечно, иногда можно высказаться, а иногда и нет. Каков предмет и сколько приходится перебрать фактов. Ставьте мои заметки где Вам угодно – вверху или внизу. Мне это все равно. Разводить многословия я не люблю, но желаю всегда выяснить дело до основания. Писать буду всегда по поводу чего-нибудь текущего. Начну с Л. Толстого и, быть может, немножко удивлю Вас, показав Вам нечто такое, что все прозевали. Меня мучило его положение «о непротивлении злу». Негодяи считают это себе на руку, а глупцы вопят, видя в этом «уничтожение смысла жизни». (Их забота ершиться с противлением.) Но я не понимал долго и сам: что это такое? Как, в самом деле! Неужто, если пьяный солдат насилует девочку-ребенка (как было в ботаническом саду в Киеве), я должен стоять и смотреть, «не сопротивляясь злу», а не отнять насилуемую и не сбросить насильника? Я послал через одного человека этот и два другие примера и еще усиливался понять – не говорит ли Т. глупость? Наконец я получил помощь от чужой головы и понял сам то, что и всем надо бы давно понять, но что не понято, собственно, по страстности отношений врагов и друзей Толстого и по их верхолетству. С этого и начнем «Наблюдения и заметки». Вы увидите, что «противление злу» у Толстого есть, и насильники напрасно считают, что он им выгоден. И это любопытно, и на 300 строках это можно усиливаться «высказать», но не знаю, удастся ли в таком объеме довести это, то есть доказать точно фактами из его же собственных сочинений. А у него это построено правильной лестницей, которой никто, однако, не замечает.
Будьте веселы и здоровы, а я начинаю писать, – чего и Вам желаю.
Болгаре меня утешают. Вот она Nemesis![27] Вот она, ирония и кара за презрение к умам, к честности и к дарованиям! Какое унижение, и как усердно оно заслужено!
У Вас был намек о «дипломатической иерархии», да не доведено до дела. Их перемещают совершенно как архиереев (что противно канону), и даже есть поповское «местонаследие». Есть роды дипломатов, прямо с правами на «приход», – например какие-то Кудрявцевы в Испании и кто-то в Португалии. Все это самая вопиющая бездарность, и все «стыдятся русских»… Есть на их счет хороший анекдот Рост<ислава> Фаддеева.
Через две недели кончится мой карантин, и тогда забегу повидаться.
Ваш слуга
Н. Лесков.
Пыляева статьи, по-моему, превосходны, – они и любопытны и очень теплы, что встречается теперь как редкость. – Чехов хорошо вырабатывается.
Нелегкая дернула меня послать Суворину статью о Толстом (о противлении злу). Конечно, статья резонная и не против того, что пишет «Н<овое> в<ремя>». – Ее держат уже месяц. Корректура давно исправлена. Статью ставят и вынимают и в это время, вероятно, нервничают и меня ругают…
Пособите, пожалуйста: возьмите эту статью оттуда от греха. Я в месте помещения не стеснен и очень на себя досадую, что обременил моим предложением «Новое время». Все это Вы виноваты со своим подзуживанием… Пожалуйста, возьмите оттиск, и все будет кончено. Ни претензии, ни объяснения причин – ничего. Я и так все знаю.
Ваш Н. Лесков.
Достоуважаемый Алексей Сергеевич!
Еще раз простите меня, невежу. Получил Ваш прекрасный и щедрый дар и все надеялся обмогнуться и пойти поблагодарить Вас, а вместо того день за днем мне стало хуже, и я теперь совсем разболелся. – Покорно Вас благодарю за экземпляры «Горе от ума». Они очень, очень изящны. Статья Ваша – живая и чуткая. Гарусовским списком, думается, Вы, однако, напрасно пренебрегаете. Некто Алферьев в Москве имел тетрадь, где «Горе от ума» было списано его рукою, а на ней, – не знаю, по какому случаю, – была грибоедовскою рукою сделана надпись: «Верно. – Грибоедов», и стояло какое-то число. Тетрадь эта долго жила у нас в семье, и я по ней впервые выучил «Горе от ума», на котором было написано автором «верно». И то было вполне схоже с Гарусовым.
Признательный Вам
Н. Лесков.
Уважаемый Алексей Сергеевич!
С. Н. Шубинский сказал мне, что Вам будто неприятно, что Вы мне возвратили статейку о календаре гр. Толстого, потому что я такой человек, который «обижается». – Мне очень отрадно было услыхать, что Вас озабочивает, не обидели ли Вы меня? Благодарю Вас за это доброе чувство и уверяю Вас, что я нимало Вами не обижен. Замечания Ваши верны, но не во всем. Выписки были велики, но все очень содержательны и: оригинальны. То, что установляет Толстой во взгляде на солдатство и на сельское соседство, – вполне ново, умно и оригинально. Конечно, писать об этом лучше бы в «Сельском вестнике», но ведь там календарь Толстого разбирать не станут. Почему же газета общего характера не может интересоваться оригинальнейшим изменением взглядов народа о сокращенном солдатстве, о котором никто из нас и одного слова не умел проговорить в толк? – Очевидно, моя статейка попала Вам под «дурной стих» (что я видел даже по почерку письма), и Вы сорвали на ней свое неудовольствие… Это мне так кажется, и я об этом жалею, потому что все-таки я больше кое-кого разумею в том, что заготовляется Толстым для народа, и никогда не бываю его рабом и других ему в ноги не укладываю. Я понимаю толк в народной книжке, и что я сказал о Толстом, то принято как «дельное слово», а его «Винокур» (с немецкого) и «Коготок» есть вещи скучные и не имеющие той цены, какую силятся им придать хвалители Толстого. Это и доказать легко.
Пожалуйста, не думайте обо мне так, что я будто все «обижаюсь», как барышня. Ей-ей – это неправда. Я только не бойцуюсь. Устал и разлюбил всякий горячий спор и всякое «противление». Ведь все равно я бы Вас не разубедил в том, что Вам показалось. Лучше смолчать.
А я бы на Вашем месте не один раз сказал об этом календаре гр. Толстого, а двенадцать раз: именно каждое 1-е число месяца я бы выписал толстовский совет. И это все бы прочитали, и поговорили бы, и сами бы кое-что о сельском быте узнали. Вот это было бы доброе служение честному стремлению Толстого, а не то что хвалить его, как цыганскую лошадь… Чего его нахваливать? Его надо внушать в том, где он говорит дело, а не расхваливать, как выводного коня. С ним и вокруг него ведь много нового. Это живой и необычайно искренний человек. Дух его не «горит» (что любил Аксаков даже в письме к Кокореву о денежных делах), а этот «летит, как вержение камня», уже «склоняющегося к земле». Его надо отмечать во всякой точке, удобной для наблюдения, ну да что же поделаешь, если этого негде сделать? Расхвалить или «раскатать» – это сколько угодно; но разобрать и особенно внушить – этого невозможно.
Я очень благодарен, что и «О рожне» напечатали, «О „куфельном мужике“» лучше было, да пришлось печатать в «Новостях», потому что у Вас не удалось бы рассказать правды о Достоевском. Я уже привык слоняться, где бы только просунуть то, что считаю честным и полезным.
Преданный Вам
Н. Лесков.
Владимир Григорьевич!
Я шестой день не выхожу из дома. Болен мучительным судорожным кашлем, от которого, однако, чувствую уже облегчение. В беде этой усматриваю нечто и утешительное: я могу не идти не только на обеденное бахвальство по Пушкине, но и на молитвенную комедию о нем со стороны людей, допускающих религию только «как стимул политического объединения». Но зато не могу быть и у Вас. Хотя корректура рассказа как раз лежит у меня на столе и я люблю иметь таких слушателей, как Вы и Анна Константиновна, в то время, когда еще вещь правится, а не тогда, когда она уже вышла. Слушатель нужен не литератор, а человек, верно чувствующий и определенно направленный. Поэтому я хотел бы прочесть «Скомороха» по корректуре Вам и Анне Константиновне, но не при гостях, которых я не знаю. Многоличие здесь не в помощь. Вам (Вы пишете) это было бы приятно, а я Вам говорю, что мне и делу это было бы, или могло бы быть, полезно. Мое-то кажется важнее, но вот: как это уладить? Я могу удержать у себя корректурные листы еще два-три дня. Здоровье мое, наверно, станет улучшаться, и я буду в состоянии выехать и читать тихо (так как у меня судорожная боль в горле). Остальное обдумайте сами с Вашей супругой.
Начало, то есть 1-ю половину легенды, которая выйдет в февральской книжке «Историч<еского> вестника», посылаю Анне Константиновне. Прошу ее прочесть. Вторая половина, – самая важная, – в корректуре. Она очень щекотлива, и потому женское ухо при слушании ее мне драгоценно. Будьте любезны, не оставьте меня без ответа.
За желание общения благодарю Вас и сам имею это желание. Дух, которым водимся и дышим, дозволяет нам общение живое и отрадное. Зачем этим не пользоваться и не черпать друг в друге восполнения и поправок? Я буду помнить Ваши вечера по средам.
О «Федоре и Абраме» я не совсем с Вами согласен и боюсь, что Вы не правее меня. Дитя (народ – дитя, и злое дитя) надо учить многим полезным понятиям: кормилицу за грудь не кусать и пальца не жечь, а потом гнезда не разорять и молоденькую горничную за грудь не трогать. Все это разное, да в одном духе, и ведет к; одной цели – к воспитанию души. Ориген, Иустин-философ и другие великие умы со всех сторон брали дичок и его культивировали христианским колером, а мы себя если «укоротим, то не воротим». Не все по одному долбить, – иначе наскучишь и дыру пробьешь. Моя цель не то, чтобы все зараз обхватить и кодекс религии выразить, а чтобы добиться у мужика минуты размышления о жиде… Довольно, Владимир Григорьевич, довольно этого! Не гонитесь за всем сразу. Я знаю то, на что Вы указываете, но дорожу полезнейшим – передать рассказ авторитетно для тех, кои привыкли почитать за авторитет «книги кожаны». Пусть тут торгуют, – это зло не делает. Вспомните, что Л. Н. говорит о «помойном ушате», в котором есть и ценный камешек… Я этим камешком дорожу и говорю Вам как человек, достаточно знающий и понимающий русского простолюдина. Притом же ведь это в самом деле из Пролога, – ведь это же некоторым образом легенда историческая! И жид умел уважать любовь и веру к «мужу галилейскому»… Да чего же еще хотите?.. Иначе ведь все можно засушить и так заанатомировать, что станут все как солдатики, и явятся «скучные произведения», – а с ними и охлаждение читателей.
Теперь к Вам просьба в суетном роде. Ко мне раз пять приезжал от Вашего покойного отца генерал Хрещатицкий, с просьбою составить такую форму солдатской присяги, которая менее оскорбила бы закон Христов. Я от этого отстранялся, но, наконец, сдался и что-то написал. Хрещатицкий был в восторге, и мы распрощались друзьями. Почему покойный отец Ваш послал его ко мне, – я не знаю. Думаю, что указание на меня могло быть сделано Вашею матушкою. Это мне теперь нужно бы знать, потому что Хрещатицкий мне нужен для моего сына, оканчивающего курс в Константиновском военном училище. Россия такая страна, где необходимо иметь звание, а для этого надо отслужить известное время. Я хотел бы написать Хрещатицкому, но не знаю, как его зовут и где он находится. Не известно ли это Вашей матушке, и – еще лучше, – не даст ли она со своей стороны строчки к Хрещатицкому? Пожалуйста, пособите мне в этом.
Прошу Вас верить моему живому сочувствию Вам и Вашей супруге.
Николай Лесков.
Был сегодня в больших хлопотах с утра, а возвратясь, застал Вашу присылку. Спасибо Вам за память к моей просьбе. «Дневник» прочел немедленно, а письмо до половины. Третьей вещи, которую Вы называете «Предисловие к сочинениям Бондарева», – я не нашел в Вашей посылке. Верно, Вы ее не положили. Посмотрите у себя дома.
В среду вечерком приду посидеть и поговорить с Вами и с Анной Константиновной, которую я «видел когда-то, но только не помню когда». Мне очень радостно, что Л. Н. высоко ставит богомыслие Конфуция и философию Эпиктета и Марка Аврелия, но не понимаю: отчего нет в этой свите Сократа? Это удивительно!
Дело со «Скоморохом» в некоей надежде спасения. «Духовный ц<ензор>» оказался умнее «плотского». Он говорит: «Тут до меня ничто не касающее», кроме имени Феодула, который есть в святцах. Я предложил взять имена такие, каких нет, как это принято в опереттах: «король Бебе», «паж Шампиньон». Цензору это вполне понравилось. Итак, есть надежда спасения, – только слова о христианстве (лишь слова) все выпустили. Феодула назовем Памфалоном, а Корнилия – Пеперментом или еще как иначе.
В P. S. у Вас опять упоминается о «предисловии»… Да нет же у меня никакого предисловия! Пожалуйста, посмотрите у себя дома. Итак, быть может, вместо «Боголюбезного скомороха» увидит свет «Пепермент скоморох». Ничего! – «имя звук пустой».
На самом деле я думаю озаглавить так: «Ермий пустынник и скоморох Памфалон». «Памфалон» таки пусть так им на память и останется.
Пожалуйста, когда будете вблизи, не позабывайте исполнить добрую службу человеку, навестив того, кто чувствует радость в общении с Вами.
Н. Лесков.
Уважаемый Алексей Сергеевич!
Два письма Ваши вчера получил и посылаю проклятие тому гусю, который дал перо, коим они написаны. Стальные перья плохи, но все-таки я прочитывал без труда все, что Вы ими писали, а тут доброй четверти слов разобрать не мог. Гуся этого, однако, верно уже добрые люди съели, и ему не будет вредно мое проклятие. – Радуюсь, что Вы не будете сердиться, и потрафляю к вечеру, когда Вы, по приметам, бываете терпеливее, – не скажу «добрее», потому что в основе Вы человек очень добрый. – Прилагаю статью, приведенную в щегольской внешний вид собственно для Вас. Прочитайте ее и, если можете, – напечатайте. Она в размере средней величины фельетона «Н<ового> в<ремени>» и писана по поводу Вашей корреспонденции из Москвы. Если она Вам неудобна, – возвратите. Я, впрочем, думаю, что она удобна, ибо очень смирна и в ней сказано дело. – Две статейки, о которых Вы мне пишете, действительно обе писаны мною, и во второй не было никакого «отступления», но оно явилось не по моей причине, а по иной. Мое там голова и хвост, а в середине втерлось не мое… Вы знаете, как это случается. Мямленье «серафима» при его миссии мне противно. Ни з что нет у них натуры. Я удивлялся Вашему выбору. В России действительно самые ловкие люди – купцы, действующие всегда «с запросом». Мой «высокий тон» тоже был своего рода «запрос» – «чтобы было из чего уступить», но у нас правды поддержать негде. Всё те же гоголевские крысы: «прийти, понюхать и отойти». Если же человек вправду вступиться хочет, то «с ним опасно» – «заведет, втравит», и т. д. Словом, кроме Толстого и Каткова нет людей, которых неправда может взять за живое и заставить говорить языком чести и истины (как ее кто понимает). Утроба из моей 2-й статейки вывалилась и заменена трухою, и я об этом более не хочу и вспоминать. Вы мне представляетесь человеком, который под крик и гам потерял голову. Это со мною было много раз, например у Сальясихи, когда я прослыл зверем за то, что не пускал душевнобольную женщину делать все, что может прийти в голову сумасшедшей. Я не понимаю, как действуют такие вещи, но глубоко сочувствую, когда вижу человека под их одуряющим давлением. – Полонскому я, помнится, рассказывал не о письме, а о рассказе «Ник<олай> Палкин», производящем страшно сильное впечатление. Письма, где бы прямо говорилось о Ни<колае> П<авловиче>, я не знаю, но писем ходит много, и я читал письмо к какому-то Штанге, который шел в толпе на могилу Добролюбова и потом подал через Манасеина записку царю. Читал и эту записку. Читал и еще другие письма, из коих вывод резюмируется всегда в одной фразе Л. Н.: «Я их люблю, когда они стоят на верной дороге». От лиц же, самых близких к Л. Н., мне доводилось действительно слышать, что хвалебные статьи с посяганием на имя и репутацию других ему очень огорчительны. Теперь он уже и не читает. Начать статью о драме сближением с либералами я почитаю за очень большую неловкость и удивляюсь В. П., у которого много ума и таланта. Разве не либералы были Милютины и Соловьев? Разве нынешним духом дышали совершители освобождения крестьян? Из того, что масса сволочи именуют себя либералами и, ругая Вас, тычут Вам свои статейки, следует унижать либерализм?.. Кто Л. Н.? А вот разберите: он желает свободы труда, свободы слова, свободы совести, не сочувствует теории наказания, не сочувствует церковным путам, находит, что «люди – дерьмо» разного достоинства, и на высших ступенях кольми паче… К кому же он ближе, – неужели к тем, которые противуполагаются «либералам»? – Вы говорите: «Или он не хочет понять, что разумеют…» Странно это от Вас слышать! А разве кто-нибудь это понимает так, как Вам хочется, а не так, как это у Вас выходит? А выходит оно всегда так, что нравится тем, которых он не любит, ибо они никогда «на верной дороге не стоят», а ведут к стеснениям ума и совести. Это и есть истинное несчастие Вашей газеты, и очень удивительно, что Вы этого не чувствуете. Если уже необходимо притягивать либералов даже к драме Т<олстого>, то отчего не пользоваться этим реже и не при слове о таком человеке, который чужд всяких партий, и Штанге напишет письмо и скажет о них: «Я их все-таки люблю», а два столпа противоположной твердыни не обинуясь называет «злодеи». – Простите, ежели что «переписах, и милостию покрыйте».
Преданный Вам
Н. Лесков.
P. S. Сейчас зашел ко мне Полонский. Он не от меня слышал о письме.
Извините меня, что я отвечу Вам несколько слез на последнее письмо Ваше. Вовсе не нужно быть Лютером или вообще новатором, чтобы не оставаться равнодушным к тому, как дурачат людей и обирают их во имя бога. Я знаю, что Вы на это можете возразить много, но это все будет «из другой оперы». В сущности же, разум и простая честность внушали и внушают потребность останавливать наглости морочил и обирал. В этих целях гнусные затуманивания религиозного сознания, что бог есть начало добра, – всегда будут вызывать чувства благородного негодования. Как бы Вы к этому ни стали относиться, – дело все-таки останется в этом, а не в. ином положении. Т<олстой> ведет к укрощению себялюбия и к умягчению сердца, а поп – к принесению ему «денег на молитвы». О чем тут полемизировать и как полемизировать?.. Я не понимаю, что это Вы ставите ему в вину! «Славянофилы». Я знаю их, да и как еще знаю! Тем, конечно, любо было полемизировать, но вообще это никакого удовольствия и никакой пользы не приносит. Употреблю Ваши слова: «Веруй всяк во что хочешь». У славянофилов же было не так: они вопрошали: «Како веруеши?» И хорошая вера была только их вера, «уже вселенную утверди». Это были величайшие спорщики, и спорам их не было бы конца, если бы они просто не перевелись на свете. За свободу совести и за то, что выше всего в настоящем учении Христа, – они не стояли никогда и не могли стоять за это. – Вы совсем не правы.
Что касается сухости упоминаемых Вами трактаций Т, то в них действительно есть указываемые Вами недостатки; но это суть недостатки, общие всем религиозным трактатам. Однако же без них нельзя, и тот, кто любит вопрос, он не стесняется сухостью трактата, а ищет сокрытой в нем мысли. Трактаты эти сухи, но они произвели большие чудеса, «воскрешая мертвых» и «исцеляя слепых». – По этим трактациям рождалась вера у не веривших, и люди из «Черного передела» переходили в Ясную Поляну. Что-нибудь, верно, есть сильное в этом слове! – О пьесе Т. приходится теперь слышать ужасающие глупости. Теперь в нем уже находят «незнание быта»… В сущности, пьеса эта в бытовом отношении вполне верна; язык ее образен и силен; страсти грубы, но верны и представлены рельефно. Произведение это большое и в чтении очень потрясающее и любопытное. Поучительности в нем нет или очень мало. Для сцены пред зрителями образ<ованного> класса она будет груба, и в этом нельзя винить одного зрителя. Человек меняется под влиянием среды и привычек. Московской купчихе в мужчине нравится «снасть», а нервной испанке – страсть. Нельзя, чтобы Никита нравился и той и другой. «Антошины словца» – тоже для уха многих очень резки. «Шекспировское» что-то есть. Это сила грубо поставленных страстей. Долголетия у этой пьесы не будет. Простонародию она мало понравится, потому что здесь не любят сцен из своего быта, – разве так только, чтобы мужик барина «объегоривал». «Либералы» и не либералы – это все равно люди, и никто еще не знает, что из которого может выйти; но кто бы как ни назывался, а когда он говорит правду, – он стóит поддержки, и хочется быть на его стороне. Т. говорит: «Я их люблю, когда они на верной дороге» Как же иначе? Иначе ведь будет – не любить правды за то, что ее высказал Y, а не Z. Не дай бог, чтобы до этой степени забывалась старая пословица «Amicus Plato..».[28]
Ваша гневность и волнения меня смущают, и если бы Вы были дама, я бы, кажется, наговорил Вам много слов, которые не идут нам, «двум старикам». Т. больше, чем Вы, испытывает, что с ним все не согласны, но он умеет себя лечить, а Вы нет. Старинное гарунальрашидство – чудесное лекарство в таких томлениях: Вы же, наоборот, – «сидень», и вот «результе» Вашего сидничества. Вы десяток лет не обновляете себя погружением в живые струи жизни, посторонней изнуряющему журнализму, и оттого характер Ваш действительно пострадал, и Вы это сами замечаете и мучите себя. Купите-ка себе дубленый полушубок да проезжайтесь, чтобы не знали, кто Вы такой. Три такие дня как живой водой спрыснут.
Простите за то, что сказал от всего сердца.
Ваш Н. Лесков.