Машина проседает и снова поднимается – вниз, вверх, вниз, вверх. В основном – задняя её часть. Темп ускоряется, и мне становится нестерпимо противно – я отворачиваюсь, но через секунду снова поворачиваю голову к окну и пристально наблюдаю за тем, как раскачивается старый «японец». Есть что-то завораживающее в этом отвратительном зрелище. Вверх, вниз, вверх, вниз. Я уверена, если подойти ближе, я услышу характерный скрип старых амортизаторов. Скрип, скрип, скрип. Вверх, вниз, вверх, вниз. Теперь уже быстрее. Я почти уверена, что, будь я достаточно близко, то услышала бы не только скрип подвески, но тихий стон. А может, и не такой тихий – его девушки, обычно, не стесняются. Я сижу на чердаке и смотрю в окно за тем, как он занимается любовью. Хотя я не думаю, что это любовь, потому что главная героиня этой сцены меняется уже в третий раз за эту неделю. Вам когда-нибудь доводилось видеть, как самый красивый, самый шикарный и обаятельный человек во всем мире занимается сексом? Не с вами, разумеется. Если нет, то вот вам информация из первых рук – это довольно неприятно. Я слышу свое дыхание, которое шелестит в полнейшей тишине, чувствую, как вспотели ладони, и сквозь грохот сердца в ушах слышу собственные мысли: «Воют волки за углом…». Это наша с Анькой любимая детская считалочка. Я смотрю, как машина ходит ходуном, и ненавижу ту, что внутри, кем бы она ни была. Ей до него нет никакого дела – одноразовые прелести. А мне – есть. И тем не менее, я здесь, а она – там. Я и сама не замечаю, как стискиваю зубы и скалю их в окно, глядя на то, как старый «Скайлайн» прогибается под тяжестью двух тел внутри. Все быстрее и быстрее. Я хочу отвернуться, но не могу. Я смотрю и смотрю, как машина ускоряет время, разгоняет кровь в моих жилах, рисуя картины того, что происходит внутри. Он мне – никто. Вверх, вниз, вверх, вниз. Он мне ничем не обязан. Все быстрее и быстрее. И все же я ненавижу его. Ненавижу настолько, что больше всего на свете хочу оказаться там, в этом старом «Скайлайне». Вверх, вниз, вверх, вниз, вверх…
Все остановилось. Движение испарилось, мир застыл, словно все живое вокруг получает наслаждение вместе с людьми внутри крохотной легковушки. Сладкое удовольствие невидимыми волнами заливает весь задний двор. Я разжимаю кулаки – на внутренней стороне остаются отметины мои ногтей – и выдыхаю. Почти уверена, что там, внутри, происходит примерно то же самое.
Удар сердца, взмах ресниц, быстрое движение языка по пересохшим губам – и жизнь снова возвращается к прежнему ритму, обретая звуки, запахи, краски, эмоции.
Внизу слышен смех. Я даже не уверена, что это они, но отворачиваюсь, поднимаюсь на ноги и отхожу от окна, потому что не хочу этого видеть. Я и так знаю, что произойдет дальше. Пару минут спустя откроется задняя дверь, и она вылезет оттуда, поправляя одежду (скорее всего юбку, так ведь гораздо удобнее), потом она повернется и низко наклонится, выпячивая зад. Она заглянет на заднее сиденье, обменяется с ним парой ничего не значащих фраз, затем рассмеется и попрощается. Пройдет по двору, откроет калитку и выйдет на улицу, закрыв за собой дверцу. Не исключено, что они больше никогда не пересекутся. Все – как всегда. Он не пойдет её провожать, не скажет пару-тройку ласковых слов на прощание и не поцелует – он останется в машине, растянется на заднем сиденье так, что ноги буду торчать из открытой двери. Как всегда. Он закурит и включит музыку. Как обычно.
Внизу слышится женский голос, который смеется. Чтобы не слушать её, я неспешно складываю тетради и учебники в стопку, собираю по полу разбросанные ручку, карандаш, резинку и нарочито громко читаю вслух старую считалку, которую раньше мы пели на два голоса:
Воют волки за углом,
Мы с тобой гулять идем.
Мимо старого крыльца,
Где видали мертвеца.
Голос девушки за окном смеется звонко, высоко и, словно дрель, впивается в мою голову.
Речку бродом перейдем,
Где сомы размером с дом
Мимо с кладбища, где нас
Зомби чмокнет в правый глаз.
Его голос отдается тихим эхом и бальзамом ложится на раны от её визжащих, попискивающих на высоких нотах, интонаций, которые оставляют кровавые порезы в моей воспаленной фантазии. Интересно, несколько минут назад она так же противно визжала?
А за кладбищем лесок,
А в лесу глубокий лог,
И колодец там без дна…
Скрипнула калитка.
Ну, наконец-то…
Я подошла к окну, выглянула и улыбнулась. Я знаю его лучше, чем кто-либо из его «подружек» – задняя деверь открыта и из нее торчат голые ступни, сложенные одна на другую, еле слышно играет музыка. На нем легкие тренировочные трико и, скорее всего, больше ничего. Я смотрю на него и думаю, что, наверное, все дело в частных домах. Мы живем на окраине города, где все еще сохраняется частный сектор, и не просто сохраняется, а растет, видоизменяется и идет в ногу со временем, не желая уступать место многоэтажкам. Дома обновляются – сносится дерево, и на его место приходят кирпич и шлакоблок, современная отделка фасадов и аккуратные дворики, гаражи на две машины и тарелки спутникового ТВ. Думаю, если бы мы были соседями по квартире, я бы знать не знала о том, что он делает и чем занимается в свободное от работы время. Квартиры не дают такого обзора личной жизни, как частные дома. Частные дома слишком простодушны, не умеют хранить секреты и порой выставляют напоказ слишком многое. Будь мы соседями по лестничной площадке, я бы изредка встречалась с ним на выходе из лифта и здоровалась бы раз в полгода. Но здесь я каждый день вижу, как он (в зависимости от времени года) то валяется на надувном матрасе, голый по пояс, грея высокое, стройное тело на солнышке, доводя загар до молочно-кофейного оттенка, то чинит машину по колено в мазуте и масле, то чистит лопатой снег. Линии его тела… я могла бы сдать на «отлично» знание топографических атласов его груди, плеч и пресса, если бы такой экзамен существовал. Каждый день слышу его голос, летящий через забор – он – ленивый, мягкий и надменный. Надменный он, потому что Кирилл, пожалуй, слишком хорошо осведомлен о своей привлекательности, а ленивый и мягкий – за счет травы, которую он периодически курит. Знаю всех его друзей и то, сколько раз в неделю, а то и в день, он занимается сексом. Благодаря этому же мне очень хорошо известен список всех легкодоступных девушек нашего района. Я знаю, что Кириллом его не зовет никто, кроме родителей – все остальные зовут его Бредовый. Не потому что он несет бред, хотя и такое тоже нередко случается, особенно если он и его друзья перегибают палку с травой или алкоголем. Изначально его прозвали Брэд, в честь того самого Брэда Питта, за его любовь к девушкам и их неумение, да и нежелание противостоять его чарам. Но для русского слуха это имя очень уж неудобно звучит, а потому оно стало произноситься чуть звонче, а потом и вовсе отрастило себе хвост и превратилось в Бредового.
Он поднимается, садится на край сиденья и надевает толстовку. Несмотря на то, что выглянуло солнце и ощутимо согревало весенний воздух, все-таки было не настолько тепло, чтобы валяться голым, пусть и в хорошо прогретой машине. Даже для него. Я знаю – он терпеть не может жару и любит холод, а потому и переносит его гораздо лучше, получая определенное удовольствие, контролируемо доводя его до некоторой степени охлаждения. Он вылезает из машины и лениво потягивается во весь свой рост, а я смотрю на него и думаю – что за любовь к занятию сексом в машине? У его родителей дом такой же большой, как и наш, и у него совершенно точно есть своя комната. Его родители, так же, как и моя мама, все время на работе, и бо́льшую часть времени дом пустует, так почему он не водит своих дам туда?
Легким движением он закрывает дверь машины и сыто оглядывается по сторонам. А затем он поднимает голову и смотрит прямо на меня – на меня, стоящую в окне чердака, и наблюдающую за его сексуальными подвигами. Он улыбается, поднимает руку в знак приветствия и машет мне. Его губы расходятся в улыбке. Я краснею и радуюсь, что отсюда не видно цвета моего лица. Я машу ему в ответ. Он прикладывает два пальца к губам в международном жесте «выходи – покурим». Я киваю.
Напялив на себя первое, что попалось под руку (все мои вещи, в том числе и куртка с рюкзаком крутятся в стиральной машине), я выхожу во двор, где Кирилл, небрежно свесив кисти рук через забор, ждет меня, как сказочный принц. Принц, который только что отымел в карете очередную претендентку на его скипетр и державу.
– Привет, – говорит он и щурит правый глаз от солнца, которое светит ему в лицо. – Как настроение, Хома?
Он зовет меня Хомой или хомяком, потому что я: а) до определенного возраста была весьма пухлой девочкой; б) он считает мою молчаливость и скрытность недовольством и брюзжанием, а потому он думает, что я похожа на хомяка, у которого за каждой щекой по две буханки хлеба.
Не то, чтобы меня это раздражало, но больно лупит по моему самолюбию и сводит на нет все фантазии о нашей большой и светлой любви в будущем, хоть и весьма далеком – сомневаюсь что девушка, которую молодой человек называет хомяком, фигурирует в его эротических фантазиях.
– Привет, – говорю я, и подхожу к забору. Забор, разделяющий наши участки, совсем небольшой, мне примерно по плечи, а уж Кириллу так и вовсе ниже груди. Наши родители неплохо ладят и отгораживаться друг от друга не видят смысла. – Нормально. Как сам?
– О, Хома, ты волосы постригла?
Как правило, Кирилл не отвечает на вопросы, которые ему задают, так как находит их слишком скучными, а вот свои поперек вставить – это запросто. Я провела рукой по волосам – они все еще были влажные после ванной и непривычно короткие – чуть ниже плеч, взамен длинной косы ниже пояса. Я кивнула и смущенно опустила глаза. Он непривычно долго рассматривал меня, а затем махнул рукой, мол «подойди ближе». Я шагнула вперед, встав почти вплотную к забору. Он потянул руку к моим волосам, но на полпути отдернул, словно вспомнил что-то, улыбнулся и поднял указательный палец жестом «подожди минутку». Быстро и ловко (а это значит, что он абсолютно трезвый во всех смыслах) он подбежал к крану с холодной водой для полива огорода, торчащему из стены дома, открыл и наспех всполоснул руки, и вытер о собственную кофту. О, спасибо, мой благородный рыцарь! Не хотела бы я мыть голову второй раз, помятуя о том, где были эти руки еще пять минут назад. В несколько прыжков он снова оказался у забора. Его рука легко скользнула по моим волосам, разбивая их поток, пропуская сквозь пальцы мягкое полотно. Это движение было таким естественным, словно он делал это тысячу раз на дню. Я замираю, чувствуя свое сердце где-то в горле. Мне страшно и одновременно так ярко, так горячо внутри. Жизнь пульсирует во мне, переливаясь восторгом и сладостью. Мне хочется податься навстречу, но я ни за что этого не сделаю. Я не знаю, куда деть глаза, я прячу взгляд под ресницами, но снова поднимаю его, смотрю на знакомые черты лица и открываю их заново. Каждый раз я – Колумб, каждый раз все – с чистого листа, и каждый раз я поражаюсь тому, насколько совершенным может быть человек. Взгляд, мимика, жесты и это свечение в глазах… Наверное, именно это им нравится – его девушкам – этот свет в глубине, скрытый за радужкой. Он – живой, он тянет к себе. Кирилл проводит ладонью по волосам, снова и снова. Он никогда не стесняется прикасаться к девушкам, но ко мне отношение всегда было сдержанным – чаще всего в нем просматривалась некая трепетность, наподобие той, что испытывает брат по отношению к сестре. Но все же – не совсем. В такие минуты, как эта, сложно понять, что же это за прикосновение – ко мне, как к девушке, или ко мне, как соседке Хоме, одной из немногих постоянных составляющих его жизни? Бредовый любит девушек во всех их проявлениях, поэтому их у него слишком много – низких и высоких, полных и худых, взрослых и совсем молоденьких, истеричных и уравновешенных, блондинок, брюнеток и рыжих, скромных и приторно пошлых, недотрог и шлюх, на машинах и пешеходов, сереньких и ярких. Он абсолютно всеяден, потому как любит их всех. Как вид. А потому не любит никого.
– Мне так больше нравится, – говорит он, а затем убирает руку, тянется в карман, достает пачку сигарет и вытаскивает одну, зажимая её губами – вспыхивает огонек зажигалки, и между нами поднимается белый джин из сигареты. Кирилл щурится, когда дым попадает ему в глаз. – Только ты неровно постригла.
Я киваю и опускаю глаза. Конечно, блин, неровно! Странно было бы, если бы получилось иначе, потому как, когда тебя трясет от слёз и ненависти, руки плохо слушаются. Сначала я выстригла всю жвачку, но потом увидела, что от волос осталась ровно половина, и дрожащей рукой отрезала остальное. Долго оплакивала свои волосы, но все же взяла себя в руки – теперь уже ничего не поделаешь. Теперь, когда Кирилл смотрит на меня, прищурив один глаз, улыбается и внимательно разглядывает мое лицо и волосы, я начинаю думать, что мне нравится их нынешняя длина. Да, определенно нравится.
– Поехали! – говорит он.
Глаза мои карикатурно распахиваются:
– Куда? – спрашиваю я.
Но он снова не считает нужным отвечать. Он машет мне рукой, чтобы я выходила на улицу, а сам открывает большие ворота, садится в машину и выгоняет её из двора.
– Садись, – бросает он мне, а сам бежит закрывать ворота.
Я забираюсь на переднее пассажирское сиденье, и как только Кирилл садится за руль и закрывает дверь, я заливаюсь краской с головы до ног – для меня Кирилл, девушка и машина в совокупности дают секс. Для меня это почти синонимы, а потому мне становится невероятно трудно дышать. Я даже не спрашиваю, куда мы едем, потому что вообще говорить не могу. Мы выезжаем из наших трущоб и вливаемся в каменные джунгли. Здесь огромные дома и очень много машин. Мы вливаемся в общий поток и лавируем меж автомобилей так быстро, что мне становится страшно. Не слишком, потому что большая часть меня занята тем, что представляет, как еще десять минут назад на заднем сиденье этого авто, Кирилл и незнакомка занимались сексом. Прямо здесь, в полуметре от меня. Мне кажется, протяни я руку и притронься к сиденью, почувствую тепло, которое впитала ткань от двух раскаленных тел. Мы летим по дороге, нам периодически гудят, но Кирилла это мало волнует. Мы проезжаем переулки и дома, и выезжаем к просторной площади, где раскинулся огромный торговый центр. Заезжаем на парковку. Он открывает свою дверь:
– Идем, – говорит он.
Мы выскакиваем из авто, он берет меня за руку, и я иду за ним. Мимо стройный рядов машин, мимо хорошо одетых людей, во входные двери торгового центра, а дальше – вверх по эскалатору на третий этаж. Тут живет сфера услуг. Мы поворачиваем налево и быстро пробираемся мимо людей и ярких витрин: массажных салонов, парикмахерских, тату-салонов и мастерских по починке всего на свете – обуви, часов, бытовой и компьютерной техники. Здесь есть даже стоматология, но нам точно не туда. Мы подходим к одному из павильонов, и я успеваю прочесть вывеску – «Элегия». Ну, с таким названием это может быть только одно – здесь четыре кресла, каждое напротив огромного зеркала, которые заставлены рядами тюбиков, баночек и бутылочек, здесь приятно пахнет туалетной водой, средствами для укладки волос и тем уникальным запахом, который остается после сушки волос феном. Все четыре кресла заняты, и семь женщин и один мужчина, как по команде, поворачивают к нам головы, когда мы заходим внутрь. Но лишь одна из них начинает густо краснеть и улыбаться помимо своей воли. Кирилл смотрит на неё:
– Анютка, привет. Мы к тебе.
Анютка бросает быстрый взгляд на меня и напрягается, снова смотрит на Кирилла:
– Я занята.
– Мы подождем, – уверенно парирует он. – У моей племяшки неудачный опыт общения с ножницами.
Племяшка?
Смотрю на Анютку и понимаю, что та тоже слабо верит в это, но все же взгляд карих глаз смягчается, линии лица снова растягиваются в смущенную улыбку:
– Да, я вижу. Подождите десять минут.
***
Я смотрю в окно на маму и Кирилла. Они разговаривают. Мама, сначала хмурая и недовольная, теперь расслабленно смотрит на молодого парня и улыбается. Она лезет в сумку, достает кошелек, но Кирилл останавливает её уверенным движением руки. Он тихонько прикасается к ней, и мамина рука зависает на полпути – магия прикосновения работает безотказно. Мама снова улыбается, Кирилл зеркально отражает её улыбку. Дело сделано – мама убирает кошелек в сумку и что-то говорит ему, он кивает, они прощаются и обмениваются последними короткими репликами. Мама идет в дом.
Воют волки за углом,
Мы с тобой гулять идем.
Ненавижу, когда мама так делает – проверяет меня. Что бы ни сказала, что бы ни сделала, он тут же бежит узнавать, как было дело на самом деле и не обернулось ли это очередным конфузом для меня, для неё, и вообще для кого бы то ни было. Словно мне все еще восемь лет. Словно я совершенно не умею оценивать ситуацию. Словно всё в этом мире должно проходить строгий контроль и цензуру моей неугомонной мамы. Не то чтобы меня это раздражало… хотя, да – меня это безумно раздражает. Я представляю себе саму себя в тридцать с небольшим, когда мама, уже не такая молодая и не такая красивая, но все еще полная нездорового энтузиазма, топает ко мне на работу, чтобы обсудить с моим начальником перспективы моего карьерного роста. Да, я знаю, что есть матери гораздо худшие, чем моя, например те, что продают своих пятнадцатилетних дочерей за бутылку дешевого пойла. Но мы ведь сейчас не о крайностях? Мы о том, что есть люди, которым, как воздух, необходим тотальный контроль за всем и вся, и если бы было возможно, она бы строго следила за градусом отклонения Земли от центральной оси, чтобы та, не дай Бог, не вздумала отойти от заданного норматива. Ни-ни, моя дорогая! Крутись, как положено приличным планетам!
Я тяжело вздыхаю и иду к дивану. Мне стыдно перед Кириллом. Он сделал мне подарок, и я не столько о том, что он оплатил услуги парикмахера (полагаю, по двойному тарифу). Я о том, что он вообще вытащил меня и привел в парикмахерскую. Сама я никогда бы этого не сделала. Так же, как уже третий год не могу съездить за новой парой джинсов и кофтой. Но мама, с ее вечным стремлением быть центром вселенной, как всегда все испортила – как только она зашла домой и увидела мою стрижку, ринулась в бой с мастерством бывшего эсэсовца и принялась допрашивать меня о моих волосах. Вопросы посыпались бесконечным градом, и я еле успевала за ходом её мыслей. Естественно, я не стала рассказывать о том, что в моих волосах появилась жвачка, потому что если мама узнает, то наверняка прибежит в колледж (совершенно точно прибежит!), если она узнает о четырех девицах, что не дают мне покоя, она, будучи действующим адвокатом, затаскает их родителей по судам, взыскивая возмездие с них и дирекции учебного заведения, и не слезет с них, пока их пульс не перестанет прощупываться. А мне уже точно не придется ходить в альма-матер – я просто сгорю со стыда. А позже обязательно получу прозвище, схожее по значению с ябедой и созвучное с «балаболкой» только во взрослом, нецензурном эквиваленте. А я этого не хочу. Ведь можно же получить диплом о среднем образовании не в режиме «через тернии к звездам», а просто так?
Поэтому официально – мне просто захотелось постричь волосы.
Почему не дождалась её? У Кирилла оказалась знакомая в парикмахерской (чье близкое знакомство с Кириллом состоялось на заднем сиденье его машины) и она любезно согласилась нам, то есть мне, помочь. Словно «нам» не ускользнула от внимания мамы:
– Ты что, влюбилась в Кирилла?
– Нет!
Ой-ё-ёй… слишком быстро ответила, слишком рьяно.
И вот моя заклинательница человеческих душ, фея-крестная человеческих пороков завелась, как бензопила «Дружба». Я сижу, опустив глаза в пол, и киваю везде, где это необходимо (знание, где именно необходимо, ко мне пришло далеко не сразу и с огромным трудом, но теперь я постигла этот навык в совершенстве). И пока она разглагольствует на тему Кирилла и его пагубного влияния на девушек (в особенности молодых да неопытных), думаю, как сильно наша профессия влияет на наш характер. Люди, которым государство, социум или иные ответвления власти дают право судить человека, со временем приобретают печать снисходительного или же агрессивного, превосходства над родом людским. Эта печать светится у них на лбу и люди видят её так же отчетливо, как, собственно, самого человека. И если перед вами незнакомец, который смотрит на вас раздраженно-снисходительно, а каждое слово, не подходящее под его мировоззрение, воспринимает как личную вендетту, то будьте уверены – перед вами либо врач, либо учитель, либо адвокат.
– Кирилл – мальчик не самый дурной, но и далеко не пример для…
Мальчик? Этому «мальчику» в этом году будет восемнадцать, и он уже давно на голову выше почти всех знакомых мне парней. Кроме Тима, разумеется. Та еще каланча…
– … поэтому будь добра ограничивать…
Кстати, Тим, наверное, на меня жутко обиделся. Да и ладно. Тиму я ничем не обязана и, если уж быть до конца откровенной, то он сам все время ходит за мной. Будто больше не к кому пойти.
– … и впредь, пожалуйста, дожидайся меня, когда задумываешь нечто…
Я забыла вытащить из стирки свои вещи. Они там, наверное, уже протухли, покрылись мхом, и там весело квакают лягушки.
– … ты меня поняла?
– Да, мам.
Умение правдоподобно делать вид, что ты внимательно слушаешь кого-то, тоже пришло ко мне далеко не сразу.
Мама смотрит на меня и дышит так, словно пробежала стометровку быстрее Усейна Болта2, у мамы лицо цвета спелой вишни и я всерьез начинаю беспокоиться, что к пятидесяти её хватит удар. А главное, я решительно не понимаю, что же такого произошло, чего ради она рвет на себе тельняшку? Я не пришла домой пьяная или обдолбанная, я не явилась с положительным тестом на беременность наперевес или справкой от гинеколога о том, что теперь я – гордый обладатель своей собственной гонореи. Я просто постригла волосы.
Мама дергается и идет на кухню, я тяжело вздыхаю.
Воют волки за углом,
Мы с тобой гулять идем.
С Анькой было точно так же. Не с парикмахершей, разумеется.
С моей Анькой.
***
Мы сидели в моей комнате. Анька расчленяла куклу (мы играли в авиакатастрофу) и разбрасывала по разным углам моей комнаты для правдоподобности. Да, согласна, не самый радужный выбор игр, но тогда настроение у обеих было не очень (вернее очень «не»), и мы решили, что, как бы это ни выглядело со стороны, главное, чтобы оно соответствовало внутреннему состоянию.
Анька сегодня пришла очень рано, практически сразу после обеда, и тут же попала с корабля на бал – мы с мамой жутко разругались из-за оценок в школе, и теперь в воздухе буквально висело напряжение, которое время от времени искрило мамиными замечаниями «напоследок». Анька, без стука зайдя во входную дверь, тряхнула кудрями, забранными в высокий хвост:
– Здрасьте, тетя Оля.
Мама ничего не ответила – мама все еще была на взводе, а потому, как всякий избалованный властью человек, в моменты плохого настроения не считала нужным поздороваться. Мама взяла со стола кружку с кофе и вышла из гостиной. Анька проводила её взглядом голубых глаз, а затем пожала плечами и посмотрела на меня:
– Чего это вы?
Я нахмурилась, скривила рожу, чем вызвала хрустальный смех моей подруги. Я засмеялась следом за ней. У Аньки очень заразительный смех – искренний, звенящий, чистый. Он переливается и искрится, и ты невольно тянешься к нему всем своим существом.
Я смотрю на неё и думаю – как такая яркая, такая смелая и красивая девочка выбрала меня своей подругой? Смотрю, как она снимает коротенькую куртку и вешает её на вешалку, смотрю на темно-синие джинсы и ярко-розовый свитер с розовой пантерой на груди, смотрю на крохотные сережки-гвоздики, что блестят у неё в ушах и думаю, что мне несказанно повезло. Нет, не потому, что она красивая, не потому, что смелая и яркая. Мне повезло, потому что нет никого в целом мире, кто знает, что я скажу, прежде чем я открою рот. Никому во всем мире нет дела до моих страхов и переживаний, кроме неё. Никто не знает меня, никто не понимает меня так тонко, как она. Когда вы находите такого человека, все, что вам остается – каждый день благодарить небеса за столь щедрый подарок.
– Пошли в мою комнату, – говорю я.
Анька кивает, и мы поднимаемся наверх.
Итак, мы увлеченно изображали момент крушения, когда в дверь постучала мама. Анька поднимает голубые глаза и смотрит на меня, а в следующее мгновение дверь открывается, и в комнату заходит мама. Она оглядывает мою комнату, и переводит взгляд на меня:
– Что тут за игра такая?
– Во врача играем, – отвечаю я.
Мама пристально смотрит на меня, а затем проходит всю комнату, переступая через «жертв авиакатастрофы». На Аньку она даже не смотрит. Она вообще никогда не смотрит на неё, потому что Анька в её глазах «не самый лучший выбор друга». Мама садится на мою кровать, вдыхает, выдыхает:
– Я хочу поговорить с тобой наедине.
Я смотрю на маму, затем поворачиваюсь к Аньке – та смотрит на меня, а затем пожимает плечиками:
– Ладно, – она поднимается на ноги и идет к двери, и, взявшись за ручку, поворачивается ко мне. – До завтра?
– До завтра, – киваю я.
Анька улыбается мне, поворачивает голову и смотрит на мою маму:
– До свидания, тетя Оля.
Мама не говорит «до свидания». Мама слишком зла, и Анька прекрасно это видит. Анька – не дура, а потому, не дожидаясь ответа, открывает дверь и уходит.
***
Я смотрю на столешницу, и по моим щекам катятся слёзы. Как же я скучаю по тебе… Как же мне тебя не хватает! Кем тебя заменить? Кто может хоть на сотую долю приблизиться ко мне так близко, как умела только ты? Никто! Никто, блин, и не только потому, что я не хочу, а потому, что у людей элементарно не хватает точек соприкосновения – это либо есть, либо нет, третьего не дано. Вы либо сходитесь с человеком с легким щелчком защелкивающихся пазов, либо так и останетесь лежать в коробке с остальными частями головоломки, которым пока не нашлось места в общей картинке. Но одно дело – лежать в коробке, не зная, каково это – иметь пару, и совсем другое дело – знать это и лежать общей куче с обломанными пазами, понимая, что вряд ли найдется кто-то, кто так же идеально подойдет к твоим поломанным краям.