bannerbannerbanner
Отчёт перед Эль Греко

Никос Казандзакис
Отчёт перед Эль Греко

Полная версия

6. Смерть деда

Я ходил еще в начальную школу, когда однажды из деревни поспешно прибыл пастух и повез меня к деду, который помирал и желал благословить меня. Помню, был август, стояла жара, я сидел на ослике, а за мной шел пастух с раздвоенной хворостиной, на конце которой был гвоздь. Пастух то и дело стегал животное до крови, и оно, вскидывая от боли копытами, бежало быстрее. Я повернулся к погонщику и попросил:

– Тебе что, не жалко? Пожалей его! Ему ведь больно!

– Только людям больно, – ответил тот. – Ослы есть ослы.

Но вскоре я забыл о страданиях животного, потому что мы проезжали мимо виноградников и маслин, и цикады совсем оглушили меня. Женщины еще убирали виноград и развешивали его на шестах, чтобы получился изюм. Мир благоухал. Одна из сборщиц увидела нас и засмеялась.

– Почему она смеется, Кириак? – спросил я погонщика, уже успев узнать его имя.

– Щекочут ее, вот она и смеется, – ответил тот и сплюнул.

– А кто ее щекочет, Кириак?

– Демоны.

Я не понял, но испугался, закрыл глаза и ударил ослика кулаком, чтобы проехать побыстрее и не видеть демонов.

В одном из сел, через которые мы проезжали, огромные, полуголые, заросшие волосами мужчины давили виноград в давильне, танцевали, отпускали шутки и смеялись. Земля пахла суслом, женщины вытаскивали из печи хлеб, собаки лаяли, осы и пчелы гудели, и солнце шло на закат – ярко-красное, будто и оно, совсем захмелев, тоже давило виноград. И я тоже стал смеяться и, насвистывая, взял у пастуха раздвоенную хворостину и принялся хлестать осла, всаживая гвоздь ему в круп.

Голова шла кругом от усталости, солнца и цикад, и когда, приехав к дому деда, я увидел, что он лежит посреди двора в окружении детей и внуков, мне стало радостно, потому что уже наступил вечер и стало свежо, а глаза у деда были закрыты, он не узнал о моем приезде, и я тем самым спасся от его грубой ручищи, от прикосновения которой кожа моя краснела.

– Я хочу спать, – сказал я женщине, которая, взяв меня в объятия, сняла с осла.

– Потерпи, – ответила она. – Дед твой вот-вот дух испустит. Побудь с ним, чтобы он дал тебе благословение.

Даром чудотворным, дорогой игрушкой представлялось мне это благословение, за которым я прибыл из такой дали. Должно быть, это волос змея, о котором рассказывают сказки, – его нужно хранить как талисман, а в случае крайней необходимости сжечь, и тогда явится змей и спасет тебя. Так вот, я ожидал, что дед откроет глаза и даст мне волос.

В это мгновение дед вскрикнул и свернулся калачиком на постеленной овчине.

– Увидел своего ангела. Вот-вот душу отдаст, – сказала старуха.

Она перекрестилась, взяла кусок воска и принялась разогревать его дыханием и разминать пальцами, чтобы сделать крест и запечатать им уста покойнику.

Один из сыновей деда, с колючей, цвета воронова крыла бородой, поднялся, пошел в дом, принес оттуда гранат и вложил отцу в руку, чтобы тот взял его с собой в аид.

Мы все подошли ближе и стали смотреть на него. Одна из женщин затянула было причитание, но сын с колючей бородой зажал ей рот:

– Молчи!

Дед открыл глаза, кивнул. Все подошли еще ближе. В первом круге стояли его сыновья, за ними – внуки мужского пола, дальше – дочери и невестки. Дед вытянул руки. Одна из старух подложила ему под голову подушку. Дед заговорил:

– Будьте здоровы, дети. Я съел свой хлеб и ухожу. Я наполнил двор детьми и внуками, наполнил кадки маслом и медом, а бочки – вином. Жаловаться мне не на что. Будьте здоровы!

Он помахал руками, прощаясь. Медленно повернулся, обвел всех взглядом одного за другим. Я забыл о благословении. Меня он не видел, потому что двоюродные братья скрывали меня от его глаз. Все молчали. Дед снова разжал губы:

– Обратитесь в слух, дети. Услышьте последние мои наказы. Заботьтесь о животных, – о быках, овцах, ослах. Знайте, что у них тоже есть душа, они – тоже люди, разве что носят шкуру и не могут разговаривать. Они – люди испокон веков, кормите же их. Заботьтесь о маслинах и виноградниках, – унавоживайте их, поливайте, подстригайте ветви, если хотите, чтобы они плодоносили. Они тоже – люди испокон веков, но слишком уж испокон веков, и потому не помнят об этом. А человек помнит, потому он и есть человек. Слышите? Или я глухим все это говорю?

– Слышим, дедушка… Слышим… – раздались голоса.

Дед вытянул ручищу и позвал своего старшего сына:

– Константис!

Константис, седобородый, курчавый верзила с бычьими глазами, коснулся отцовской руки:

– Я здесь, хозяин-батюшка. Чего прикажешь?

– В малой кадке у меня – отборное зерно. Я его уже давно храню себе на кутью. На девятый день сваришь его и добавишь побольше миндальных орехов, – добра у нас хватает, слава Богу! – и не скупись, как ты привык, на сахар, – слышишь? Ты прижимист, я тебе не особенно доверяю.

– Верно ты говоришь, – ответил старший сын, качнув головой. – Верно ты говоришь, хозяин-батюшка, только и другие пусть потратятся. Все это хорошо, только и другие пусть потратятся. Это же – кутья, расходы нешуточные, а потом и свечи нужны, и попу заплатить нужно, и могильщику, и поминки справить, и стол накрыть с закусками, с вином. Добавь сюда и кофе для женщин, – все это расходы и нешуточные. Все должны поучаствовать.

Он повернулся к стоявшим по обе стороны братьям:

– Слышали? Каждый – свою долю! Орешки – врозь.

Сыновья что-то пробормотали сквозь зубы, а один из них сказал громко:

– Хорошо, хорошо, Константис! Ссориться не станем.

Между тем я проскользнул в первый ряд. Смерть, как я уже говорил, всегда была для меня дивным, притягательным таинством. Я подошел ближе, чтобы увидеть, как умрет отец моей матери, и он меня заметил.

– А! Добро пожаловать, маленький кастриец! Нагнись, – дам тебе благословение.

Старуха, мявшая воск, опустила ладонь мне на голову и нагнула ее. Тяжелая ручища покрыла мне все темя.

– Прими мое благословение, внук из Кастро, – сказал дед. – Стань человеком!

Дед пошевелил губами, желая сказать еще что-то, но силы его иссякли, и он закрыл глаза.

– В какой стороне солнце садится? – спросил он, затихающим голосом. – Поверните меня туда!

Два сына взяли его и повернули лицом к западу.

– Будьте здоровы! – прошептал дед. – Я ухожу.

Он глубоко вздохнул, вытянул ноги, и голова его, соскользнув с подушки, ударилась о камни, которыми был вымощен двор.

– Умер? – спросил я моего маленького двоюродного брата.

– Эх, и этот готов! – ответил мне тот. – Пошли, поедим!

7. Борьба Крита с Турцией

Однако больше всех школ и учителей, глубже первых радостей и ужасов, данных мне созерцанием мира, некое воистину ни с чем не сравнимое волнение оказало исключительное влияние на мою жизнь – ощущение борьбы Крита с Турцией.

Не будь этой борьбы, жизнь моя пошла бы по другому пути, а Бог, несомненно, обрел бы другой лик.

С самого рождения я дышал витавшим в воздухе грозным, зримым и незримым духом борьбы. Я видел, как христиане и турки искоса бросают друг на друга свирепые взгляды и сердито закручивают себе усы, видел, как низамы ходят с ружьями по улицам, а христиане с бранью запирают дома на засов, слышал рассказы стариков о резне, храбрости, о свободе и Греции и, живя своей глубоко затаенной, молчаливой жизнью, ждал, когда вырасту, чтобы понять смысл всего этого, засучить рукава и тоже вступить в борьбу.

Со временем я четко уяснил, что противниками были Крит и Турция и что один из них пытался освободиться, а другой не отпускал его, наступив ногой на грудь. Все, что было вокруг, приняло для меня образы Крита или Турции, которые стали в моем воображении символами грозной борьбы, – и не только в воображении, но и вошли в плоть мою. Как-то летом, 15 августа, в церкви над аналоем установили икону Успения Богородицы: мать Христова лежала с крестом в руках, справа от нее был ангел, а слева – дьявол, которые порывались взять душу ее. Ангел выхватил меч и отрубил дьяволу до самых плеч обе руки, которые повисли в воздухе, источая кровь. Я смотрел на икону, и сердце мое радостно стучало. «Богородица – это Крит, – говорил я себе, – черный дьявол – турок, а белоснежный ангел – греческий король… В один прекрасный день греческий король отрубит турку руки». Когда? «Когда я вырасту…» – думал я, и детская грудь вздымалась от волнения.

Нежное детское сердце мое начало наполняться страстью и ненавистью, и я сжимал свой маленький кулачок, желая поскорее вступить в борьбу. Я прекрасно знал, сражаться на стороне кого из двух противников был мой долг, и спешил вырасти, чтобы занять свое место за дедом, за отцом и сражаться.

Так было брошено семя. От него проросло, пустило ветви, расцвело и дало плоды все дерево жизни моей. Не страх, не боль, не радость и игра впервые потрясли душу мою, но страсть к свободе. Освободиться от чего? От кого? Постепенно, с течением времени совершал я восхождение по кряжистому пути к свободе. Перво-наперво освободиться от турка, – это была первая ступень. Затем освободиться от «турка» внутри себя – невежества, зла, зависти, страха, лени, напыщенных лживых идей. И, наконец – от идолов, ото всех идолов, даже наиболее почитаемых и любимых.

Со временем, когда я вырос и границы моего разума стали шире, эта борьба тоже стала шире, вышла за пределы Крита и Греции и охватила все пространство и время, вобрав в себя всю человеческую историю. Боролись уже не Крит и Турция, но Добро и Зло, Свет и Мрак, Бог и Дьявол. Всегда все та же, вечная борьба, и всегда за Добром, Светом и Богом стоял Крит, а за Злом, Мраком и Дьяволом – Турция. Так, волею случая родившись критянином в решительный час борьбы Крита за свою свободу, я с раннего детства почувствовал, что есть благо более ценное, чем сама жизнь, и более сладостное, чем счастье. Благо это – свобода.

Жил тогда старый капитан по прозвищу Полимантилас, «Куча платков», потому как он все время носил множество платков: один – на голове, другой – под мышкой слева, два свисали у него с шелкового пояса, а еще один держал в руке, чтобы вытирать неизменно потный лоб. Он был другом моего отца, часто наведывался к нему в лавку, вокруг собирались более молодые, отец заказывал для него кофе и наргиле, он открывал свою табакерку, набивал в ноздри табак, воодушевлялся и принимался рассказывать.

 

А я стоял рядом и слушал. Войны, штурмы, резня. Мегало Кастро исчезал, и передо мной вздымались горы Крита, а воздух наполнялся ревом: ревели христиане, ревели турки, в глазах у меня сверкали украшенные серебром пистолеты. Так боролись Крит и Турция. «Свобода!» – кричал один. «Смерть!» – откликался другой, и кровь ударяла мне в голову.

Как-то старый капитан повернулся ко мне, прищурил глаза, смерил меня взглядом и сказал:

– У ворона голубки не рождаются! Понятно, маленький храбрец?

– Нет, капитан, – ответил я, покраснев.

– Отец твой был храбрецом, и ты тоже вырастешь храбрецом, хочешь – не хочешь!

Хочешь – не хочешь! Слова эти запали мне в душу: устами старого капитана говорил Крит. Тогда я не понял смысла суровых слов, и только много позднее почувствовал в себе силу, которая не была моей, силу намного превосходящую меня, и сила эта направляла меня. Много раз я готов был пасть, но сила эта не позволяла. Силой этой был Крит.

И, действительно, благодаря честолюбию, благодаря сознанию, что я – критянин, благодаря страху перед отцом, мне с детства удавалось превозмогать страх. Вначале я не решался выйти один ночью в темный двор: в каждом углу, за каждым цветочным горшком, у края колодца, затаившись, поджидал маленький волосатый дух с блестящими глазами, но отец пинком вышвыривал меня во двор и запирал дверь на засов. Одного только страха не мог я еще превозмочь – страха перед землетрясением.

Мегало Кастро нередко содрогался до основания, рев доносился из недр земных, земная кора трещала, и несчастные люди теряли голову от страха. Когда неожиданно стихал ветер, так что даже листик не мог шелохнуться, и жуткий гул катился по земле, кастрийцы выскакивали из своих домов и лавчонок, поглядывая то на небо, то на землю, в полном молчании, чтобы ненароком не накликать беду, думали с ужасом: «Будет землетрясение…» и крестились.

Учитель, почтенный Патеропулос, как-то объяснил, чтобы успокоить нас:

– Землетрясение – это сущий пустяк, ребята, не нужно его бояться. Под землей находится бык, который мычит время от времени. А когда он бодает землю своими рогами, земля трясется. Древние критяне называли его Минотавром. Это сущий пустяк.

Такое успокоение учителя только пуще прежнего нагнало на нас страху. Стало быть, землетрясение – это живое существо, зверь с рогами, который мычит, двигается у нас под ногами и пожирает людей.

– А Святой Мина почему не убьет его? – спросил тогда Стратис, упитанный мальчуган, сын пономаря.

Учитель разозлился.

– Не мели вздор! – закричал он и, сойдя с кафедры, надрал Стратису уши, чтобы тот не смел болтать.

Но однажды, когда я проходил через турецкий квартал, – шел я как можно быстрее, потому как испытывал отвращение к запаху, исходившему от турок, – земля вдруг снова задрожала, окна и двери затрещали, и послышался гул, словно дома рушились. Я остался стоять посреди узкого закоулка, скованный ужасом. Прикипев взглядом к земле, я ждал, что она вот-вот разверзнется, бык появится оттуда и сожрет меня. И вдруг распахнулась сводчатая дверь, за ней показался сад, и три турчаночки с открытыми личиками, босые, простоволосые, выскочили оттуда перепуганные насмерть и бросились врассыпную, крича тоненькими голосами, словно ласточки. Узкая улочка наполнилась благоуханием мускуса. С той минуты и на всю мою жизнь землетрясение является предо мной в другом образе: оно уже не мычало свирепым быком, но щебетало пташкой, – землетрясение и турчаночки стали для меня единым целым. Так впервые я увидел, как мрачная сила соединяется со светом и озаряется им.

Равным образом очень много раз в жизни моей, когда намеренно, а когда невольно, надевал я добрую маску на ужасы – на любовь, на добродетель, на болезнь, – благодаря этому я и смог устоять перед жизнью.

8. Жития святых

Первой страстью моей стала свобода, второй, еще и до сих пор втайне владеющей мною и мучающей меня, – жажда святости. Герой и святой одновременно – вот высший идеал человека. С детства витал надо мною в голубом воздухе этот идеал.

Каждая душа в Мегало Кастро имела в те годы корни, уходящие глубоко в землю, и корни, уходящие глубоко в небо. Поэтому, едва я научился складывать слова по слогам, первой вещью, которую я упросил мать купить мне, была книга житий святых – «Святое Послание». ΘΕΟΥ ΘΕΑ ΘΕΙΟΝ ΘΑΥΜΑ – «Зрелище Божье, чудо божественное! Камень упал с неба…». И разбился камень этот, и нашли письмена внутри него: «Увы, увы едящему скоромное и пьющему вино в среду и пятницу!» Я хватал «Святое Писание» и, держа его, словно знамя, высоко над головой, стучал каждую среду и пятницу в дома нашего квартала, – к госпоже Пенелопе, к госпоже Виктории, к старой Катерине Деливасилене, – неистово устремлялся внутрь, бежал прямо на кухню, нюхал, что там готовили, и горе, если доносился до меня запах мяса или рыбы: я угрожающе потрясал «Святым Посланием» и восклицал: «Увы! Увы!» И перепуганные соседки ласкали меня, умоляя замолчать. А однажды, обратившись с вопросом к матери и узнав, что, будучи младенцем, я сосал по средам и пятницам, стало быть, пил молоко в эти священные дни, я разразился рыданиями.

Я продал друзьям все свои игрушки и купил на выручку жития святых в книжицах для простонародья. Каждый вечер, усевшись на скамейке во дворе среди базилика и бархатцев, я громко читал о мучениях, которые претерпели святые ради спасения души своей. Соседки собирались со своим шитьем и прочими делами, – кто чулок вязал, кто траву чистил, кто кофе молол, – и слушали. И постепенно плач по мукам и страстям святых поднимался во дворе. Канарейка в клетке, висящей под акацией, слышала чтение и плач и, захмелев от этого, поднимала вверх шейку и принималась петь. И маленький садик с пряностями и виноградными лозами вверху, замкнутый, теплый и благоухающий, представлялся в плаче женщин Святой Плащаницей. Прохожие останавливались, говорили: «Кто-то умер» и шли сообщить печальную весть отцу, но тот только кивал головой: «Ничего не случилось. Это мой сын пытается научить соседок богословию».

В моем детском воображении возникали далекие моря, тайно отправляющиеся в путь корабли, сияющие среди скал монастыри, львы, носящие воду аскетам, а в мыслях у меня были финиковые пальмы и верблюды, блудницы, пытающиеся войти в церковь, огненное оружие, возносящееся в небеса, пустыни, звенящие от женского смеха и стука женских башмаков, и Искушение, которое, словно добродушный Святой Василий, приносило в дар пустынникам яства, золото и женщин, но взгляд оных был устремлен к Богу, и Искушение исчезало.

Быть суровым, терпеливым, презирать счастье, не бояться смерти, желать высшего блага более мира земного, – вот какой голос раздавался неумолчно из этих книжиц для простонародья, наставляя мое детское сердечко. И там же была неутолимая жажда тайного бегства, дальних путешествий и приключений, исполненных мученичества.

Я читал жития святых, слушал сказки и разные разговоры, и все это преобразовывалось, испытывало превращение в душе моей, становясь красочными выдумками. Я собирал соседских ребятишек или соучеников и рассказывал им все это, выдавая за мои собственные приключения. Я говорил им, что только что вернулся из пустыни, где у меня был лев, которого я нагружал двумя кувшинами, и ходил с ним к источнику за водой. Я говорил, что третьего дня видел у нашей двери ангела, который вытащил у себя из крыла перо и дал его мне. Я даже показывал это перо, – третьего дня мы зарезали белого петуха, и я взял себе длинное белое перо. Я говорил, что теперь буду писать пером ангела…

– Писать? Что писать?

– Жития святых. Житие моего деда.

– А разве твой дед был святым? Ты же говорил, что он воевал с турками.

– Это одно и то же, – отвечал я, затачивая ножиком перо.

Как-то в школе мы читали в книге для чтения, как ребенок упал в колодец и оказался в богатом городе с золотыми церквями, цветущими садами и лавками, забитыми сластями, конфетами и маленькими ружьями… Воображение мое разыгралось, я прибежал домой, бросил во дворе сумку и уже ухватился было за край колодца, чтобы прыгнуть туда и оказаться в богатом городе. Мать сидела у окна, выходившего во двор, и причесывала младшую сестренку. Увидев меня, она закричала, бросилась ко мне и схватила за передник в тот самый момент, когда я, опустив голову вниз, отталкивался от земли, чтобы полететь в колодец.

Каждое воскресенье, придя в церковь, я видел в нижней части алтаря икону, на которой Христос, поднявшись из гробницы с белым знаменем, устремляется в небо, а снизу смотрят на него, охваченные ужасом, упавшие навзничь стражи. Я много раз слышал о восстаниях и войнах на Крите, мне говорили, что отец моего отца был выдающимся военачальником, и, глядя на Христа, я мало-помалу убеждался, что это и есть мой дед. И вот, собрав друзей перед иконой, я говорил им: «Вот мой дед идет со знаменем на войну, а внизу лежат поверженные турки».

То, что я говорил, не было правдой, но не было и ложью: сказанное выходило за пределы логики и морали, возносясь в более легкий, более свободный воздух. Если бы мне сказали, что я лгу, я разрыдался бы от стыда. Перо в моих руках перестало быть петушиным пером, – мне дал его ангел, я не лгал. Христос же со знаменем, – и в это я верил непоколебимо, – был мой дед, а перепуганные стражи внизу – турки.

Намного позже, начав писать песни и романы, я понял, что эта чудодейственная обработка и есть творчество.

Однажды, читая житие Святого Иоанна Хижинного, я вдруг сорвался с места и решил: «Уеду на Афон и стану святым!» И даже не повернувшись, чтобы взглянуть на мать, – точь-в-точь как поступил Святой Иоанн Хижинный, – я переступил через порог и вышел на улицу. По самым пустынным закоулкам добрался я до порта. Я бежал, боясь, как бы кто-нибудь из дядьев, увидав меня, не отвел обратно. Я подошел к первому попавшемуся челну, который собирался в плавание. Загорелый моряк, нагнувшись к железному кольцу причала, отвязывал канат. Я приблизился, дрожа от волнения:

– Возьмешь меня в лодку, капитан?

– Куда тебе?

– На Афон.

– Куда? На Афон? Что ты там делать будешь?

– Святым стану.

Капитан захохотал, хлопнул в ладоши, словно прогоняя цыпленка, и крикнул:

– Домой! Живо домой!

Я ушел и, посрамленный, воротился домой, забился под диван и никому ничего не сказал. Сегодня я исповедуюсь в том впервые. Моя первая попытка стать святым потерпела провал.

Горечь моя длилась годами. Может быть, еще и до сих пор длится. Я ведь родился в пятницу, 18 февраля, в День Душ. Старая повитуха взяла меня на руки, поднесла к свету, пристально посмотрела на меня, словно увидав какие-то таинственные знаки на теле моем, подняла высоко и сказала: «Ребенок этот, – вспомните мои слова! – станет епископом».

Когда я впоследствии узнал о предсказании повитухи, оно оказалось настолько соответствующим самым сокровенным чаяниям моим, что я в него уверовал. С тех пор великая ответственность лежала на мне, и я старался не делать ничего, чего не сделал бы епископ. Намного позже, увидев, что делают епископы, я переменил мнение и, дабы сподобиться святости, к которой так страстно стремился, старался не делать ничего из того, что делают епископы.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35 
Рейтинг@Mail.ru