Несмотря на сгущенную то черноты ночь, я прекрасно вижу его в свете фонарей – рука автоматически сжимается, натягивает поводок. Петрович замечает это, чувствует черт знает каким местом, как меня сковало – движения огромного пса замедляются, короткие уши поворачиваются и нос ведет по ветру, пытаясь учуять знакомое. Желудок мгновенно поднялся к горлу, комом преградив дорогу воздуху. Ловлю себя на том, что дышу быстро, через нос, сцепив зубы, сжав кулаки. Моя дворняга молча принюхивается, а я, едва сумев расцепить зубы, тихо говорю:
– Еще раз притащишься, и я спущу на тебя Петровича.
– Спускай, – бубнит он с набитым ртом.
Молодой парень, с лицом херувима перекладывает едва начатый бургер в одну руку, другой снимает булку, и выбрасывает её в урну возле лавочки со словами:
– Хрень какая.
Следом за булкой в мусорку летит салат и огурец, и когда он парень добирается до котлеты, он говорит мне:
– Сними намордник, – бубнит он, дожевывая.
Я смотрю на уши торчком, чувствую бедром напряженные мышцы спины собаки.
– Шел бы ты отсюда.
Парень поднимает на меня хрустальные глаза, улыбается, скаля идеально ровные, белые клыки:
– Сними, сними, – говорит он, облизывая пальцы от соуса.
Он берет котлету в одну руку, другой выбрасывает остатки бургера урну. Я с сомнением смотрю на происходящее, но он протягивает котлету к носу Петровича. Тот тянет носом – сперва неуверенно и робко, но затем черная мочка носа с аппетитом втягивает аромат жаренного мяса.
Злобный клоун.
Я вздыхаю и расстегиваю намордник. Мой пес раскрывает пасть, а в следующее мгновение котлета исчезает в огромной пасти.
Гребаная Белка.
Смотрю, как он протягивает руки к псу, как тот нюхает, лижет их, собирая остатки мясного аромата с его пальцев, и мне становится дурно – тошнит, руки ходуном, а по спине мерзкая, липкая испарина. Белка запускает руки в косматую холку, чешет огромного пса за ушами, теребит огромную морду, и Петрович не против – обрубок хвоста медленно и лениво виляет. Надо бы научить его не брать еду у чужих. Злобный клоун гладит моего пса, рассматривает огромную морду, не боясь глядеть в блестящие черные глаза, что – то говорит ему, любуясь сливочно-бежевой шерстью, а я смотрю на молодого парня и думаю, когда же он растеряет всю свою приторность? Ему уже двадцать один (или около того), а от взгляда на него все еще сводит скулы. Интересно, он когда-нибудь станет похожим на мужика, или до самой старости будет куклой? Я облизываю пересохшие губы, сглатываю вязкую слюну – никто из Сказки не приходит ко мне просто так.
– Что тебе нужно? – спрашиваю я.
Он отрывает взгляд от пса, смотрит на меня, и на какое-то мгновение я представляю себе грим на красивом лице, обезображенном жуткой ухмылкой.
– Собирайся, – говорит Белка.
Сколько людей… Мне мерещится или это настоящие бриллианты? Женщина проплывает мимо меня, и шлейф дорого парфюма безмолвно подтверждает мои подозрения – да, это настоящие бриллианты. Я едва не сворачиваю себе шею, оглядываясь. Настоящие бриллианты, дизайнерское платье, баснословно дорогие туфли на тонкой шпильке, по стоимости не уступающие моей машине, и следы недавней подтяжки на немолодом лице. Но я теряю её из вида за молодой красоткой прямиком с глянцевой обложки – нет, уже не «Playboy», но «Vogue». Никаких вырезов до пупка или голых бедер, лишь тонкий шелк, подчеркивающий изгибы и впадины – намеки на необъезженную сексуальность юной madame. Она идет под руку с молодым парнем в сшитом на заказ костюме-тройке и с часами на запястье, которые бликуют в отсвете фонарей половиной рыночной стоимости моей квартиры. Немолодая пара в вечернем туалете, и здесь: настоящий жемчуг, ровные белые зубы (блестящая работа стоматолога и ювелирная – зубного техника), благородная седина – у него, неброский беж идеально уложенных локонов – у неё. Неспешно, величественно, сдержанно. Отрываю взгляд от этих двоих, поднимаю глаза, оглядываю улицу – Господи, сколько людей…
– Что это? – спрашиваю я.
Он разглядывает публику, словно бы подбирая слова, а затем:
– Версия 2.0, – лениво мурлычет Белка.
Парень предлагает мне руку, но я отказываюсь.
– Да ладно… – улыбается злобный клоун. – Простая вежливость.
– С каких пор тебя занимает учтивость? – бубню я, оглядываясь.
В нескольких метрах от нас компания молодых менеджеров высшего звена, банкиров, адвокатов и аудиторов. Холеные, вылизанные, сверкающие. Они сдержанны, но глаза искрят неподдельным азартом. Сын директора хора – его размноженная версия, будущее руководящего звена нашего города, и очень скоро, если их отцов не посадят, они станут начальниками, и с легкой руки будут раздавать особо ценные указания трудящимся.
– Наверное, с тех пор, как стал публичным человеком, – пожимает плечами Белка.
Он кивает головой в сторону огромного сферического здания, ярко подсвеченного белым светом прожекторов, и, медленно направляется к сверкающему куполу, заставляя меня следовать за ним. Огромная постройка светится, отражает, бликует – похоже по яйцо Фаберже, положенное на бок. На месте отпетого клерка, сожженного дотла огнем перемен.
На смену старому приходит новое.
– Куда мы? – спрашиваю я, проверяя, не вылезла ли бретелька бюстгальтера из-под широкой лямки вечернего платья. Спокойное, полноводное море людских тел, и мы медленно пересекаем его. На мне то самое «маленькое черное платье» длиной ниже колен, и глубина насыщенного черного атласа подчеркнута изящным, тончайшей работы, ювелирным комплектом из белого золота. Белка привез это платье с собой, равно как и туфли, и украшения, и острое, ледяное чувство дежа-вю, когда меня одевают, обувают, наряжают согласно чужим представлениям о красоте, а потом сажают в машину и везут: мимо горящих огней ночного города; мимо людей, мирно спящих в своих домах; по пустым дорогам, вдоль тихих улиц, сквозь кварталы и ночь, подальше от спящего города. Забавно, но теперь, когда я здесь, даже банального страха не чувствую – просто что-то колючее и холодное вращается внутри, подчиняясь гравитации сволочизма, осевшего на стенах бывшего металлургического завода. Условный рефлекс.
– Мы идем на прием по случаю празднования годовщины назначения Андрея Петровича на должность губернатора, – отвечает злобный клоун и посылает мне через плечо ехидную ухмылку. Словно это я его назначила. Не я, и даже не моими молитвами, но мне становится мерзко от того, что я была тому свидетелем – острый, быстрый укол, нервное движение языка по губам, и я чувствую вкус и запах помады.
– Уже год прошел?
Мимо нас проплывает стайка блестящих рыбок – разноцветные, мерцающие, сверкающие искорки-девушки в платьях, словно прекрасные, загадочные, недосягаемые сирены.
– Ну да, – кивает Белка.
Смотрю на его лицо и удивляюсь тому, как легко скользит его взгляд по точеным спинкам и попам, угадывая их красоты под тонкими тканями, не зацепившись за выступы, не скользнув сладким вожделением во впадины – равнодушно пересчитав их взглядом хрустальных глаз, а затем посмотрев на меня. – Теперь-то тебе здесь нравится?
Оглядываюсь: борделей и наркопритонов не осталось и в помине, но никуда не делась глухая стена. Внутри этой огромной чаши на смену старому приходит новое – те здания, что сумели пережить огонь и мародерство, прикинулись аккуратными кафе, ресторанчиками и цветочными павильонами, и теперь под тентами, украшенными теплой подсветкой крошеных лампочек, китайскими фонариками, декором из сухих цветов и ягод, стоят столики и стулья, кадки с благоухающими букетами. Внутри меня расцветает что-то горькое, с терпким привкусом и едва различимым послевкусием, название чему я никак не могу подобрать, но оно остается на языке после каждого вдоха.
– Не очень, – отвечаю я.
Белка натянуто улыбается и кивает. Неспешные волны людских голосов омывают мой слух, смешиваясь с ненавязчивой инструментальной мелодией, льющейся из динамиков. Здесь все такое выверенное, выдержанное, постельное, дорогое и отрепетированное, что сводит скулы. Раньше на этой длинной, широкой улице сверкали огни, пестрели порно-вывески, и люди, ведомые похотью, целовались, ласкали друг друга и спаривались; ведомые жаждой пили, ели, курили и употребляли все, что могли купить; ведомые вседозволенностью танцевали, кричали, смеялись, орали во все горло и делали то, на что ни за что не решились бы в обычной жизни. Это было мерзко, и грязно, но… честно. Честность подкупала, и даже если ты не осознавал этого с самого начала, Сказка показывала тебе людей без прикрас – снимала напускное, обращалась к самым низким, примитивным основам людской сущности. Здесь было видно – сможет ли продать человек. И если сможет, то – за что. Людские пороки раскрывают человека лучше, ибо порок – атавизм зверя в людской сущности, духовный «копчик» на том месте, где когда-то рос хвост. Лишь теперь я понимаю – на Сказке было столько дерьма, что отмыть эту красавицу дочиста было невозможно – только спалить. Вседозволенность была публично выловлена, привита, кастрирована, продезинфицирована, и теперь… Теперь, вымощенная гладкой, как стекло, брусчаткой, накрытая куполом ночи, но умело подсвеченная фонарями, подсветкой, стилизованными витринами, четко выверенная в геометрии, цвете, запахе, звуке, Сказка сверкает кристаллом сферы в апофеозе себя, как местом схождения всех дорог, и совершенно перестала быть собой.
Ежусь, хоть ночь очень теплая.
Я, следом за Белкой, оставляю позади большую часть дороги, и за нашими спинами, справа и слева от нас, прямо по курсу: вежливые улыбки, сдержанный смех, уверенные рукопожатия и четко выверенная дистанция, уважающая личное пространство. Как же много людей вокруг нас. И, сама не понимая, отчего злюсь, догоняю злобного клоуна и беру его под руку, притягиваю к себе:
– И что же вы теперь, и людей не убиваете?
– Нет, – по секрету шепчет Белка, – не убиваем.
– Что же так?
Он поворачивается ко мне, и улыбка расцветает на шикарных губах:
– Я всегда знал, что ты наша.
Во рту вяжет, внутри горчит.
– Что значит «ваша»? – спрашиваю, озираясь по сторонам. Внутри что-то шевелится, зудит, сводит легкими судорогами…
– Сказочная.
Забавно, а вот я не знала.
– Не неси чушь, – психую и крепче сжимаю его руку. – Объясни.
– Просто забавно, что из нас двоих об убийстве заговорила именно ты, – он улыбается, а затем. – На самом деле все просто – нам надоело.
– Надоело?
– Ну да… Сейчас и песочница больше, и игрушки интереснее.
– Надоело… – тихо охреневаю я.
Он смеется и ничего не отвечает.
Я и Белка – мимо идеально пошитых вечерних платьев, сквозь прозрачную взвесь ароматов дорого парфюма, тяжелый дым кубинских сигар, отворачиваясь от подтянутых лиц, перекошенных ботоксом, сведенных в судорогах вежливых улыбок, огибая руки, сцепленные в рукопожатии, щурясь от блеска драгоценных камней, омываемые роящимся гулом тысяч голосов. «Надоело» – кружится в моей голове, смешивается с великосветской болтовней на заднем фоне – голова кругом. Я открываю рот и говорю лишь для того, чтобы услышать свой голос – обрести хоть какую-то твердь:
– Разве они не должны тыкать в меня вилами?
– Кто?
– Добропорядочные самаритяне.
– По поводу?
– Ну… королева проституток и наркоманов, родная мать порока…
– Да о тебе забыли уже через неделю, – смеется Белка. – Кроме того, добрая половина присутствующих столько расскажет тебе о пороке, что ты поперхнешься своей королевской мастью и пойдешь поплакать за конюшню.
А со стороны и не скажешь… Мимо генеральных директоров крупнейших банков, владельцев градообразующих предприятий, мимо судей, адвокатов и глав крупнейших аудиторских компаний, мимо начальников полиции всех мастей и главных инженеров. Но сильнее, пожалуй, удивляет осознание того, как органично здесь мое присутствие.
Мы проходим широкую, ярко освещенную улицу, и в конце она разливается большой площадью перед зданием из стекла и бетона. Мы минуем её, протискиваясь мимо празднично одетых людей, подходим к огромным прозрачным панелям из стекла, где не сразу можно найти вход, ибо кругом стекло, и дверь от стен ничем не отличается. Но злобный клоун со знанием дела направляется к одной из стеклянных панелей, открывает её, и вот…
Мы внутри. Здесь так много людей, что нечем дышать – разноцветная рябь голов, тел, платьев и костюмов, и все они обращены к сцене, где…
– Господи…
Руки Белки – сзади: опоясывают, преграждают путь, подталкивают.
– Да перестань… Ты же уже большая девочка.
– Мне же не придется…?
– Нет. Просто смотри.
…отец Максима, Андрей Петрович, нерушимой скалой, каленым железом, в окружении полутора десятка преданных профессионалов – огромной команды, где нет места лишним, где лица, мудрые, невозмутимые, слаженно реагируют на любые внешние раздражители: подобающе, корректно, своевременно. Аплодисменты взрывают зал, и верноподданные сверкают улыбками, рукоплещут и кивают – там, где нужно, так, как полагается. Ни единого лишнего движения, ни одного неверного жеста – все так добротно отрепетировано, что становится дурно. Рядом с губернатором – Римма: брючный костюм-тройка, волосы, забранные в пучок, спокойствие на лице Василисы премудрой, и горящий янтарь глаз прикрыт тонкой сетью хладнокровия, как платком накрывают слишком яркую лампу. А секундой позже…
Резко, громко, душно – мое сердце – в горло и нещадно душит меня. Воспоминания сковывают, сжимают – мне кажется, я слышу треск своих костей под удушающими кольцами памяти, и что-то горячее внутри сердца разлетается шрапнелью, в кровь и, больно-больно, по едва зажившим нервным окончаниям.
…строгий деловой костюм, галстук – идеальным темно-серым узлом на крепкой, жилистой шее, дорогая стрижка, подчеркивающая овал лица, уложена волосок к волоску. Я столько читала о нем, столько слышала в новостных выпусках и экономических обзорах – умен, невероятно талантлив, сдержан, собран, обаятелен, работоспособен на зависть и сочетает в себе не только желание, но и умение руководить. Будущее политической элиты – её красное, пульсирующее, бьющееся сердце.
Он аплодирует, сверкая часами из-под манжеты идеально-белой рубашки, и глядя на эти руки, я не могу отогнать видение, в котором они гладят мои бедра, сжимают и нежно, от внешней стороны к внутренней, поднимаются выше, забираются в меня и нежат, ласкают, любят, нажатиями и поглаживаниями подчиняя себе мое тело, доводят его до оргазма. Я вспоминаю, как эти пальцы рисовали кровью улыбку на моих губах.
«Я весь этот гнилой мир заставлю любить меня. Они будут задыхаться подо мной и восхищаться. Восхищаться и любить»
Сверкают вспышки камер – он улыбается, сверкая жемчугом клыков, но, глядя на полноватые, прекрасные в идеально выверенной геометрии красоты губы, я вспоминаю их тепло на моих губах, легкое, как перышко, прикосновение, сладость языка и пряность возбужденного дыхания. Помню, с каким наслаждением они любили мою грудь, как острые зубы зажимали нежную розовую плоть, чтобы едва-едва больно, чтобы лишь самую капельку грубости, а потом язык ласкал, слизывал эту грубость, рождая нежность. Я помню, как эти губы, слизывая мою кровь, скалились ненавистью:
«Я буду подниматься наверх, буду подминать под себя людей, иметь систему во все дыры, коверкать мораль, а ты – смотри на меня…»
Я смотрю, Максим, смотрю…
Серая сталь глаз обманчиво спокойна – он смотрит на отца, на людей вокруг и на публику, даря уверенность в завтрашнем дне, услаждая взгляды льдом спокойствия под веером ресниц. А я вспоминаю, с каким наслаждением эти глаза впитывали нирвану возбуждения на моем лице, как расширялись зрачки, когда мой шепот превращался в стон. Я никак не могу забыть, как остра кромка радужки, когда безумие берет верх, и ничего человеческого в нем не остается, когда он – ярость, когда:
«Я буду расти, буду жрать всё и всех, и в конце концов, стану таким огромным, что заполню собой всё!»
И только теперь я понимаю, отчего так мерзко внутри – в горле першит от лицемерия, горчит от лжи, потому что людское животное тут одето в строгие деловые костюмы и вечерние платья, припудрено крошкой из драгоценных камней, лестью и отборным враньем – наглым, улыбчивым, дружелюбным до оцепенения. Теперь то, что было вне закона, стало законом. На самом деле, ничего менять не нужно, нужна лишь иллюзия изменения. Цирковое представление, шоу, публичные сожжения на кострах революции для достоверности. И вот те, кто еще вчера, зарываясь по уши в грязь и кровь, взывал к свободе, теперь позанимали теплые чиновничьи кресла и рукоплещут. Теперь им и в голову не придет орать о независимости.
Мой безумный крот, король нелюбимых, коронованный принц никому не нужных – все случилось так, как ты хотел.
– Я хочу уйти отсюда.
– Нельзя, – шепчет Белка над ухом.
– Меня сейчас вырвет.
– Мне сказано привести тебя сюда.
– Уведи, меня отсюда, – сдавленно, едва слышно.
– Куда?
Ладонь к губам:
– Куда угодно! Только подальше от этого дерьма…
***
Мы смотрим на ярко-желтую табличку «Внимание! Не входить! Ведется снос зданий!» Белка достает из кармана брюк пачку, выуживает сигарету, а затем смотрит на меня:
– Успокоилась?
Я, в общем-то, и не паниковала – затошнило просто, но я согласно киваю.
– Будешь?
Горький привкус лицемерия на языке… Курить я давно бросила.
– Давай, – говорю я и тянусь за сигаретой.
Он отдает мне свою. Я беру её и какое-то время верчу в руках, перекатываю между пальцами, чувствуя, как хрустит сухой табак под тонкой бумагой, подношу к носу и медленно вдыхаю – Бог ты мой, в каком же столетии была моя последняя затяжка? Я зажимаю её губами, Белка щелкает зажигалкой, подносит огонь к моему лицу, я делаю вдох – горечь обжигает рот, горло, заполняет легкие, кровь мгновенно наполняется ядом – голова идет кругом. Облокачиваюсь на стену, чувствуя мертвый холод бетона, и закрываю глаза. Белка закуривает и неспешно елозит взглядом по моему лицу, плечам, платью, с наслаждением выдыхая густой белый дым. Открываю глаза и смотрю на огромную живую куклу – крупный завиток светлых волос, хрустально-голубые глаза в обрамлении длинных ресниц, нос правильной формы, пухлые губы, ровный ряд белоснежных зубов, и все это заключено в идеально выверенный овал лица, водворено крепкой шеей на широкие плечи, которые сужаются, рисуя идеальные узкие талию и бедра, круглый зад, и поднято над землей длинными ногами на модельные метр девяносто с хвостиком.
– Ты же вроде не курил? – спрашиваю я, и со вкусом затягиваюсь еще раз.
Он пожимает плечами:
– Панацею временно отменили, – выдыхает он, зажимая сигарету меж грубоватых, по-мужски красивых, пальцев. – Приходится чем-то компенсировать.
Я смотрю на него и чувствую, как внутри теплится нечто, похожее на азарт – найти в этой куче живого дерьма хоть какой-то изъян. Споткнуться взглядом о визуальное доказательство, что это живое свидетельство не справедливого распределения генетических данных имеет хоть что-то несовершенное.
– Панацею? Сигаретами? – уточняю я.
Он снова пожимает плечами.
– Ничего другого нет.
И я понимающе киваю – бедненький… а затем:
– Расскажи мне, как Максим умудрился выжить после того, как я убила его?
Он делает затяжку, а затем вдыхает, снисходительно улыбаясь и мотая головой:
– Убила… – насмехается он. – Скажешь тоже, – Белка опускает ресницы, стряхивает пепел и, увидев, как он падает с кончика сигареты, снова поднимает глаза на меня. – Ранения в живот редко становятся смертельными. Больно безумно, и подохнуть очень хочется, но чаще всего не смертельно. Тут главное не задеть печеночную вену, и вообще не зацепить основной кровоток, не попасть в солнечное сплетение, а это всё, как ты понимаешь, гораздо выше того места, куда ты целилась, – он подносит ладонь к нижней части грудной клетки, похлопывая себя по межреберью. – Здесь. Нужно еще силу приложить, чтобы загнать нож под ребро. Там основной кровоток. Вот если туда – пара минут – и готово. А там, где была ты… – Белка делает затяжку и машет головой, щурясь, – …Максим ведь сам тебя направлял?
Я киваю, чувствуя, как горечь дыма и обиды щиплет глаза, и Белка вторит мне, кивая в ответ:
– Макс точно знает, чего делать не стоит, так что… – еще затяжка, и на выдохе. – Любит он это дело.
Сердце делает крутое пике, замирает…
– Какое?
– Резать себя, – затяжка. – Мамкин подарочек – ему всегда было интересно, что же она чувствовала, когда вгоняла себе в живот ножницы.
…глухо бьет меня – закусываю нижнюю губу. А Белка на выдохе, все так же обыденно:
– Просто раньше это были какие-то мелочи: иглы, ножи, бритвы. Чаще всего в подушечки пальцев или ребро ладони. Но в тот раз… Ты не убила его, а реализовала давнюю фантазию.
Где-то внутри глотки курлычет желание заорать, но я молча курю, рассматриваю прекрасного злобного клоуна, отчаянно ищу изъяны лица, фигуры, черт возьми, хотя бы косяки в одежде, чтобы отвлечься, чтобы доказать самой себе, что ничего идеального на свете нет.
– В панике ты даже не заметила, – глубокая затяжка, выдох, – как скоро мы были на месте.
– Вы?
– Я поднялся к вам один, но Блоха и Егор остались внизу. К тому моменту, как я вывел тебя из здания, к нам уже ехала бригада врачей, – он еще раз затянулся и выбросил окурок в сторону. – Ну, а остальное – дело техники. Макс долго восстанавливался, но…
– Фокусник, – тихо говорю я. – Все это для того, чтобы я была убедительной в финальном акте?
Злобный клоун оскаливается ухмылкой:
– Верно.
Обманул, надул, обдурил. Я думала, что убила его, а на самом деле… Оглядываю металлическую дверь с ярко-желтой табличкой.
– Вы снесли Сказку?
Белка нехотя отрывает взгляд от моего лица, смотрит на дверь:
– Даже не начинали.
Выбрасываю окурок:
– Можно туда?
Белка смотрит на меня внимательно, зло, словно впитывает все то, о чем я так громко молчу. Будто видит мою обиду, чует гнев и жар, исходящий от моей ярости – он безумно хочет, чтобы я отдала ему все эти вкусности, как в старые добрые времена.
– Зачем? – спрашивает он.
И, правда, зачем? Что я там забыла? Не знаю. Правда не знаю, но мне очень хочется… спрятаться. Опускаю глаза и понимаю, что вот-вот расплачусь.
– Так можно или нет?
Злобный клоун прячет зубы за чувственными губами, роняет взгляд мне под ноги, чтобы снова поднять на меня прозрачные и пустые голубые глаза:
– Отчего же нет? – ржавое скрежетание, лязг и стон металла. – Иди, – говорит Белка, с небольшим усилием открывая металлическую дверь.
Удивительно – не сомневаюсь ни секунды. Я делаю шаг, за моей спиной с грохотом закрывается металлическая дверь в мир уродства человеческой души.
***
Закрываю глаза. Тишина. Вдох – медленный, смакующий, наполняющий меня жизнью…
Я обезумела.
Выдох – опустошающий, очищающий, лишающий омерзения и горечи…
Вконец рехнулась.
В темноте козырька, в полнейшей тишине я чувствую себя единственным выжившим человеком на всей Земле. А она…
…смотрит на меня затравленно, но обессиленная способна лишь беззвучно открывать пасть, тратя последние силы на оскал, который уже никого не пугает. Открываю глаза, и из меня, тихо, ласково льется безумие:
– Привет.
Огромный, неповоротливый зверь едва дышит – зорко во все глаза – на меня. И в рождающейся панике наливаются кровью одеревенелые мышцы, вздыбливается холка и кораллово-розовый язык облизывает мокрую мочку носа. Она ждет, что придут убивать её, придут насиловать, придут ломать её кости, хребет, перебьют лапы, наживую выпотрошат, снимут её блестящую шкуру и украсят ею пол загородной фазенды.
– Не бойся, – тихим шепотом.
Делаю шаг и кромешной тишине стук моего каблука, словно выстрел – замираю, ежусь, чувствуя, как сводит судорогой её диафрагму – рокот, слишком низко, недостижимым нулем децибел, которого я не услышу, но могу почувствовать быстрые колебания воздуха, словно в моем собственном горле рождается чужая истерика. Она поджимает хвост, она пятится, вжимается в высокие стены – Сказка боится.
Я представляю, как вытягиваю руку вперед, и волны горячего дыхания разбиваются о мою ладонь, проходят сквозь пальцы, когда она подозрительно принюхивается. Помнишь меня? Я тебя помню очень хорошо. Даже слишком, и тем удивительнее, что теперь, когда есть возможность не встречаться с тобой я – здесь. Еще шаг. Позволь прикоснуться к тебе. Я представляю, как мои пальцы, едва касаясь мочки носа, скользят по переносице, чувствуя небольшую горбинку и то, как щетинится нос, когда она хищно скалит морду. Тсс… тише, тише. Не бойся. Еще шаг, и моя ладонь ложится на пушистый лоб: медленной нежностью к затылку между прижатых к черепу ушей, по шее, вдоль хребта к холке. Сжимаю пальцы, зарываясь в густую щелковую шерсть, и она переливается всеми оттенками ненависти-индиго: от глубокого, бездонного темно-синего, до мерцающей фиолетовой дымки – плавится, изменяется, раскрывается, наливается, пульсирует и растворяется сама в себе. Я представляю, как на моей коже остается блестящий след: ярко-красные искры – мелкая, но, ослепительно переливающаяся, россыпь гранатово-алых рубинов. Проведу по ним пальцами, любуясь игрой света в ювелирно выточенных гранях, и даже гадать не буду, кровь это или все, что осталось от любви – я украшу себя крошкой из драгоценных камней, впитаю, пуская по кровотоку Сказку, как нечто незабываемое – самое страшное, что когда-либо случалось со мной. То, что я так и не сумела забыть.
Я делю шаг, и еще один, и еще. Без страха проваливаюсь в темноту центральной улицы, ведущей вдоль огромных зданий, производственных цехов и складов.
Металлическая дверь открывается…
Я протягиваю руку, касаясь холодных бетонных плит, кирпичной кладки, осыпавшейся штукатурки и представляю мягкие волны шелка, легкие, нежные, тонкие нити и там, под густой шерстью я почти чувствую, как судорожно сжимается грудная клетка огромного зверя, и огромное сердце глухо пульсирует под моими ладонями. Я думала, тебя изуродовали люди, а оказывается – твой собственный хозяин покалечил тебя. Прикормил, приручил, выдрессировал, научил жутким трюкам, обманул всех вокруг, и тебя научил прятать секреты. А теперь – раздавил. Лучше бы пристрелил, лучше бы в огне, лучше бы как можно больнее, но до конца, чтобы не было так унизительно – чтобы это было, как поцелуй, а не удавка. Но он одел тебя, умирающую, в красивое платье и знаешь что? Никто даже не догадывается, что тебя почти не осталось. Они – там, красивые, дорогие, холеные и лживые лицемеры, едят, пьют, рассказывают друг другу свежие анекдоты, курят, кокетничают, травят байки, меряются достоинствами, гуляя по твоему хребту, восхищаясь блеском твоей шерсти, хвастаясь рубинами, собранными с твоих вибрисс, пока ты кашляешь кровью, загибаешься, задыхаешься от боли… Все дальше ухожу от металлической двери, все глубже падаю в густую, бархатную ночь, разлитую в лабиринтах заброшенного завода.
…неспешные, легкие, собранные шаги – по моим следам, словно тень…
Пересекаю длинный ряд бочек, часть из которых сожжена, остальные медленно разъедает коррозия. Какой страшной, какой жуткой и беспощадной ты когда-то была, а теперь ты умираешь, и я не могу помочь. Но если тебе станет легче… я буду много думать о тебе. Буду бояться тебя по ночам даже, когда тебя уже не станет, а прошлое на короткое мгновение снова обернется настоящим, пугая меня моими же снами – я буду вздрагивать, плакать, просыпаться от собственного крика, и в эти секунды ты будешь оживать, будешь становиться бессмертной. Наследием сумасшедшего принца. Я буду думать о тебе, глядя в ночное небо, и там, в бездонном космосе, буду видеть густую темноту ночи твоего лабиринта. Прохожу мимо огромных ворот производственного цеха – разинутой пасти, зияющей чернотой.
…крепкие жилистые руки к шее – пальцы, ухоженные, прекрасные в своей грубости, ослабляют узел галстука, развязывают, стягивают его с шеи, бросают под ноги серую ленту. Правая рука – к ремешку часов – расстегивает, снимает, быстрым движением – в карман брюк…
Здесь теперь так легко дышится. Когда же я успела обезуметь до любви к тебе? Моя ладонь вдоль спины огромного зверя, от позвонка к позвонку, по пушистому, невероятно длинному хвосту – мои пальцы купаются в сверкающем индиго. Я слушаю твое дыхание за моей спиной, ловлю легкий, ледяной аромат смерти, и только теперь мне понятно, что я не спаслась в ту, самую первую, ночь – лишь сильнее запуталась. Я заглядываю в разбитые окна, зияющие пустотой проемы дверей – я представляю себе двух братьев, блуждающих грязными улицами закрытого завода, слышу их голоса, когда они испуганно перешептываются, озираясь по сторонам, вижу страх на их лицах и, спустя какие-то двадцать четыре часа – отчаянье. Вижу, как они прячутся в тёмных углах, подобно диким зверям, как ищут еду среди мусора, как собирают дождь, трясущимися ладошками, как жмутся друг к другу, замерзая по ночам. Чувствую, как боятся будущего. Я представляю, как узнав, что ты живешь здесь, они, наверняка, дико перепугались. Но потом… потом ты перестала пугать, и научилась греть. Вижу, как в моменты отчаянья Максим придумывает тебя, а ты с упоением рассказываешь ему свои истории, завораживая красотой уродства, превращая черный мрак в укрытие, взращивая жестокость из ужаса. Как ты утешаешь, баюкаешь, обещаешь.
Последний выдох – эхо предсмертной агонии, и…
Все пропало.
Я останавливаюсь: грубым рывком из прошлого – словно разом смолкли миллионы голосов, и тишина сдавила оглушающим вакуумом.
…без единого звука, двигаясь плавно и гибко, как охотится кошка…
Прислушиваюсь: ни зверя, ни индиго, ни Сказки. Поднимаю глаза и вижу, что стою напротив административного здания, огромной прямоугольной скалой уходящего в ночное небо. Напротив пожарной лестницы. Здесь и сейчас: только заброшенный сталелитейный завод и бездонная ночь, просто здания, огромные и мертвые, просто территория, просто километры, просто место на карте, юридическая закорючка в документах на собственность.
Просто декорации – пусто и глухо.
Сказка умерла.
Отчего-то безумно захотелось плакать – завыть от души. Наверное, оттого, что очень скоро сюда придут люди, приедет техника, но они снесут безжизненный скелет – остов того, что когда-то было настолько ужасным, что обрело душу.
Поднимаю голову к бесконечности над головой, и мне кажется, что я улавливаю последние вспышки индиго в воздухе, мне кажется – я вижу блеск бриллиантовой крошки, искрящейся в черноте надо мной. Их подхватывает порывом ветра, кружит в причудливом танце, и они сверкают, искрят и летят куда-то за спину. Поворачиваюсь, следуя за искрами…
… и вижу Сказку.
Языки иссиня фиолетового пламени, призрачным свечением – искрящимися бликам по острой кромке стали радужки глаз. Внутри него – безумие цвета индиго.