bannerbannerbanner
Институт репродукции

Ольга Фикс
Институт репродукции

Полная версия

Для всех дом наш становился родным, всех принимал и обогревал. И всегда люди, жившие в доме, влияли на обстановку в нем – а как же без этого? Но, мама права, всегда и Дом сам влиял на всех. Атмосфера, ему присущая, воздух, которым в нем дышат – все это делало свою тихую и незаметную работу, подтачивая, обтесывая их, как жук древоточец

*

Солнце светило так ярко, что глаз не поднять. Поэтому он шел, ссутулившись, всматриваясь в трещинки на асфальте. Асфальт в их переулке старый, неровный, тротуары узкие, а кое-где их и вовсе нет

– «Она не могла так поступить, – упрямо твердил чей-то голос, бесконечно и тупо, повторял через равномерные промежутки, как заезженная пластинка. – Не могла так поступить. Не могла так поступить. Не могла…»

Потом он понял, что сам того не замечая, говорит вслух.

А почему, собственно не могла? А как еще она должна была поступить? Вообще, был ли у нее, другой какой-нибудь выход?

– Это недоразумение, Кость. – Инка слегка пожала плечами, не движение – намек на него. – Случайность, нелепая, и к тому же уже исправленная. Не бери к сердцу, не сходи с ума. Takе it easy! – тут она улыбнулась, немного неуверенно, но, как всегда, премило.

Вот улыбка эта его и доконала. Стоя на пороге ее квартиры, Костя все время морщился и вздрагивал, непроизвольно отзываясь на передвижения лифта, который лифт без конца все вызывали и вызывали. Кабина, дергаясь и лязгая, постоянно перемещалась вверх —вниз, прямо у него за спиной, мешая сосредоточиться и вникнуть в услышанное, хоть сколько-нибудь адекватно отреагировать…

Впрочем, главное-то он понял сразу: она избавилась от ребенка. От их с ним общего ребенка. О котором Костя – ну, так уж получилось – до сего мгновенья вообще ничего не знал. И потому в решении вопроса о ребенкиной жизни смерти не принимал никакого участия.

А мог бы и дальше ничего не знать. Мог бы и вообще ничего не узнать никогда…

А разве такое еще бывает? Значит, бывает. Врач, прописывая антибиотики, забыл предупредить, что одним из побочных эффектов может стать ослабление действие противозачаточного импланта.

Ну что скажешь, козел. От козлов никто ведь не застрахован!

Неважно! Она ведь уже сделала аборт. Собственно, даже мини-аборт. Ничего такого здесь нет, да можно сказать, и не было. Пустяки, как говориться, дело житейское. Ну, случилось, теперь чего уж. И вообще это не его дело!

Он должен был, он просто обязан был как-то отреагировать. Нет, даже и не как-то, а обязательно правильно. А-дек-ват-но.

Обнять, поцеловать. Погладить по волосам – как всегда, когда она говорила или делала какую-то глупость.

Он стоял и тупо молчал, как идиот, с руками, висящими по бокам, как снулые рыбы.

Стоя на пороге своей – такой знакомой и уютной! – квартиры, Инна тоже, наконец, замолчала. Она наматывала на указательный палец темную, вьющуюся прядь волос, отпускала ее на мгновение – прядь тут же взлетала вверх, к уху, закручиваясь тугой пружинкой, но Инка опять ее ловила, тянула вниз, выпрямляла, резко, почти что дергая, наверняка, делая себе больно…

О, Г- споди, Инка, тебе же наверняка было больно, и это же было опасно, все-таки операция, говорят после этого могут быть какие-то последствия, осложнения, ты же наверняка боялась, ты ж ведь вообще-то всегда боялась всякой там крови, боли…

Проблема в том, что, на самом деле, не было в нем ни капли сочувствия.

Нет, ну совсем то есть никаких чувств не было. Ни к ней, ни вообще. Один только мертвый металлический голос, равнодушно долбящий в голове всю одну и ту же тему. Как навязшую в зубах популярную песенку, которая уж как привяжется, как привяжется…

– Костя, да если б я знала, что ты так отреагируешь, ни за что б тебе не сказала! Кость, ну что ты молчишь, как неживой, ну скажи уже, наконец, что-нибудь! Кость, ну ты чего, в самом-то деле, можно подумать, мне самой это легко далось! Мне, Кость, может быть, тоже жалко!

Жалко… Из всех когда-либо изобретенных человечеством слов, это было бы последним из пришедших к нему на ум. Жалко.. Жалко у пчелки.. Однако, как прикажете называть ту гулкую, звенящую, давящую пустоту, образовавшуюся ни с того ни с сего внутри?

– Да, – произнес он в конце концов. – Да, наверное, ты права. Наверное, лучше бы я вообще ничего не знал. И мы бы себе жили, как жили. А действительно, зачем ты мне все это рассказала? И что именно ожидала от меня услышать?

– Понимаешь, – как всегда, когда Инна волновалась, кончик носа у нее побелел и на нем отчетливо проступили крохотные, обычно незаметные веснушки, – понимаешь, мне кажется, я бы просто не смогла бы… ну, держать это все время в себе. И потом, я думала, что так будет ну, честнее, правильнее, что ли. Ну, чтобы и ты тоже знал, ну, что он у нас был, ну, в смысле мог быть, этот ребенок…

– А зачем мне это знать? Что это меняет? – тупо спросил он, и тут уж Инна замолчала совсем, и дальше просто стояла молча, туго, до боли, до слез, натянув намотанную на палец прядку волос.

*

Это меняло все. Этот нерожденный, черт его знает какого пола ребенок снился ему по ночам, и будил Костю своим криком.

Это был абсолютный, непоправимый, необратимый, невооруженным глазом диагностируемый крышесъезд. И если бы родители, или хотя бы бабушка, были рядом, а не в Америке, они б наверняка затолкали Костю в психушку.

По счастью, никого рядом не было, и никто не мешал ему всласть тосковать.

Учиться он в таком состоянии он не мог, и, под изумленные восклицания директрисы и завуча забрал документы из их супер-пупер элитной школы и отнес в экстернат, что возле метро. Туда надо было являться примерно раз в месяц и, вежливо изрекать какие-нибудь междометья, или даже вовсе нечленораздельные звуки в ответ на дебильные вопросы тамошних преподов. За это они ставили какие-то ихние, непонятного значенья, зачеты. Он все сдал, и почувствовал себя на какое-то время от всего, кроме тоски, свободным.

Мать всхлипывала в телефон. Баба Лаура что-то вякала в трубку в обычной для нее изысканно-французской манере. Костя не вникал. Какая может быть загубленная будущность, если он пока что еще живой? Другое дело его ребенок…

Он дошел до того, что накупил всяких книжек по развитию мелких детей от зачатие до трех лет, и часами читал, и смотрел картинки, и все прикидывал: каким бы он мог быть сейчас, а потом обратно возвращаясь к тому, каким он был, когда его убили.

Костя даже скачал где-то документальный фильм об абортах под названием «Немой крик» и часами, не отрываясь, смотрел как «их» убивают, слушая бесстрастные комментарии диктора-переводчика. Фильм был штатский, снятый при помощи аппарата —УЗИ. «Так как плод в этом возрасте уже не может целиком пройти в шейку матки, ему сперва по очереди удаляют конечности, а затем при помощи щипцов размозжают голову и извлекают ее по частям. На экране мы видим, как плод мечется внутри плодного пузыря, пытаясь ускользнуть от кюретки. Рот его раскрывается в беззвучном крике…»

Он не отказывался от своей вины, нет, Костя точно знал, что сам виноват – не думал, не предполагал, не догадывался, а ведь должен был, должен!…

Он был обеими руками против абортов, да что толку! Преступление, совершенное посредством бездействия…

*

– Блиин, да как ты не поймешь-то, да вообще ж у человечества это в крови – детей своих убивать, изничтожать, уродовать. Блин, да вся история ведь об этом, хоть Мифы Древней Греции почитай, хоть Ветхий Завет! «Хронос, пожирающий детей своих», Аталия, переворачивающая вверх дном Иудею в поисках последнего внучка, сединой мыслью – как бы его ловчей пришибить… – бывший одноклассник раскачивался и прям-таки подпрыгивал на колченогой, одиноко стоящей посреди комнаты табуретке.

– Ага, для полноты картины ты сюда еще и Брема приплети— про крокодилицу, например, льющую слюну над своими яичками, дескать вот, вот, сейчас деточки-то повылупятся – и то-то я славно подзакушу! А уж что гуппи у меня в аквариуме вытворяют – ну я вообще молчу! Но мне-то что до этого?! По мне, пусть хоть весь мир с ума сойдет, я остаюсь при своем мнении. Меня все это не касается. Я – это я.

– Да как то есть не касается?! «Я человек, и ничто звериное мне не чуждо.»

– А если мне, например, как раз чуждо, тогда что?

– Ой ли? Че-то мне подсказывает, что ежели кому, например, звериное чуждо, от того абортов никто делать не станет. Поскольку он, видимо, и не человек даже, а типа как бы бесплотный ангел.. Не выпендривайся, такой же ты человек, как все.

Костя резко сел на своей раскладушке, – пружины взвизгнули, как обиженный щенок, потянулся всем телом, так что захрустели суставы. Согнул ноги в коленях, уперся в них подбородком..

– Понимаешь, Серый, тогда все вообще не имеет никакого смысла!

– Открытие сделал! Коперник, блин! Между прочим, музон иногда менять надо. Я сам тут у тебя за полчаса чуть не поседел! Это ж и вправду умом рехнуться можно – если гонять взад-вперед по сто часов допотопный «Гр. обешник» с Янкой!!!

На всю мансарду и на десять окрестных крыш проникновенно звенело Янкино «Печаль моя светла»:

– Я- аа повторяю вновь и вновь и снова-а, никто не знает как же мне хуево-о-о! И телевизор с потолка свисает, и как хуево мне никто не зна-ает!

Равнодушно, не отрывая глаз от постера на стене (засиженная мухами голая китаянка, цветастым веером прикрывающая область бикини. На веере ярко-красные маки с угольно-черными сердцевинами, в частую полосочку плиссе, на солнечно-желтом фоне) Костя процедил:

– Ну, выключи ее, что ли.

Во внезапно наступившей тишине стал отчетливо различим звон мух, роящихся под потолком вокруг голой стоваттной лампочки.

– Нет, ну ты попробуй хоть раз на минутку отвлечься от личных амбиций. А что ей по-твоему оставалось делать? Рожать в семнадцать лет, с недооконченной средней школой? Да еще девице из такой семьи, с таким не хило вырисовывающимся будущим. Это ж не то что девки из нашей дворовой девятилетки, которым ничего, кроме ПТУ не светит. Им-то можно за ради разнообразия и родить. Но она-то зачем должна была из-за этого твоего ребенка себе жизнь ломать?

 

– По-моему, ясно зачем. Онажемать.

– Какая еще мать к ебеням?! Сопливая девчонка, школьница! Да ты и сам, извини меня, не лучше. И вот из-за какого-то, никому из вас в сущности ненужного ребенка все бросать псу под хвост?! Не, ну ты нормальный человек иди где?…

– Серега-солнце, выгляни в оконце – скажи, сидят там старушки на лавочке?

– Ну, сидят. – Сергей недоуменно перегнулся через подоконник. Зажмурился – солнце, хоть и предзакатное уже, шибануло прямо по глазам.

– А как ты думаешь, нужны они кому-нибудь, или нет?

– В смысле?

– В прямом. Вот ты вдумайся: большинство этих околоподъездных бабушек давным-давно никому уже ни зачем не нужны. Ни детям, ни внукам, ни даже самим себе. Все ждут-не дождутся, когда ж они, наконец, помрут, и освободят жилплощадь. Однако тебе, Серж, вряд ли показалось бы моральным и нравственным начать регулярный отстрел таких вот абсолютно лишних старушек. И ведь даже технически это несложно – сажаешь где-нибудь неподалеку на крышу снайпера, и он тебе шлеп-шлеп по старушке в день. Тихо, гуманно и аккуратно

– Ну, ты и загнул!

– А что? Скажешь, плохая аналогия? И ведь согласись, старушки-то эти, прямо скажем, свое уже отжили, а у моего ребенка, никогда ничего не было и никогда уже ничего и не будет. Меня, – тут Костя резко развернулся на кровати к другу лицом, и вперив в него безумный какой-то, горящий фанатическим огнем взгляд, с надрывом, кошачьим мявом каким-то, провыл: – Меня это, если хочешь знать, бесит больше всего – ну, что ничего, никогда… Что я его не знал никогда, а теперь уж и не узнаю! Каким он был, мой ребенок, на кого был похож, какого цвета у него глаза были, ну, или там, волосы. Не узнаю даже мальчик он был, или девочка. И что он был… мог быть… за человек. Вообще ничего про него не узнаю! Ни даже поговорю с ним никогда! Словно началось что-то такое – и сразу вдруг обрыв, тьма, могила. И ничего ж не сделаешь, хоть башкою об стенку бейся… И к тому же я сам вроде как получаюсь во всем виноват. Ну, ясно тебе хоть что-нибудь?! – и, уже сникая, на полтона ниже – Ты прости, оно все как-то у меня… не до конца еще… вербализовалось.

И, уже отворачиваясь к стене, накрываясь с головой клетчатым одеялом, совсем еле слышно:

– Знаешь, у меня, с тех пор как она сказала, все время такое чувство, точно кто-то близкий умер. И ведь с одной стороны посмотреть – это в самом деле так и есть. А с другой стороны – смешно, конечно. И правда ведь, такое чуть ли не каждый день, и чуть не со всеми на свете случается. Но это никак почему-то не утешает.

– Хм. Честно тебе скажу, мне не смешно. Правда. Хотя сам я на такую силу и чистоту чувств явно не способен. Что и говорить глубокий подход! Снимаю шляпу, старик, сто раз снимаю шляпу! Но согласись, что с таким подходом… Ну, чтобы уж быть перед собой до самого конца честным… Надо, как бы тебе сказать либо вообще ни с кем никогда не трахаться, либо самому этих детей потом носить и рожать. А то, знаешь, как-то не совсем комильфо. Потомства жаждешь ты, носить девять месяцев, фигуру гробить и рожать потом в муках почему-то ей. Причем не испытывая ко всему этому никакой даже самомалейшей тяги. Этакое, типа, изнасилование в извращенной форме. А ты станешь рядышком похаживать, со стороны смотреть, сочувствовать да поддерживать. Ну ясно, не самому же тебе рожать? Ты ж все-таки у нас не совсем еще псих?! Хотя науке, отметим в скобках, такое нынче вполне по силам. Че молчишь-то, Костян? Прав я, или нет?

Клетчатое одеяло неожиданно резко сползло с головы. Костя сел, потянулся и сказал, вроде бы не совсем впопад:

– А знаешь, Серый, может быть, ты и прав! В смысле, я, может быть, совсем псих.

*

Оставшись один он подошел зачем-то к пыльному, заросшему зеленью, давно нечищеному аквариуму. Десяток гупяшек носились взад-вперед, помахивая разноцветными хвостами. Костя стукнул по стеклу, привлекая рыбье вниманье. Немедленно всей кучею сгрудились под кормушкой. Чтоб не разочаровывать, пришлось им сыпануть сухого корма.

Одна из самок плавала с трудом, тяжело переваливаясь толстым бочкообразным брюхом – вот-вот разродится. Будет тогда по всей поверхности мелюзга носится, а старшие их, так сказать, прореживать, пока не останется штук пять-шесть самых шустрых и крепких из сотни. Естественный отбор. Да остальные-то и не нужны – где бы он стал держать сто лишних гуппи, это ж им какой аквариум пришлось бы купить, да и не один еще, пожалуй. А так все само собой как-то регулируется… Н-да-а. Чистить пора аквариум, вот что.

Умом-то он понимал, что Серега правильно все сказал – выпускной класс, какие, к чертям, детишки?! И он ведь не собирался на ней прямо сейчас, с места в карьер, женится, не закончивши даже средней школы. Да и чтоб с ним было, если бы он и вправду на Инке женился. Об этом даже подумать страшно, особенно теперь, после всего, что произошло, да что он, дурак, что ли, в самом деле…

Выходило, однако, что да, определенно дурак. И жениться готов хоть сейчас, пожалуйста, сколько влезет!

Если б это хоть что-нибудь могло изменить!

Но… «Как в народе говорят – фарш невозможно провернуть назад!»

Кстати о старушках – так плохо на душе у него не было с тех пор, как умерла баба Иза.

Однако впереди внезапно чего-то забрезжило. Неясный какой-то светик наметился вдруг в конце туннеля.

Нет, правда, что может быть лучше и проще, чем родить самому своего ребенка? Чтобы этот ребенок был потом только его, и больше ничей на свете. Чтоб никто уже не смог сказать, что он, Костя, на чужом горбу в рай въехал. Чтоб самому все решать, самому за все отвечать. Чтоб никто никогда не посмел вмешаться!

А что? Ему уж полгода как восемнадцать. Имеет право избирать и быть избранным.

Вот только деньги… Он представлял, сколько это может стоить. Где нормальному пацану взять сразу столько денег? Разве что найти клад…

Костя подошел к распахнутому окну и облокотился на раму. За окном темнел острый скат крыши. Если вылезти, и залезть на конек (как в далеком детстве), то, съехавши по этому скату, можно въехать прямо сюда, обратно в собственное окно. Он так делал миллион раз, еще когда баба Иза была жива, и это была ее комната.

Там за окном, за ближним скатом все тоже крыши, крыши, метров на сто, наверное, сплошных крыш. Между ними случаются, конечно, иногда провалы и промежутки, но отсюда, издалека их не видно.

Покурил. Пригладил пятерней торчащие волосья – ну, типа, как причесался. Надо бы душ принять, что ли. Неохота только спускаться вниз, в «настоящую» то есть квартиру, жильцов этих беспокоить.

Предки перед выездом за бугор настоящую-то квартиру сдали. Косте оставили бывший бабушкин мезонин.

В мезонин поднимались по обычной, подъездной лестнице – мимо последнего этажа, как на чердак. Никаких «удобств», окромя микроскопического сортира с ржавой мойкой, в мезонине не было, «удобства» были в квартире., от которой, у Кости, само собой был свой ключ. Правда пользоваться им было стремно – жильцы их были молодожены, и у них в обычае было где и когда попало заниматься любовью.

Костина семья жила в этом доме почти двести лет. Собственно, его и построили Костин прапрадед со своим с младшим братом. «Доходный дом братьев Быковских, сдача в наем квартир и складских помещений». Вся Костина жизнь здесь прошла. Сюда его привезли из роддома, в одном из бывших складских помещений располагался его детский сад, в бывшей конюшне – школа-девятилетка, после которой он с блеском поступил в знаменитый на всю Москву физико-математический лицей. Здесь пережил первую любовь, здесь же, прямо в родном мезонине потерял, как говорится, невинность (родители на весь день тогда умотали на дачу, впрочем их и вообще не часто бывало дома, так что возможностей всегда было хоть отбавляй).

И здесь он теперь переживал смерть своего первого ребенка.

Впрочем, можно ли это назвать ребенком? И что есть смерть, если ей не предшествовало какой ни наесть жизни?

По инкиным словам выходило, что все это чушь, не стоящие внимания пустяки. И она, наверное, была права.

Инка вообще всегда бывала права.

В любом споре на любую животрепещущую тему – типа как ему одеться, или как им вдвоем лучше провести время – Инка всегда брала верх, и ни разу Костя не раскаивался потом, что послушался. Вообще ведь умная девка, даром что ни в математике, ни в физике ни в зуб ногой – как батя ее в лицей пропихнул, так все пять лет она у Кости сдувала на всех контрольных.

Он, собственно, и не возражал никогда, ему даже лестно было, все-таки почти самая красивая девчонка класса, и так на него запала.

Даже инициатором их первого раза была Инка. Дескать, мы с тобой уже не маленькие, сколько можно за ручки держаться, да и не могу я тебя больше мучить, я ж вижу, что тебе хочется, просто ты из порядочности молчишь… Мы ж с тобой не святоши какие-нибудь, и вместе мы уже так давно, что столько не живут.

Выходило вполне логично.

И конечно, ни слова о любви. К чему все эти пошлые банальности?

Он так и не узнал, был ли он у нее первым. Она говорила – да, и почему он должен был ей не верить? Да и не все ли равно?

А может, все дело именно в том, что он всегда был излишне покладистым? Но Косте и в самом деле казалось глупым спорить по пустякам – какая, в конце концов, разница, кто во что одет, и как именно развлекаться? И насчет секса – разве не правда, что он хотел? И, конечно, сам бы он еще сто лет с духом бы собирался (он, честно говоря, вовсе не считал что они «давным-давно должны были это сделать», он думал, что сделали они это как раз вовремя)

Но ведь им и в самом деле было хорошо вместе! Никакой ложной скромности или стыдливости ни он, ни она не испытывали с самого начала – да и откуда? Столько лет рядом, столько совместных поездок на пляж, в летние лагеря, друг к другу на дачу. Он знал ее наизусть, с закрытыми глазами мог сказать, где какая родинка, ямка, еле заметный шрамик от острого сучка, средний палец на ноге чуть длиннее большого…

Конечно, первые месяцы близости принесли немало открытий, но, пожалуй, открытия эти касались не столько Инки, сколько его самого. Он, Костя, столько нового открыл в себе, что, если честно, едва замечал ее рядом с собой. Этакий, немного извращенный, вариант онанизма.

Тогда, после первого, немного неловкого раза под Инкиным чутким руководством, в Косте неожиданно обнаружился прямо-таки талант к постельным делам, и он сам порой диву давался, где ж столько лет дремала в нем эта сила, да так крепко, что он и сам не подозревал о ее существовании. А какая в нем открылась страсть ко всяческому постельному экспериментаторству! И как Инка всегда его понимала, какой всегда была удивительно Его девушкой!

Он никогда не спрашивал, но внутри себя был совершенно уверен, что она все чувствует так же как он, что ей нравится тоже, что и ему.

Собственно, у него никогда не было повода в этом усомниться.

Нет, даже сейчас он не мог себя заставит жалеть о том, что у них было! Это было так потрясающе.

Ему так всего этого сейчас не хватало!

Нет, все-таки по-дурацки устроен человек. Мало ему неприятностей?

Что ж, за все хорошее надо платить.

И все-таки, вне математики и постели, он слишком часто с ней во всем соглашался.

А она из этого сделала вывод, что просто он несамостоятельный пацан, с которым можно ни в чем не считаться.

Вот как бы узнать – кто хоть у них был, девочка или мальчик? Инка и сама, похоже, не знает. Казалось бы, должно быть без разницы, но тайна эта, самой невозможностью своей быть разгаданной, манила его, звала за собой, точно дудочка крысолова, уговаривая заглянуть за край пропасти.

*

Постепенно главный вопрос решился для него сам собой. Он хотел ребенка, и, стало быть, рано или поздно, ребенок у него будет. Свой, только свой, собственный, и ничей больше. Это возможно, он узнавал. Денег и правда стоит целую кучу, но тут уж ничего не поделаешь. За все хорошее в жизни приходится платить. И хорошо, если только деньгами.

Короче, основное он для себя решил. А деньги – это мелочь, это уже детали.

Вот если бы найти клад! Где-то ведь он должен быть. Лежит, сволочь, дожидается, посверкивая в темноте золотом и брильянтами, ухмыляется, небось, про себя.

Прапрадед Кости – Константин Львович Быковский – был мужик неглупый, и еще в конце Первой Мировой, в первый же год унесший жизнь его брата, сообразив, что почем, наскоро распродал все, кроме этого, принадлежавшие им с братом дома, а выручку немедленно обратил в драгкамни и драгметаллы. Сложил все это в мешок и спрятал где-то здесь, в собственной квартире, в надежном месте.

Прапрадед погиб в тридцать седьмом, никому, конечно, не успев рассказать где.

 

Три поколения Быковских на протяжении долгих лет искали клад. Перекопали подвал, простучали стены, несколько раз сменили паркет. Это сделалось главной семейной легендой, сказкой, бережно рассказываемой и пересказываемой на ночь внукам и правнукам.

Костя тоже когда-то бегал, стучал по стенам молоточком.

– Зря стараешься, Костенька, – Посмеивалась над ним баба Иза. – Не суетись. Время придет – сам найдется.

– И когда, по-твоему, это будет?

– Откуда я знаю? Одному Б-гу известно. Увидишь. А не ты сам, так внуки твои. Пойдем лучше ко мне наверх, чай пить. С вареньем.

Баба Иза даже в старости превыше всего ценила свободу и независимость. Поэтому жила отдельно от всех, в этом вот мезонине. Раньше, до революции, тут была комната для прислуги, а по современным документам этой комнаты вообще как бы не было. Совсем.

*

Он спал. Ему снился сон. Они с ребенком, (во сне это был сын, с такими же, как у Инки темными и большими, всепонимающими глазами) сидели на берегу моря. Начинался прилив, и волны захлестывали берег, высокие, серо-зеленые, со спутанными гривами грязно-белой пены. Он объяснял сыну —ему было лет пять-шесть – теорию вероятности: «Вот видишь ли, сын, если эта волна серо-зеленая, и другая серо-зеленая, и третья серо-зеленая, и пятая, и десятая, то, стало быть, и все волны в море…»

Его разбудил телефон. Сергея шумно и возбужденно дышал в трубку, подвывал от еле сдерживаемого смеха:

_ Слышь, Костян, ко мне тут Оленьева заходила, Маринка. У меня вишь предки в уик-енд на дачу свинтили, ну я ее и припахал, типа до утра поджениться…

– Ну, – он еще не до конца проснулся и плоховато соображал. Оленьева? Ну да, толстуха такая, с задней парты, с тяжелой такой косой и румянцем во всю щеку, вроде русской матрешки..

– Ну, и в самый интересный момент она вдруг, представь себе, Костя, рыдать начала. Я говорит, Сереженька, такая плохая, кошмарная, отвратительная, не трогай меня, я сделала такое, ты просто не знаешь, я такая ужасная, я, я, я..» Ну я вижу, что конца этому не будет, и, главное, прикинь, слышится мне во всем этом реве что-то такое смутно знакомое. Короче, беру я значит с тумбочки недопитую банку пива, выплескиваю ей в морду, и, пока она там отфыркивалась, доканчиваю за нее: «Аборт, что ль, сделала?» Она: «Как ты догадался, как ты догадался?» Так удивилась, что даже рыдать перестала, лежит, икает, пиво по морде напополам с тушью течет – в общем, картина маслом, – Сергей залился смехом, который Костя зачем-то долго, вежливо пережидал. – Так что видишь, все леди делают это. А то развели тут, понимаешь, пургу. Аборт, чтоб ты знал, это ж легализованное детоубийство. Так что не упусти свой шанс!

– Серый, ты там пьян, что ли?

В трубке явственно прозвучал тяжкий вздох:

– Да не, я так только, слегонца. Я, слышь, знаешь чего звоню? Я вот думаю, как бы это мне тебя встряхнуть, дурака! Пивом что ли облить, тоже? Или покрепче чем, чтоб глаза наконец протер, и видеть что-нибудь вокруг себя начал! Не ну с чего ты убиваешься-то? Не учишься, не работаешь, грязью зарос по уши! Бери пример с Оленьевой, она хоть в школу иногда ходит и косу по утрам заплетает. Ну да, не срабатывают иногда импланты, такова селява. Как и любое средство – надежность девяносто восемь процентов. И чего теперь – всем рожать, кому не повезло? Нищих, несчастных, уродов, дебилов? Проще надо быть, понимаешь, проще. И жестче. Жизнь —она, знаешь, мягкотелых не любит..Она их на фарш прокручивает. Хотел бы я, чтоб ты как-то ну.. взглянул на это дело с другой стороны, что ли..

– Да? И чего я там, на другой стороне, не видел?

– Да ты ничего там не видел! Почему ты понять ничего не хочешь! Ни ты, ни Оленьева твоя!

– С чего это она вдруг моя?

– Да вы оба квадратноголовые какие-то! Видите все в одном черно-белом свете! Ты слыхал когда, что бывает, когда аборты эти запрещают совсем делать на фиг?

– Ну?

– Веревки гну! Они, ну бабы то есть начинают курочить друг друга чуть ли не вязальными спицами, и гибнут от этого пачками почем зря, поскольку это ж все-таки операция, и значит, только врач может так, ну, чтобы совсем безопасно.

– И чего?

– Чего—чего! Я тебе говорю – куча бабья перемерла когда-то ни за грош, из-за того, что аборты запрещали.

– А тебе не кажется, что это только справедливо? Они хотели убить – вот сами и гробанулись. Поднявший меч от меча и погибнет.

В трубке ошеломленное помолчали.

– Чего?! Какой еще меч? Нет, Кость, не обижайся, но тебе определенно лечиться надо. Хотя, знаешь, по-моему, ты это не всерьез. Всяко ж ты мне не хочешь сейчас сказать, что желал бы Инкиной смерти?

На сей раз помолчать пришлось ему. Мысленно Костя прокручивал это не приходившее ему до сей минуты в голову, однако, надо признать, действительно явное следствие, логически вытекающее из его предыдущего рассуждения.

– Нет, – смягчился он наконец. – Нет, пускай уж лучше живет.

– И на том спасибо, – Сергей рассмеялся. —И ты не думай, дуру эту, Оленьеву мне тоже, конечно, жалко. Но ты знаешь, я так старательно ее утешал, что, кажется, заделал ей нового.

– Ну, ты все-таки редкостная скотина!

– А что? Все может быть. С двухпроцентною вероятностью!

Из трубки неслось жизнерадостное ржанье. Костя немного послушал, потом нажал кнопку и отключился.

Разговор этот точно открыл в нем форточку. Жуткая, мертвящая тяжесть разом куда-то вдруг улетучилась. На душе сделалось легко и пусто.

«А ведь я, похоже, все это переживу, – сказал он сам себе, с чувством легкого удивления. – Переживу, и буду жить дальше, просто и спокойно. Как все.»

Тут он спохватился. Вздрогнул, встряхнулся по-собачьи всем телом, и мысленно дал себе очередной зарок: – «Ну, уж нет! Как все я никогда, ни за что не буду! Я ведь уже решил. Я накоплю денег, и тогда…

Решительно встал, достал из сортира пластиковое ведро, наполнил брызжущей во все стороны водой из-под крана, сыпанул стирального порошка. Из-за шкафа извлек покрывшуюся уже паутиной швабру. Как следует, как матрос палубу, отдраил полы. Вытер везде пыль, разогнал из-под потолка пауков. Взобравшись на стул, протер лампочку и она, освободившись от пыли, неожиданно, засверкала – как звездочка, как крохотное солнце.

Костя огляделся. Что-то будто мешало ему сполна насладится наведенным порядком. Что-то здесь было лишнее. Что-то маленькое, цепляющееся, как заноза.

Ах да, постер! Засиженная мухами китаянка. Что она вообще здесь делает? Старый, лохматого какого-то года календарь – ну да, 1978, повешенный на стену еще бабой Изой. Она любила на него смотреть, особенно перед смертью, когда уже не могла даже говорить, но если ее усаживали в подушки, как ребятенка, немедленно находила глазами календарь, и принималась ему подмигивать, гримасничать, точно делая японке какие-то знаки.

– Совсем, бедная, из ума выжила, – вздыхала, глядя на это, мама, и Костя не выдерживал, уходил, не в силах смотреть на то, что осталось от мудрого, прекрасного, самого главного в его жизни человека.

Пора, пора избавляться от этих воспоминаний.

Костя решительно дернул за край намертво сросшейся со стеной картинки. Она отошла вместе со штукатуркой. Обнажилась кладка, причем несколько кирпичей тотчас же вывалилось на пол. Открылась полость – ну да, конечно, здесь раньше проходил дымоход, от заложенного за ненадобностью камина. Между прочим, камин бы стоило попытаться восстановить – несмотря на центральное зимой здесь бывает изрядно холодно, что вовсе не подходит для ребенка. Надо бы посоветоваться с Серегой, он в таких вещах сечет, и руки у него откуда надо растут.

Костя машинально сунул ладонь в образовавшийся проем, пошарил, пытаясь сообразить, что там, как, куда и откуда идет, и в выемке между кирпичами нащупал жесткую, заскорузлую, рогожу мешка.

*

Наш Институт всем хорош, вот только находится он у черта на рогах. До ближайшего метро или там станции монорельса еще двадцать пять минут на автобусе.

Поэтому вставать в дни дежурства приходится ни свет, ни заря в полной, то есть, кромешной тьме. Будильника у меня нет – он мне собственно, и не нужен, я принадлежу к везучим людям, всегда точно знающим который час (+ – 10 минут).

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25 
Рейтинг@Mail.ru