Любезный друг Павел Иванович!
Ваше письмо принесло мне удовольствие двоякого рода: во-первых, я только из него понял, как шло дело с «Зеноном», а во-вторых, я обрадован был участием, которое принял во мне Лев Николаевич, мои чувства к которому Вам известны. Тут же было нечто и странное: я все почему-то так и думал, что Л. Н. «встанет и пойдет»… Он и ходил. Милотá наша милая и премилая! – Дело с «Зеноном», по-моему, теперь зачинать нельзя. Оно испорчено Лавровым, обнаружившим свое залихватское легкомыслие и вкус к добровольческому метанию бисера. Некто из самарян рассказал мне, что когда два подначальника, ознакомясь с повестью, сказали Фите, что «ни единыя вины не обретают», то Ф<еоктистов> «бросил листы на стол и сказал: „Я его не люблю!“ Вот вина! И ее действительно достаточно, чтобы все подначальные теперь усердствовали, – следовательно, надо дело оставить до лучших обстоятельств на неопределенное время. Напрасные попытки только будут увеличивать досаду и раздражение и будут тоже радовать людей, об удовольствиях которых я хлопотать не хочу. Удивляюсь, почему столь простых вещей, которые Вы сообщаете, – не сообщил мне ранее Г<оль>цев! Нельзя ли спросить его об этом? Был момент, когда я мог все это рассказать через основательного человека Рихтеру и В<орон>ц<о>ву, и это могло бы иметь хоть то значение, что Р<ихтер> спросил бы: чтó в этой повести дурного? Но и Г<ольцев> и Л<авров> молчали, как рыбы… Писать об таких щекотливых вещах им представлялось опасным… Лукавые москвичи! Себя я обуздал именно тем, чем говорите, то есть привел себе на ум: „Вы путь ведете“. Теперь я просто недомогаю. Угнетало меня больше всего поведение собратий, которое я мог бы назвать лучше „падением“. Они вели себя как те собаки, которые бросаются грызть собаку, которую увечит жестокий человек. Никто не чувствовал, что происходит бесправие, а говорили: „Ах, да он сам виноват!.. Охота ему!.. Отличаться хочет!.. С кем связался бороться!.. Он описал в старинных личинах Филарета и П<обедонос>цева. Разве это можно?!. Поделом ему!..“ Я только и слышу и припоминаю совет Льва Н – ча – „не шевелись“, как больной. – В „Зеноне“ нет намеков ни на какие живущие личности, и Прологового там только одна тема с воробьиный нос, а все остальное – вымысел со смешениями из Эберса и Масперо.
Можете Вы для меня сделать вот что: сходите к известному Вам переводчику моих сочинений на немецкий язык, преподавателю Петропавловского немецкого училища Карлу Андреевичу Греве (Маросейка, Хохловский переулок, дом Моносзон, против Иванова монастыря), и скажите ему, что есть на свете „Зенон“ и что по обстоятельствам (которые ему надо открыть) этого „Зенона“ надо бы (кажется) перевести на немецкий язык прежде прочего, что он переводит, и напечатать прежде появления оригинала. Далее мы сделаем из этого оборот, какой нужно. Но прежде чем идти к Греве, обсудите это со Львом Николаевичем, – хорошо ли это я желаю? На Греве, впрочем, непременно посмотрите, чтобы рассказать мне: що воно есть? По письмам он мне нравится, но взгляд на человека – важное дело. Я ему пишу сегодня же, что Вы у него побываете. У него есть жена Паула Греве, приславшая мне свою карточку после „Колыванского мужа“. Яка ця – ciя панi? По письмам оба эти лица производят на меня впечатление благоприятное. Одно боюсь – перепугаете Вы немку своим кожухом!.. Авось она не беременна! – Потом прошу Вас запомнить для меня все, что Л. Н. скажет о „Зеноне“. Я всегда дорожу его замечаниями и принимаю их, и теперь приму и воспользуюсь ими – пересмотрю и исправлю. Его суждение мне всего дороже. Я люблю его более всякого иного человека на земле, ибо он уяснил мне множество драгоценных вопросов, которые я сам решал довольно близко к его решениям, но не верил в достоинство своих решений, и притом у меня они выходили смутны, а у него мне все стало ясно. С практикою других я в разладе: я не верю в „куркен-переверкен“, а более доверяю исторической постепенности, которую Л. Н. указывает, например, в вопросе о смягчениях пожирания людей и животных. Придет к тому, что совестно будет убивать ручное животное, а потом – всякое животное. „Волк ляжет с ягненком“. То же и об „опрощении“. Не все могут всё вдруг сделать, а только „могущий вместит“. Куркен-переверкен пугает, а постепенно конь дается между своих ушей стрелять. Масса мелких землевладельцев, и землевладельцев с хорошим христианским настроением, остается для меня самым верным шагом для моей нынешней поры. Я хочу написать такой романчик и назвать его по имени героя „Адам Безбедович“ (из поляков-евангеликов). Поляки отлично способны сидеть в деревне.
Ваш Н. Лесков.
В Москве гостит у Льва Никол. Толстого в Долгохамовницком переулке, № 15, его и мой друг, Павел Иванович Бирюков. Он морской офицер, опростившийся и ходящий по-мужицки. Я просил его видеться с Вами и переговорить об одной моей повести. Я полагаю, что он к Вам придет, а может быть, и не один, а с графом. Это бывало. Предупреждаю Вас, чтобы не вышло недоразумения с этими мужиками. Они, конечно, не обидятся, но Вам, быть может, будет досадно.
Бирюкову я послал такой же формы листок к Вам.
Н. Лесков.
Л. Н. Т<олстому>
Я знаю мир души твоей,
Земному миру он не сроден.
Земной мир соткан из цепей,
А твой как молодость свободен.
Не золотой телец – твой бог,
Не осквернен твой храм наживой.
Ты перед торжищем тревог
Стоишь как жрец благочестивый!
Ты как пророк явился нам,
Тебе чужды пороки наши –
И сладкой лести фимиам
И злом отравленные чаши.
Ты хочешь небо низвести
На нашу сумрачную землю.
Остановясь на полпути,
Тебе доверчиво я внемлю.
Слежу за гением твоим,
?! Горжусь его полетом смелым…
Но в изумленье оробелом
Не смею следовать за ним!..
К. Фофанов.
Любезнейший Илья Ефимович!
Стихотворение это прекрасно, но в нем есть одно ужасное слово, которое совсем не идет к тону и противно тому настроению, которого должна держаться муза поэта-христианина, в истинном, а не приходском смысле этого слова. Это слово „горжусь“…
Л. Н. будет смущен и огорчен, что он внушил кому-то самое противное его духу чувство „гордости“. Это несоответственное слово употребляют попы, газетчики, славянофилы и патриоты-националисты, но оно не должно исходить из уст поэта-человеколюбца, тронутого горящим углем любви христианской.
Я знаю, что Вы любите Фофанова, и, вероятно, любите его так, что говорите ему правду. Заметьте же то, что я Вам сообщаю тоже по любви к Фофанову, и передайте ему это дружески так, чтобы это его не обидело.
Любящий Вас
Н. Лесков.
Слежу за гением твоим.
Смущен его полетом смелым и т. д. – или все, что хотите… но не „горжусь“.
Любезнейший Илья Ефимович!
Вчера я не попал на товарищеский обед, а Вас подбивал туда ехать… Дурно! – Простили ли Вы меня? Если еще не простили, то поспешите скорее простить, ибо в мире нам „лучшее“. А потом потщайтесь мне на помощь.
Вы, чай, слыхали, что я сам печатаю „собрание“ своих сочинений… При этом издании требуется портрет автора… Какой? Приятель-художник должен в этом случае помочь писателю. Об этом и прошу Вас. Придумайте и посоветуйте мне: какой дать портрет, чтобы было хорошо, скоро и не безумно дорого. Очень Вас прошу об этой дружеской услуге и во всем совету Вашему последую.
Говорят, будто Матэ очень дорог и очень медлителен. Не возьметесь ли Вы попробовать его, – чтó он пожелает взыскать с меня? Вообще будьте другом – помогайте.
Любящий Вас
Н. Лесков.
Любезнейший благоприятель Илья Ефимович!
Читать мне „Зенона“ не хочется по многим причинам, но тем не менее я исполню Ваше желание и свое обещание. Вещь эта не особенно хорошая, но она трудная, и ее можно читать только тем, кто понимает, каково было все это измыслить, собрать и слепить, чтобы вышло хоть нечто не совсем обстановочное, а и идейное и отчасти художественное. Таких слушателей негде взять. Потом „идея“… Для меня, для Толстого (Л.), для нас – это суть, а для всех теперь идея не существует. Я читаю Вам – как советовал кто-то скрипачу: „играть для одного в партере“. Я в ужасе, я в немощи, я в отчаянии за ту полную безыдейность, которую вижу… Мне нравятся „Запорожцы“, но я люблю „Св. Николая“, а прием им будет обратный этому… Так падать, как падает эта среда, – это признак полной гадостности. Это какие-то добровольцы оподления, с которыми уже невозможны ни споры, ни разговоры. Прямо: „Не тратьте сили – спущайтесь на дно!“ Я это чувствую повсеместно и читаю почти на всех лицах. Еще им недостает смелости поднять руки на Л. Н., но что и это будет сделано, – попомните мое слово, что Вы увидите ужасающее бесчинство! Зачем же мы собираемся? Зачем говорим еще? Зачем?.. Не лучше ли молча „спущаться на дно“?.. Не обижайте меня, – не говорите, что это неправда, потому что это – правда.
Лучше будем укреплять друг друга в постоянстве верности добрым идеям, – хотя я боюсь, что „Св. Николай“ будет не умно понят. Гольцев хорошо напишет, но не это повлияет на установление взглядов толпы, и я думаю, что Вы это чувствуете и однако на это идете… Вот что я в Вас уважаю. Надо иметь в душе мужество.
За переговоры с Матэ благодарю. Сожалею, что Вы меня не застали. Не понимаю, о какой гравюре Вы пишете: на дереве или на металле, и на каком? Постараюсь приехать к восьми часам вечера.
Ваш Н. Лесков.
Живописцы могут служить идеалам теперь лучше, легче, чем мы, и Вы обязаны это делать. Дайте „Запорожцев“, но рядом заводúте на мольберте что-нибудь вроде остановителя казней. Почему нет группы кротких „штундистов“ перед архимандритом консистории? У нас есть свои „Зеноны“. Отчего нет „Беседы в Думском зале“, где было бы несколько полковников и оратор на кафедре?.. Ах!.. Чем это не сюжет, достойный вдумчивого живописца с чистым сердцем и доброю совестью? Куда можно бы превзойти „Пустосвята“ Перова! И какие лица!.. И в уголке молчаливые штундисты, и Л. Н., и П<авел> И<ванович>, и Ч<ерт>ков, и еще кое-кто… Это была бы во всех отношениях настоящая патриотическая картина. Те бы „буквальники“ спорили, а эти бы молчали, но с ними был бы бог, в них бы светилась правда.
Я не говорил, что „Запорожцы“ – вещь безыдейная, и идейность ее понимал точно так, как Вы ее изъясняете, однако идея идее рознь. Хорошо сказать то, что говорят „Запорожцы“, но идея „Св. Н<иколая>“ пробой выше. – Штундой еще не пользовался ни один художник, и об этом стоит подумать, да и сделать без отлаганья на досуг. Тут широкое поле Вашей даровитости и вдумчивости, и я не стану больше говорить об этой идее и счастлив буду, если Вы ее облюбуете и начнете исполнять.
С Шишкиным очень рад познакомиться. Я люблю его задумчивые леса. От того, чем заняты умы в обществе, нельзя не страдать, но всего хуже понижение идеалов в литературе… На что Вы надеетесь, – я не понимаю. Конечно, идеи пропасть не могут, но „соль обуяла“, и ее надо выкинуть вон. Литература у нас – есть „соль“. Другого ничего нет, а она совсем рассолилася. Если есть уменье писать гладко, – это еще ничего не стоит. Я жду чего-нибудь идейного только от Фофанова, который мне кажется органически честным и хорошо чувствующим и скромным.
Талантлив Чехов очень, но я не знаю, „коего он духа“… Нечто в нем есть самомнящее и… как будто сомнительное. Впрочем, очень возможно, что я ошибаюсь. Старый Глеб Успенский служит хорошо. Кто же еще?.. Кто на смену? Где критика? Кто до сих пор понял весь вред нигилизма, игравшего в руку злодеям, имевшим подлые расчеты пугать царя Александра II и мешать добрым и умным людям его времени?
Проклятое бесправие литературы мешает раскрыть каторжные махинации ужасной реакции. Утешаться ровно нечем.
Н. Л.
Любезнейший благоприятель Илья Ефимович!
Приветствую большой и несомненный успех Ваших произведений. На выставке нет ничего лучше „Св. Николая“ и портрета Глазунова. Похвалы Вам единогласные. Стоят картины прекрасно, и лучшего им не надо. Николай, Глазунов и Щепкин на выставке выиграли против того, что показывали в мастерской, а Бородин в мастерской казался лучше. Не понимаю, как он тут освещен.
Суворин был в восторге от „Св. Николая“. Вероятно, будут ему и хвалы большие. Фигура палача в раме утратила свою казавшуюся колоссальность. Толпы у „Св. Николая“ не редеют, а толки очень курьезные и неожиданные – например, что Вы хотите „показать главенство церкви над государством“. – Если верно, что за „Св. Николая“ Вам дано всего десять тысяч, то это очень дешево, – особенно ввиду цены „Фрины“. Не завернете ли как-нибудь с выставки ко мне? Я был бы рад видеть Вас после успеха Вашей благородной картины.
Ваш Н. Лесков.
Достоуважаемый Алексей Сергеевич!
По достоверным и приятным для меня сведениям, мои книжечки в „Дешевой библиотеке“ идут хорошо. Отдельное собрание подвигается и захватит все, что я могу почитать за более удачное и зрелое. Первые опыты и все хламовое я выброшу и в собрание не включу. На десять том<ов> наберется и изрядного материала, но в этот же материал попадет и то, что я особенно люблю, более всего люблю и знаю, что это хорошо, – это „Захудалый род князей Протозановых“. Это любили Катков, и Аксаков, и Черкасский, и Пирогов… Мне это дорого, как ничто другое мною написанное, и я жарко хотел бы видеть этот этюд распространенным как можно более. В „собрании“ он этого не достигнет, и я не могу остаться спокойным, не испробовав всех средств, чтобы этот этюд, дорогой мне и людям, вкус которых мне ручался за его достоинства, – не был доступен публике по сходной, дешевой цене. – Вы издавали несравненно слабейшие мои работы;– не откажите же мне, пожалуйста, в большом литературном одолжении – издайте „Князей Протозановых“ в „Дешевой библиотеке“!.. Ведь они же этого стоят! А я вас прошу, понимаете, – не из-за чего-нибудь мелкого, а этого жаждет и алчет дух мой. Это порыв, это требование моей души. Неужто Вы мне откажете?.. Пусть лучше не откажите, Вы ведь должны знать, что как себя ни замучь, а все-таки что-нибудь свое любишь артистическою любовью. То и тут. Любящему все прощает, кто сам знает, как это чувствуется.
Ваш Н. Лесков.
Оставленную Вами пьесу я прочел и нахожу, что она чрезвычайно слаба и плоха во всех отношениях, начиная с замысла – основать дело на статье закона, эксплуатировать который в таком широком объеме совсем недостаточно. Отвергшие ее имели полное основание так поступить, и это молодому автору гораздо полезней всяких снисхождений, при столь несамостоятельной вещи неуместных и даже непростительных. „Коль основанье – ложь, то все тогда ничтожно зданье“. Здесь основанье – ложь, а все остальное притащено снаружи, а не развивается из свойства характеров и положений. Стало быть, в пьесе, помимо недостатка и разумности сюжета, нет даже азбучного познания, как должно строить пьесу так, чтобы в ней чувствовалась жизнь и внутреннее движение. А это совершенно необходимо, и этого-то вовсе нет. Следовательно, это ничего и не стоит.
Если Вам, по любви Вашей к автору, мое мнение интересно, то я из него не прошу делать секрета для молодого писателя, к которому я и сам чувствую симпатию. – Пусть эту пьесу бросит, а другую у богов просит.
Н. Лесков.
Статью Вашу отдал переписывать, и с нею – запас бумаги на будущее время. Заглавие изменил так: Петербургская сторона. Дома именитых людей по р. Мойке.
Дальше велел оставить десять строк чистых, где по прочтении впишу подзаглавие (реестрики), чтó именно есть в статье. Это заинтересовывает читателя и совершенно необходимо.
Во вторник к четырем часам буду в магазине „Нов<ого> времени“, и ждите меня, или я Вас подожду.
Усердно прошу о друге моем Зинаиде Петровне Ахочинской. Поддержите ее кураж, сколько позволит правда и Ваша ко мне приязнь. Она, по отзывам Репина и Боткина, „очень талантлива; хорошо училась и с большим вкусом пишет“. На выставке есть ее следующие работы: портрет французской актрисы Рэнэ, портрет Татьяны Петровны Пассек (больной, в кровати), мастерская Боголюбова и „цветы“. Пожалуйста, дойдите до них и не пройдите вниманием.
Мы все семейно любим эту девушку сердечно и дорожим ее успехом, крайне ей необходимым в ее трудном положении. Я надеюсь на Вашу приязнь и прошу только внимания.
Ваш Н. Лесков
Добрый друг Илья Ефимович!
Огорчили нашу милую Зинаиду Петровну – не приняли у нее портрет Т. П. Пассек!.. Уж как мне ее жалко, то и выразить не могу. Приняли три штучки, а портрет-то и не приняли. Я это узнал и ей написал, – она поехала к Боткиным, и слух подтвердился. Она очень сконфужена – плакала до того, что заснула. Может быть, портрет и плох, но если Боткин схитрил, то это очень гадко. Однако надо ее поддержать словом и советом. Был у меня сегодня (в понедельник) Як<ов> Петр<ович> Полонский, видел подмалевок моего портрета и говорит, будто „хорошо“.
Очень ведь важная вещь решить, стоит ей держаться искусства или нет? По-моему, стоит, ибо способности есть, и это даст занятие и положение: но я понимаю, что надо много работать, а у нее, кажется, мало прилежания… Она долго очень сбирается на работу. Полонская куда шустрее. Хочу их свесть и познакомить.
В пятницу 17 марта у Полонского будет старец Афанасий Фет. Любопытно. – Полонский просил, не зазову ли я Вас? Очень зову. Не приедете ли посмотреть на это „чудище обло, озорно и стозевно“? Еще бы, кажись, лучше по пути заехать ко мне, ибо у меня явилось много нужды поговорить с Вами.
Впрочем, все это теперь изменяется, так как сейчас приехали Зин<аида> Петр<овна> и племянница моя Вера Михайловна Макшеева, ее подруга по Парижу (готовилась быть певицей у Маркози и здесь в прошлом году вышла замуж за полковника Макшеева).
Эта милая молоденькая дама видела „Св. Николая“ и непременно просит меня привезти ее к Вам посмотреть портрет бр. <баронессы> Икскуль, о котором я по нескромности и искренности много наговорил справедливого.
Они просят Вас принять их в четверг, 16 марта, в 2 часа дня. Я заеду в корпус за Верой Макшеевой и привезу ее, а Зин. Петр, и мадемуазель Пассек приедут к Вам к этому же времени.
Таким образом, я надеюсь увидеть Вас у Вас же до пятницы, если только Вы не откажете всем нам в удовольствии видеть Ваши новые прелестные работы.
Для меня эти два женские портреты – чистое вдохновение.
Благоволите приехать.
Ваш Н. Л.
Надо мне просить Вас о многом, и все, конечно, о добром и об удобном.
Зинаида Петровна!
Вчера я виделся с Ильею Ефимов<ичем) Репиным и говорил ему о Вашем желании с ним познакомиться и просил его по-дружески ориентировать Вас, как мою добрую знакомую. Он на все это вызвался с полным удовольствием и хотел сам к Вам поехать, „чтобы иметь понятие о том, что Вы собою представляете как художница“. – „Иначе, – говорил он, – я не в состоянии буду ей сказать ничего основательного“, так как он о Вас ничего не знает. Потом это отдумалось, и он ждет нас вместе от двух до четырех часов в любой день. Хотите, поедемте вместе, а не хотите, – поезжайте одна. Он Вас примет радушно. Там же (у него) случился художник Матэ, который знает „мужественную Лаудан“, и я сказал, что эта госпожа есть Ваш сотоварищ.
Относительно всего, что я говорил Вам о работах, – пока поберегите в секрете, и <особенно от> Репина. Вера и Коля Б<убновы> <напрасно шутили> насчет моего портрета. Шутка эта не должна иметь места, особенно в разговоре с Р., так как я отклонил желания Крамского и Репина и он на меня за это недоволен, но я не желаю иметь своего портрета на выставке, – и его не будет. Выставок осенью нет. Выставка будет только в марте, и до тех пор Вы можете поработать много. – „Азу“ Вам заказываю. Начинайте с моей „легкой руки“. Альбомы Готенрота и Масперо видел. Они неописуемо полны и хороши. Готенрот у меня есть (наряды Египта), Масперо (лица) я могу достать. Сочиняйте. – Когда будете в моих краях, – заезжайте всегда просто, по-товарищески, и не портьте наших отношений переводом на визиты и прочие пустошные вещи. – Альбом нарядов Египта можете у меня взять. Адрес Репина (Михаила Ефимовича) – Екатерининский канал, рядом с Калинкинскою частью, № 26, 1-й подъезд, в верхнем этаже.
Ваш Н. Лесков.